При этом сообщении лицо Бломштедта стало торжественно-серьёзно; он не осмеливался возражать императору, но при мысли о тех потрясающих событиях, которые были так близки пред ним и в связи с которыми столь загадочна была будущность России, у него перехватило дыхание.
   – Ваше императорское величество властны судить и карать, – дрожащим голосом произнёс он, – и я сам не в состоянии отрицать вину, но тем не менее, хотя ваша рука и поднята над вашими врагами и именно потому, что миг воздания и кары так близок, я осмеливаюсь просить вас, ваше императорское величество, чтобы вы не изволили быть так уверены в своей безопасности… Послушайтесь предостережения.
   – Странно! – сказал Пётр Фёдорович. – Сегодня как будто со всех сторон задались предостерегать меня!.. Несколько часов тому назад курьер из Берлина привёз мне собственноручное письмо его величества прусского короля и он, великий король, взор которого пронизывает всякую даль, также предупреждает меня об опасности. Он пишет мне, – продолжал император, – чтобы я теперь более, чем когда-либо, думал о своей безопасности, так как царит недовольство, вызванное многими из моих мероприятий; он не советует мне предпринимать поход в Данию и настоятельно предлагает по крайней мере до тех пор не покидать вместе с армией России, пока надо мною в Москве не будет совершено священное коронование по всем обрядам русского народа. Он предостерегает меня каким-либо образом затрагивать достояние церкви.
   – О, ваше императорское величество, – воскликнул Бломштедт, – король прусский прав. Послушайтесь его совета!..
   – Его совет всегда является законом для меня, – сказал Пётр Фёдорович, – но на этот раз он ошибается: ему представили ложные сведения относительно происходящего; пожалуй, и это – орудие интриги, так как король Фридрих дальше пишет мне, чтобы я оказывал высшее уважение своей супруге, которая обладает столь большим разумом, такою волей и силой… Разве это не доказывает, что он плохо осведомлён? Разве он советовал бы это, если бы знал о том, что известно вам и мне? Вскоре он убедится, что мне всё же лучше известно то, что происходит вокруг меня. Я со всем почтением выразил ему это, – продолжал он, схватывая полуисписанный лист бумаги, – я написал ему, что прошу его не беспокоиться о моей личной безопасности, что солдаты зовут меня своим отцом, что они охотнее желают, чтобы ими командовал мужчина, а не женщина, что я свободно гуляю пешком по петербургским улицам; если бы кто-нибудь замыслил против меня дурное, то давно уже мог бы привести свой замысел в исполнение; всем, насколько могу, я делаю добро и вверяю себя воле Божией; поэтому мне нечего бояться… Вот что я ответил королю, – с гордой радостью сказал император, – и когда он узнает о том, что завтра должно стать известным всему свету, тогда он тем более убедится, что я прав.
   Бломштедт с глубоким вздохом потупил свой взор.
   Пётр Фёдорович взглянул на него и покачал головой.
   – Вы не должны считать меня легкомысленным, – сказал он затем. – Возьмите экипаж или верховую лошадь и тотчас поезжайте в Петергоф; вы там посмотрите, всё ли готово к завтрашнему празднеству, и известите, что я уже рано утром прибуду туда… это объяснит ваш приезд ночью, и вы убедитесь, – с улыбкой прибавил он, – что там все спят, и заговорщики, если и в самом деле налицо заговор, довольствуются тем, что грезят о своих планах. Мне очень жаль, что сегодня вечером вы будете отсутствовать за нашим ужином, но зато ваше упорство будет удовлетворено, а если и в самом деле происходит что-либо подозрительное, – шутя произнёс он, – то мы предпримем все меры, чтобы не оплошать.
   – О, благодарю вас, ваше императорское величество, – сказал Бломштедт, быстро подымаясь с места, – этот приказ делает меня счастливым!.. При исполнении его я буду чувствовать себя гораздо спокойнее и веселее, чем это возможно было бы для меня здесь, с сомнением и заботою на душе.
   Лицо молодого человека сияло воодушевлением и преданностью.
   Пётр Фёдорович, который был столь мало привычен к настоящей личной привязанности, почувствовал себя несколько тронутым; он обнял молодого человека и с искренней сердечностью проговорил:
   – Итак, ступайте, мой друг, вы убедитесь, что все опасения неосновательны. Завтра у меня уже не будет врагов, вскоре затем я освобожу наше немецкое отечество от гнёта заносчивой Дании, а также извещу моего министра о том, чтобы старый Элендсгейм, о котором вы просили меня, был восстановлен в своих чинах, и о том, что возвращаю ему свою милость.
   Бломштедт ещё раз поцеловал руку императора, а затем поспешил покинуть дворец, приказал подать себе коня из императорской конюшни и помчался в Петергоф.
   Некоторое время император с глубокой серьёзностью смотрел ему вслед, затем его лицо снова приняло выражение беспечной весёлости.
   «Они все убедятся, – размышлял он, – что тем не менее я прав и что на этот раз в своём собственном государстве вижу яснее, чем превосходный взор великого короля Фридриха».
   С довольной улыбкой на губах он оставил свой кабинет и направился в приёмные залы.
   Здесь были и фельдмаршал граф Миних, и генерал Либерс, и генерал Измайлов, и канцлер Воронцов, и статс-секретарь Волков, а также огромное число блестящих придворных дам и камергеров императорской свиты; тут же находились генерал Леветцов, майор Брокдорф и большинство голштинских офицеров, которых не удерживали их обязанности в лагере или по приготовлению к празднеству.
   Графиня Елизавета Воронцова являлась центром всеобщего внимания. Она вся была усыпана драгоценными камнями, и по победоносной осанке её уже можно было принять за царствующую императрицу.
   Камергер Нарышкин ввёл Мариетту. Танцовщица холодно и с едва заметной насмешливой улыбкой поклонилась графине; последняя с мрачной, высокомерной гримасой коротко ответила на поклон и, по-видимому, хотела сказать что-то резкое и оскорбительное, но побоялась именно в этот вечер снова рассердить императора, который уже однажды разразился столь страшным гневом, и таким образом подвергнуть опасности свои честолюбивые цели.
   Выражение её лица прояснилось, и милостивым кивком головы она выразила своё расположение прекрасной танцовщице, после чего последняя тотчас же была окружена молодёжью; но, по-видимому, Мариетта едва ли слышала сегодня её немного дерзкие комплименты.
   Вошёл император. Воронцова пошла ему навстречу, и он повёл её, как некогда обыкновенно делал при больших придворных празднествах со своей супругой, впереди всего общества в столовый зал.
   Все присутствующие чувствовали себя очень весело и оживлённо разговаривали.
   Некоторое время на лице Петра Фёдоровича ещё лежала серьёзная раздумчивость, но всеобщее веселье вскоре увлекло и его. По-видимому, и Мариетта забыла о своих мрачных мыслях. Демонически дикая весёлость овладела ею, зажигательное остроумие искрилось на её лице, она стала центром всё более и более оживлявшегося разговора, и даже Елизавета Воронцова улыбалась ей и одобрительно кивала головой при её шаловливых выпадах.
   Веселье было в полном разгаре: сквозь раскрытые окна раздавался звонкий смех, далеко разносившийся в сумерках летней ночи. Боги веселья салютовали своими скипетрами из роз, и если бы предостерегающий дух написал на раззолоченных стенах зала огненным жезлом своё «мене, текел, фарес», [24]то никто в этом ослеплённом и оглушённом шумным весельем обществе не увидел бы этих страшных знаков.
* * *
   Бломштедт во весь дух гнал своего коня в Петергоф. Он нашёл весь дворец погружённым в глубокий сон; только в окнах караульной комнаты ещё горел огонь; казалось, сон окутал всё и вся своим густым покровом. Императорский приказ открыл двери Бломштедту; ему пришлось довольно долго ждать, пока один из караульных солдат не разбудил дежурного камергера императрицы; последний появился в передней ещё полусонный, закутанный в просторный ночной костюм.
   В глубине души Бломштедт был вынужден отдать справедливость предположениям императора и сам смеялся над своими опасениями, которые ещё незадолго пред тем испытывал и которые побудили его нарушить тишину ночи своей бешеной скачкой. Сильно изумлённому камергеру он сообщил, что император, намеревавшийся уже рано утром быть здесь, послал его с целью убедиться, что всё уже готово к его приёму.
   Камергер с самой естественной непринуждённостью заверил барона, что распоряжение императора исполнено самым пунктуальным образом; он принёс списки приглашённых, составленное меню обеда и даже выразил готовность спуститься вместе с Бломштедтом в кухню, чтобы последний мог лично убедиться, что все приготовления к приёму двора там уже в полном ходу. В заключение он сказал, что императрица ранее обычного отправилась ко сну, чтобы на следующее утро пораньше встать и лично сделать последние распоряжения относительно приёма императора и двора.
   У Бломштедта не могло явиться никаких сомнений относительно всего этого; не мог же этот окутанный сном дворец явиться рассадником готового вспыхнуть заговора. Он распрощался с камергером, причём не без лёгкого, грустного вздоха подумал об императрице, которая, пожалуй, беспечно дремала в это время, вовсе не ожидая того, что завтра ей предстоит быть низвергнутой с её высоты и что следующей ночью она уже омочит слезами свои подушки в маленьком шлиссельбургском домике.
   Бломштедт приказал дать свежего коня с конюшни и выехал со двора мимо сонной стражи, чтобы поскорее отвезти к императору успокоительные вести. Но так как он снова начал сомневаться, то, чтобы вполне увериться в безопасности, он поскакал к наружным границам парка; он решил убедиться в том, что и здесь нет ничего подозрительного, чтобы таким образом иметь возможность совершенно успокоить императора.
   Тускло горели на небе звёзды, стояла как раз та пора года, когда солнце едва ли на час-другой скрывается за горизонтом и глубокая темнота едва побеждает свет поздних вечерних сумерек, как снова наступает рассвет.
   Дивное, счастливое спокойствие овладело молодым человеком, медленно ехавшим вдоль опушки парка; волнение, некоторое время горячившее его кровь и омрачавшее его душу, исчезло; ясен и чист был его взор, который он направлял то к минувшей юности, то навстречу грядущему. Император снова подтвердил ему, что он будет в состоянии исполнить свой священный обет; образ Доры, как живой, выступал пред бароном и, казалось, снова озарял его своим чистым светом; счастливые мысли о будущем сменили одна другую, и под их влиянием исчезла та печальная тоска, которую он испытывал пред предстоявшим при русском дворе таинственным переворотом. Он глубоко вдыхал свежий, ароматный воздух ночи и, смотря на звёзды, посылал свой привет родине и далёкой возлюбленной, которой ему предстояло вскоре принести счастье и радость.
   Вдруг Бломштедт вздрогнул и быстрым движением остановил коня.
   Объезжая вокруг парка, он приблизился к дороге, которая ведёт из Петергофа в Петербург; при сумеречном полусвете, дававшем возможность видеть на довольно изрядное расстояние, Бломштедт увидел на этой дороге, едва в ста шагах от опушки парка, стоявшую карету, лошадей которой держал под уздцы почтальон. Все беспокойные опасения барона разом снова вспыхнули в нём. Разумеется, нисколько не бросалось бы в глаза то, что среди ночи кто-либо приехал из столицы или кто-либо отправлялся туда из Петергофа, но почему эта карета неподвижно стояла в таком отдалении от дворца на уединённой просёлочной дороге? Если бы карета неслась вскачь, Бломштедт даже не обратил бы на неё внимания, но здесь должно было произойти нечто особенное, из ряда вон выходящее, о чём необходимо было во что бы то ни стало разузнать.
   Стоявший возле лошадей почтальон не мог ещё видеть Бломштедта, так как он ехал в тени деревьев парка. Поэтому барон тотчас решил со своего места наблюдать за тем, что дальше произойдёт с этой странной повозкой; он попридержал коня за небольшим кустарником и стал всматриваться в неясные очертания кареты. Проходили минута за минутой, час за часом; всё нетерпеливее колотилось сердце молодого человека, всё горячее приливала кровь к его вискам, но он решился во что бы то ни стало пробыть до конца на своём посту и добиться разрешения загадки, которая выступала пред ним в виде этой неподвижно стоявшей кареты…
   Орлов оставил карету, которая затем возбудила столь сильное удивление и подозрение в Бломштедте, на порядочно удалённом от ворот парка месте и, делая огромный крюк и старательно обходя сады, направился к узкому берегу канала, пролегавшего под окнами павильона, в котором жила императрица.
   Так как солдаты его полка занимали здесь караулы и всякий раз сообщали заговорщикам свой пароль, то Орлов без труда миновал караульные посты и достиг конца канала; он подал известный знак, но прошло ещё немало времени, прежде чем раскрылось окно, так как сегодня его не ждали. Наконец, после того как он со всё возрастающим нетерпением несколько раз повторил свой знак, который к тому же нельзя было подавать слишком громко, окно растворилось, соскользнула верёвочная лестница, и поручик с быстротой молнии взобрался наверх.
   Императрица в ночном туалете вышла из спальни. Камеристка хотела уйти, но Орлов приказал ей остаться и глухим голосом, весь дрожа от волнения, проговорил:
   – Наступил решительный момент; в продолжение этой ночи мы должны победить или погибнуть. Ваше императорское величество, вы должны немедленно отправиться со мной в Петербург; войска подготовлены, внизу у парка стоит экипаж, и прежде чем Петербург пробудится от сна, вы должны стать императрицею… Живее одевайте её императорское величество! – приказал он испуганной камеристке. – Нам нельзя терять ни минуты, от этого зависит наша жизнь.
   Екатерина Алексеевна, бледная как полотно неподвижно стояла на пороге.
   – Что случилось? – спросила она. – Почему явилось столь внезапное решение? Разве не может повредить всему эта безумная смелость?
   Почти не переводя дыхание, Орлов коротко рассказал обо всём, что случилось.
   – Если Пётр Фёдорович завтра ещё будет на престоле, – прибавил он, – то все мы будем уничтожены.
   – Это – правда, – сказала императрица, серьёзно и спокойно выслушав Орлова, – конец колебаниям и проволочкам, и я счастлива, что это так; в этом тупом неведении ослабли бы мои силы.
   Она кивнула своей камеристке и вернулась к себе в спальню, между тем как Орлов, покрякивая от волнения и нетерпения, стал ходить взад и вперёд по комнате; он то и дело подходил к окну и вглядывался в бледное сумеречное небо, на котором вскоре должен был появиться свет восходящего солнца.
   Спустя четверть часа, показавшиеся ему целой вечностью, снова вошла Екатерина Алексеевна. На ней было простое русское платье из тёмного шёлка, и на её груди красовались красная лента и звезда ордена Святой Екатерины.
   – Я готова, – произнесла она, между тем как Орлов стал пробовать, крепко ли держится на оконном переплёте верёвочная лестница.
   Он вылез наружу и, держась одной рукой за перекладину лестницы, другую протянул, чтобы поддержать императрицу.
   Екатерина Алексеевна на минуту приостановилась; её глаза заискрились дивным блеском; она окинула взглядом комнату и затем перевела его на чуть брезживший на небе рассвет.
   – Здесь – унижение, бессилие, смерть, – произнесла она, – там – свобода, могущество, власть… Я стою в сумраке настоящего; взойдёт ли над моей жизнью светлое солнце будущего, как оно восходит над наступающим днём, который несёт с собою мою участь, как и участь мильона людей? С какою молитвой, – сказала она, складывая руки, – обращусь я к Тебе, Господи, повелевающему в надзвёздном мире? Ты здесь! Невидимыми нитями Ты управляешь всем, жизнью людей и судьбами народов… Помоги мне и распростри над нами Свою охраняющую руку!.. Я посвящаю свою жизнь русскому народу, за короной которого я смело протягиваю сегодня свою руку, и клянусь не знать ни покоя, ни отдыха, приумножая на этой короне драгоценные жемчужины могущества и почестей!..
   Императрица простёрла к небу руки, словно призывая мерцающие звёзды в свидетели своей клятвы.
   – Скорее, ваше императорское величество, ради Бога, скорее! Наступает день, и всё уже ждёт вас в Петербурге! – воскликнул Орлов.
   Императрица поднялась на подоконник. Орлов обхватил её, поддерживая своею рукой, и вскоре они спустились вниз. Камеристка тотчас же, шепча тихую молитву, дрожащими руками втащила лестницу обратно.
   Екатерина Алексеевна накинула на себя плащ и покрыла голову кружевным платком.
   Часовой у выхода только хитро улыбнулся, когда Орлов с изящной женской фигурой об руку прошёл мимо него; он поспешно увлёк за собой императрицу. Им предстояло снова сделать большой круг по парку, чтобы не попасться навстречу какому-либо другому караульному посту, чтобы не быть никем замеченными.
   Наконец они достигли дороги. Горизонт уже начал окрашиваться рассветом. Быстрыми шагами они направились к карете.
   Орлов посадил в неё императрицу и сам вскочил затем на козлы к почтальону.
   – Давай мне вожжи! – сказал он. – Теперь пойдёт езда на жизнь и на смерть.
   Он взмахнул бичом, и лошади понеслись полным ходом, поднимая на дороге облако пыли.
   Но в тот же самый миг Бломштедт выскочил из-за тенистых деревьев парка и вскачь понёсся прямо по полю за экипажем.
   Хотя он и не узнал обеих фигур, но внутренний голос подсказывал ему, что этот таинственный отъезд должен находиться в связи с заговором, о котором сообщала Мариетта; он почти не сомневался, что это была императрица, поспешно уезжавшая отсюда; во всяком случае, он решил удостовериться в этом и, достигнув дороги, пустил по ней лошадь полным карьером.
   Орлов слышал лошадиный топот; он быстро оглянулся на мчавшегося всадника и погнал уже и так дико нёсшихся лошадей. Но благородный скакун из императорских конюшен далеко превосходил в скорости почтовых лошадей, которые к тому же совершили далёкий путь из столицы.
   Спустя несколько минут Бломштедт догнал карету и, поравнявшись с нею, крикнул:
   – Стой! Именем императора говорю: стой!
   Екатерина Алексеевна испуганно выглянула из кареты, затем быстро снова откинулась в глубину её; но одной этой секунды для нёсшегося мимо Бломштедта было достаточно, чтобы узнать черты её лица, и тем громче и повелительнее повторил он своё приказание остановиться.
   – Ступайте к чёрту! – крикнул Орлов с козел. – И не вмешивайтесь в дела, которые вас вовсе не касаются!.. Ах, это вы, сударь? – иронически произнёс он, узнав молодого человека. – По-видимому, вы специально предназначены для того, чтобы становиться мне поперёк дороги… Но предупреждаю вас, это опасно! Будьте осторожны! Следующий раз клинок моей шпаги сумеет ближе познакомиться с вами!
   Он ещё быстрее погнал лошадей, и карета и всадник бешено помчались вдоль дороги, так что почтальон только боязливо крестился.
   – Стой! В последний раз повторяю: стой! Вы слышите, что я говорю от имени государя императора? – крикнул Бломштедт, причём заскакал вперёд и схватил за узду одну из почтовых лошадей, с силою потянул к себе её голову так, что животные, тяжело дыша и дрожа, прервали свой бег. Казалось, экипаж покачнулся и угрожает опрокинуться на обочину дороги.
   – А! – крикнул Орлов, отдёргивая вожжи. – Вы всё-таки желаете своей гибели? Свой путь я буду продолжать, если даже и сам чёрт выступит мне навстречу, – а вы, право, не из тех, которые могут удержать меня.
   Бломштедт всё ещё крепко держал поводья лошади, продолжать езду было невозможно.
   Орлов соскочил с козел и вытащил шпагу.
   – Пожалуйте, сударь! – крикнул он. – Пожалуйте, если вы не предпочтёте дать шпоры своему коню и таким образом избегнуть наказания за свою бесстыдную дерзость!
   В ближайшее мгновение Бломштедт соскочил с коня и его шпага блеснула при алом рассвете.
   – В последний раз, – сказал он, – именем императора приказываю вам вернуться назад в Петергоф или дать отчёт относительно вашей поездки и той дамы в карете.
   Вместо ответа Орлов сделал сильный выпад по направлению груди молодого человека, клинки их шпаг встретились, зазвенели, и в глазах обоих заблестела твёрдая решимость не щадить противника.
   Тут растворилась дверца кареты; Екатерина Алексеевна быстро выскочила из неё и, повелительно поднимая руку, кинулась почти между скрещёнными клинками.
   Бломштедт отпрянул и отсалютовал своей шпагой.
   – Стойте! – холодно, с величавым достоинством произнесла императрица. – Вы желали знать, милостивый государь, кто находится в этой карете. Теперь вы видите это, вы знаете, что присутствие вашей императрицы не допускает обнажённых шпаг… Я приказываю вам тотчас же освободить дорогу и не препятствовать моей поездке.
   Бломштедт, почтительно приветствуя императрицу, снял свою шляпу и сказал:
   – Я знаю свои обязанности по отношению к вам, ваше императорское величество, но я стою здесь от имени государя императора, моего повелителя, и его именем, в силу его приказания, вынужден просить вас, ваше императорское величество, возвратиться в Петергоф; после вы будете иметь возможность сообщить государю императору те основания, которые побудили российскую императрицу столь таинственным образом глубокой ночью покинуть свою резиденцию.
   – Довольно слов! – воскликнул Орлов и, обращаясь к государыне, добавил: – Прошу вас в карету! Так как этот безумец препятствует нам, то я вынужден остаться, чтобы покончить с ним… Вам же, ваше императорское величество, нельзя ни минуты более медлить; всё складывается так, чтобы вы поспешили в Петербург.
   Он снова поднял свою шпагу, а Екатерина Алексеевна, сочтя дальнейшие попытки спасти молодого голштинского дворянина напрасными, отошла от них, чтобы снова сесть в карету.
   Но Бломштедт быстрее молнии подскочил к лошадям и, сильно взмахнув рукою, разом перерезал остриём шпаги постромки. Лошади бросились в стороны, заржали, забили копытами; их беспокойные движения заставляли карету, с которой они были связаны только одной головной упряжью, снова закачаться из стороны в сторону.
   Собственный конь Бломштедта, до сих пор спокойно стоявший возле кареты, испуганно понёсся по полю, а почтальон соскочил с козел, чтобы удержать беспокойно бившихся лошадей.
   Орлов взревел от ярости; он начал наступать на молодого человека, осыпая его страшными ударами; Бломштедт уверенно и ловко парировал их, но, чувствуя превосходство физической силы на стороне Орлова, вынужден был ограничиться обороной. Искры сыпались из-под их клинков, никто не уступал, оба противника стояли друг против друга, как бы вылитые из бронзы. Бломштедт уже получил несколько незначительных ран, кровь сочилась из них, но он не трогался с места, следя взором за каждым движением противника и ловко уклоняясь от его диких ударов, когда его силы не позволяли парировать их. Он решил, что теперь его единственный долг состоит в том, чтобы возможно дольше задержать бегство императрицы. И сознание того что корона и жизнь его императора и герцога в настоящее мгновение находятся в его руках, придавало ему всё новые силы, всё новую ловкость, в то время как удары Орлова под влиянием дошедшего до бешенства гнева становились всё неувереннее.
   Екатерина Алексеевна, бледная, со скрещёнными на груди руками стояла возле кареты и пылающими взорами следила за этой страшной борьбой, от исхода которой зависел решительный шаг к величию престола или во мрак тюрьмы.
   Почтальон упал на колена и в страхе воссылал молитвы ко всем святым.
   Тут императрица вдруг стала прислушиваться. Послышались звуки лошадиных подков и шум катящегося экипажа; в некотором отдалении, на дороге, ведшей из Петербурга, показалось облако пыли. В разгоравшемся утреннем рассвете вскоре можно было рассмотреть запряжённую четвёркой карету и двух галопировавших возле неё всадников.
   Надежда сменялась страхом в императрице, страх – снова надеждой. Её лицо то заливалось краской, то бледнело.
   Наконец и Орлов услышал приближавшийся шум; всадники громко кричали ему и размахивали в воздухе шляпами.
   – Ах, это – вы! – воскликнул Орлов. – Само Небо посылает вас… это – мои братья.
   Екатерина Алексеевна сложила руки, и её увлажнившиеся глаза, казалось, посылали благодарственную молитву Богу.
   Через несколько минут карета и всадники подъехали к месту происшествия. На козлах сидел Иван Орлов, его братья Алексей и Владимир скакали впереди и очень удивлённо смотрели на столь странную сцену, происходившую пред их глазами.
   – Держите этого предателя! – крикнул Григорий Орлов, а сам поспешил к императрице и повёл её к карете своего брата Ивана.