За горькими выводами раздумий не приметил я, как забрался под своды соснового бора, – зычные голоса услыхал я, стук топоров и ширканье пил. Артель порубщиков трудилась среди поверженных великанов.
   – Опошен хлыст и шабашим! – выкрикнул голос, и тотчас взор мой приковался к огромной мачтовой сосне. Она вздрогнула вершиною и, будто сражённый на баталии воин, раскинув руки и тяжко вздохнув, с грохотом опрокинулась на землю. Вздрогнула земля от удара – гулом отозвалась на погибель детища своего.
   Подошед к порубщикам, я начал спрашивать их, чей лес и на что предназначен. Мне отвечал главный артельщик, называемый старшим. Я узнал, что люди наняты хозяином на лето и заработок разделяют между собою поровну, накинув небольшой привесок только старшому.
   – Да ведь вы и по годам разные, и по силам, и по сноровке! – удивился я. – Какая же выгода трудиться Ивану изо всей силы, если Пётр хил и нерасторопен и третьей доли того не сделает, что Иван? Вот бы и прибавили Ивану за усердие, за натугу!
   – Смущаешь, барин, кумпанию, – отвечал старшой. – Люди разны, а воля едина! И правда по-разному не раскладывается, будь ты семи пядей во лбу. Кака сила в человеке имеется, ту и на кон, а справедливее и поп не рассудит. Без чести и честности не бывать! И коли прибавил бы я сегодня кому-либо пятак, завтра ему полтины маловато показалось бы, и вышел бы не Иван, а шкура, и артель хляснула бы и разбежалась!
   – А пошто же ты себе больше берёшь?
   – Чтоб каждый ведал, что править общею правдой труднее, чем глаголить о ней. Я им строгий отец, а не приказчик. Ино и хлыстом, ино и свистом. Кого похвалю, а кого и пристукну, коли супротив мира ноздрёй запашет.
   – Нечестно сие, – нарочно сказал я, – справедливей иначе: кто сколько срубил, столько тому и заплатить!
   Артельщики хмуро улыбались, и не понять было, чью сторону они держат. Старшой же их, могучий мужик в косоворотке, медная серьга в ухе, насунул на кудри колпак и, сощуря глаз, провёл ногтем по лезвию топора так, что послышался тонкий, струнный почти звук.
   – Слыхал я подобное от немца. Да что немецкому брюху впрок, русскому горлу поперёк!.. Это же сколь мне считальщиков поставить, чтобы хлысты за каждым перечли, сколь я считальщикам заплатить должон?.. Таракан не дичь, хитрость не ум, тишь – не Божья благодать и понукальщик – не вспомощник, а тать!..
   Возвращался я на станцию в отчаянной уверенности, что не понимаю и не пойму никогда подлых людей. И что сие и есть главная причина моей досады: пока далеки друг от друга соплеменники, между ними будут благоденствовать посредники – господин Хольберг со своею неисчислимой и алчною шайкой…
   Настал день, когда я должен был явиться ко двору, приписанный к особому деташменту охраны, составленному самим императором из офицеров гвардейских полков. Кто тут давал советы государю, повторявшему многие обыкновения Фридриха Второго, подлинно не ведаю, но поскольку выбор пал на меня, в охране состояли, понятно, и другие такового же поля ягоды.
   Я должен был повсюду сопровождать государя, служа как для защиты его от злоумышленников, так и для рассылок в качестве ординарца. Старшим начальником моим был генерал-адъютант барон Унгерн, фактически же всеми офицерами охраны командовали полковник Зейдлиц и обер-квартирмистр секунд-майор Менгден, сын опального барона, возвращённого государем из ссылки в первые же дни правления. Сей Менгден, как сделалось мне ясно лишь впоследствии, был, подобно отцу своему, мастером тайной масонской ложи, обосновавшейся в Петербурге лет двадцать тому назад. Чаще всего именно секунд-майор Менгден наряжал нас в дежурства, понеже беспрерывно оставаться при государе было не то что изнурительно, но и совсем невыносимо.
   Я отправился в новом своём мундире в каменный Зимний дворец, куда незадолго перед тем перебрался император из дворца деревянного, и представился полковнику Зейдлицу. Ласково поговорив со мною по-немецки, оный повёл меня к государю. Мы миновали множество роскошно убранных комнат, где фланировала свита, и достигли передних антикамер, где аудиенции дожидались первые вельможи империи и иностранные министры. Там, между прочим, среди беседующих приметил я и камергера Хольберга, но, соблюдая установленные правила, даже и не кивнул ему.
   Перед комнатой, в которой принимал государь, стояли часовые. Полковник Зейдлиц прошёл мимо них без малейшей задержки, ведя меня под руку и внушая шёпотом, чтобы я не смущался, понеже государь не жалует застенчивых.
   Но разве возможно не смутиться русскому человеку при виде государя своего? С младых ногтей воспитуемый в почитании царствующей особы, уповая при всех невзгодах на единственно известного вершителя судеб – на самодержца, я дрожал внутри будто от холода, хотя всячески старался не выказать своего волнения.
   И вот мы вошли и поклонились, и я тотчас узнал государя, стоявшего у овального стола и беседовавшего о чём-то с двумя сановниками в орденах и лентах.
   Государь не слишком походил на свои портреты, он был невысок ростом, узкоплеч, с пухлым оспенным лицом и тяготеющим книзу брюшком. Голос меня поразил – пронзительный, нервный, какой-то задорно-ребяческий. И простота, простота обращения решительно ошеломляла!
   – Мой новый офицер! – громко воскликнул по-немецки государь, едва приметив меня. – Но каков вид, Боже, каков вид! Зелен, как кузнечик! Когда же мы приучим россиян к порядку? – Он обратил взор выпуклых глаз на Зейдлица. – Полковник, ведь я, кажется, велел заменить сии старомодные мундиры! Когда же, чёрт подери, вы представите мне толковый образец мундира для придворных офицеров? Или вы ждёте, что император сам возьмётся и за сию работу? Малейшее дело у нас тотчас обращается в почти неразрешимую проблему! Но отчего?
   – Ваше величество, – с видимой робостию отвечал Зейдлиц, – вы изволили отклонить уже прежние представленные проекты. Теперь я хотел бы с помощью мастеров наверняка угодить вашему вкусу.
   – Вы полагаете, они способны это сделать? – вскричал государь. – Берите примером мой прусский мундир, и сего довольно! Никакой мешковатости, всё точно по размеру! Мне надоело видеть, что офицеры более походят на медведей, нежели на цивилизованных людей… И в три цвета, полковник! Я не выношу серости! Довольно и того, что почти постоянно я вижу серое петербургское небо и сумрачные лица подданных.
   Вельможи засмеялись, показывая, что высоко оценили каламбур. Сие только раззадорило государя. Он подскочил ко мне и ткнул пальцем в грудь.
   – А правда ли, что вы, капитан, обладаете преизрядной силою? Мне сказывали, вы легко сгибаете в пальцах медную монету.
   Тут, словно спохватясь, потребовал он доставить ему медный пятак, и камердинер, тотчас показавшийся на зов из смежного покойца, бросился исполнять повеление.
   Пока камердинер отыскивал злополучную монету, я со страхом подумывал, смогу ли подтвердить государю полученные обо мне похвалы. Дело в том, что я почти забросил гимнастические упражнения, снедаемый множеством разных забот.
   Беспрестанно хохоча и дёргая собеседников за фалды, государь рассказывал какой-то анекдот, а я, с трудом понимая его сбивчивую, как бы захлёбывающуюся в себе речь, тут и вовсе отключился, созерцая всю обширную приёмную залу. Четыре высоких окна выходили на ослепительно зелёную лужайку, по обе стороны от меня были библиотеки. Справа висел портрет Петра Великого, писанный маслом, а слева над библиотекою, в которой я приметил потайную дверь, ибо была она чуть-чуть приотворена, помещался присланный от пруссаков портрет Фридриха, который был позднее перевешен в спальню.
   Противуположная окнам стена имела две двустворчатые двери: одна, охраняемая гренадёрами, в которые мы вошли, и другая, которая, как выяснилось потом, вела в пиршественную залу. Окна залы открывали вид уже на Неву – на реке, по желанию государя, непременно ставился на якорь военный корабль – с него производилась пальба, когда пились заздравные кубки. Для сей процедуры были предусмотрены свои правила, и всё совершалось по сигналам, передаваемым из залы дежурному офицеру на корабль.
   – А ну-ка, – сказал государь, когда камердинер подал мне пятак, – покажи своё умение.
   Я взял монету и, решив, что скорее поломаю пальцы и паду мёртвым от натуги, нежели отступлю, согнул её пополам, так что медь лопнула, обнажив красно-розовое нутро.
   – Каков молодец! – восхищённо воскликнул государь, осматривая испорченную монету. – Вот, Зейдлиц, каковы должны быть все мои офицеры!.. Говорят ещё, вы с тридцати шагов пулей гасите свечу. Так ли?
   – Иногда проделывал сие в армии для общего увеселения, ваше величество, – не слыша своего голоса, отвечал я. – Разумеется, из пристрелянного пистолета.
   Государь справился ещё раз о моём имени и отошёл к вельможам. Хотя полковник Зейдлиц предупреждал, что государь поздравит меня с произведением в капитаны и с наградою, допустив к руке, сие не состоялось.
   Зато вечером того же дня меня поздравил с новой службою господин Хольберг и даже поднял за мои успехи бокал шампанского, памятуя о слове воздержаться от употребления пунша.
   – Прохладные напитки вредны здоровью, – сказал он, сделав пару глотков. – Однако же чем не приходится жертвовать, если дал слово?
   Припомнив гнусное состояние опьянения, когда теряется острая связь со всеми предметами, составляющая, пожалуй, самое восхитительное чувство жизни, я решительно отверг шампанское, зная к тому же, что приглашён не для забав и тостов. И вот полилась знакомая музыка:
   – Прежде всего ты должен поскорее освоиться во дворце и завести знакомства, каковые признаёшь благополезными и каковые будут споспешествовать нашему предприятию. Оное же заключается в том, чтобы точно примечать, кто и как долго бывает у государя, где ведётся беседа, а также и её содержание, буде представится услышать её. Тебе откроется многое, ибо государь любит, чтобы в продолжение дневного или вечернего кушанья за его спиною стоял дежурный офицер. Потрудись-ка теперь, брат мой, запомнить важнейших лиц в империи, дабы не слишком откладывать ежедневные отчёты!
   Тут он повёл меня в комнату, где по стенам висели портреты сенаторов и иностранных министров, и стал называть каждого, толкуя о его привычках и склонностях. А потом спрашивал меня через трубку, проверяя мои уши, и велел тренировать слух ежедневно, пытаясь обнаруживать самый тонкий звук среди других звуков и беспогрешно определять, откуда источается оный.
   – Могу ли я откровенничать с государем, если он вздумает о чём-либо спрашивать меня?
   – Государь не подозревает, что ты член Ордена, так что нет надобности открываться ему, – отвечал господин Хольберг. – Все сочлены лож имеют свои задачи. Я уже пояснял, что некоторых мы привлекаем ради титула их, других – ради богатства, которым они владеют, третьих – ради обыденных трудов. Братья, подобные тебе, вершат более высокую волю и ни под каким видом не смеют делиться знаниями. Для нас превыше всего идея и её воплощение!
   – Значит ли сие, что государь менее посвящён в тайны Ордена?
   – Кто во что посвящён – тайна. Государь посвящён в некоторые тайны превращений, хиромантии и магии. Он освоил ритуал и знаки Ордена. Но скажу откровенно, он не знает и никогда не узнает того, что известно тебе, и он лишь сочувствующий среди нас, ты же – кладущий камни в основание будущего. Настанет срок, и я стану учить тебя искусству управления братьями, империей, народами и самим собою. Но такие великие знания должны быть куплены великими стараниями и великим усердием. Именно в ожидании твоих свершений отвращены посягательства на возлюбленную твою, и отныне уже никто из братьев не станет угрожать ей.
   – Я полагал, что Орден больше считается с волею братьев, – заметил я, не пряча досады. – Не всё окупается положением, которого добивается для них Орден, – и душа знает богатства, от которых неможно отступиться.
   – Сие прекрасно известно, – сказал господин Хольберг. – Но на той стадии, которую переживаешь ты, должно учиться подавлять гордыню. Дух бойца силён, доколе боец послушен идее, за которую сражается. Запомни закон, ибо непреложен он: всему свой час и своё место! Готовя себя к свершениям, отделяй главное от второстепенного. Сие – непременное условие совершенства, ибо и красота, и вера, и истина – образ, отделённый в существенном от несущественного. Помни, никому не устоять на ходулях, не двигаясь: ни человекам, ни царствам. Вода замерзает при нуле градусов, гриб растёт, коли увлажнена и обогрета грибница. Не так ли и политик достигает желанного успеха, твёрдо зная, какие условия порождают то или другое состояние умов и общества? А если не знает, как того не знают профаны, он уже не прозирает грядущего и озабочен лишь тем, как бы не утратить приобретённого, как бы усидеть в седле, каковое ему досталось. Жалкое зрелище являют профаны, мы же, наполняясь светом знания и поддерживая друг друга всеми способами, идём от победы к победе. Творец Вселенной – во всей природе, мы – частица Творца, осознающая его волю и оттого непреоборимая. И если есть более совершенное и менее совершенное, то существует и сверхсовершенное…
   – Постойте, сударь, – перебил я, внезапно увлечённый побочной мыслью. – Совершенство – побудить всех людей и все народы думать и действовать не противу природы, но вместе с нею, заодно с нею, не так ли?
   – Все нам не нужны, – нахмурился господин Хольберг. – Мы – Орден избранных, и избранных поведём к счастью и братству. А прочие – опасны тем, что могут растворить наши силы.
   «Как же так? Когда заманивали меня, говорили обо всех, а теперь уже об избранных? Не заговорят ли потом о наиболее избранных из избранников?..»
   – Прежде вы говорили обо всех!
   – То была самая низшая стадия посвящения. Ты же не ребёнок, но юноша. Каждому доверяется по делам, какие он способен свершить, и не доверяется по словам, каковые можно услышать. Даже Фридрих, великий гроссмейстер Ордена, грозный меч его посреди Европы, умнейший из нынешних государей, не ведает и тысячной доли богатства, которое мы раскроем перед тем, кто посвятит жизнь беззаветному служению целям Ордена. Вот гордость истинного масона: он зрит бесплодность людского копошения, ничтожность управителей и реформаторов, короче, всех непросвещённых, и людское бессмысленное толпище напоминает ему муравейник… Сила истинного масона – бесконечные знания его. Они изливают на него свой свет уже из знаков нашей вселенской церкви. Что есть, к примеру, равнобедренный треугольник, первейший наш символ после семисвечника, олицетворяющего семь сфер посвящения, семь сфер знания и семь сфер тайной власти? – Камергер схватил лист бумаги и размашисто начертал треугольник. – Сие есть выражение сущего, знающего зачатие, развитие по восходящей, затем по нисходящей и смерть, которая совпадает с истоком появления. Единый цикл жизни нельзя разгадать без сопряжения с собственным циклом, и сие – суть всякого познания, всякого сообщества и всякого царства. Накладываем два треугольника, восходящее и нисходящее начало, получаем шестиконечную звезду царя Давида, похищенную некогда из сокровищ знаний древних халдеев… Пятиконечная звезда – символ человека и человеческого рода: вот голова, вот распростёртые руки, вот расставленные ноги… Или возьмём крест – символ оплодотворения и паки символ человека и его духа: искания идут во все стороны, и бесконечны они… Вот молоток, виденный тобою в руках председателя, выражение власти и силы убеждения над сердцами, подобно гвоздям скрепляющими доски нашего корабля. Не разбиваем ли мы, чтобы строить, и не строим ли, чтобы разбивать?.. Вот отвес, указывающий на равенство членов Ордена перед масонским законом, напоминающий о единых правилах, единых чинах и едином направлении общего духа… Вот циркуль – признак мастерства, масштаб познания. Всякий ум ограничен радиусом ведения, и только Архитектор Вселенной измеряет бесконечностью. Циркуль, раскрытый на 60 градусов, – знак высшей мудрости и вместе с тем скромности. Великий мастер далеко распростёртым циркулем вспомощников своих расчисляет события и испытует братьев. И мы должны циркулем разума соразмерять свои действия. Каждый имеет свой круг судьбы и свой круг действия, довольствуйся им, и не ищи ничего сверх… Или вот взгляни на золотую лопаточку, прикреплённую к кафтану моему, – сие многозначащий символ снисхождения к слабостям сочеловеков, взыскательности к себе, неустанного труда над собой во имя Ордена. Немало смысла откроют тебе и другие масонские знаки – палица, череп и скрещенные кости… Не заблуждайся, однако, полагая, что ты услышал всё о предметах, мною названных. Истина о них раскрывается постепенно и бесконечно, на одной ступени известно одно, на другой другое. Истина как ночное небо: чем зорче вглядываешься, тем больше звёзд видишь, тем беспредельнее отверзшаяся пропасть!..
   Да, и я открывал всё новое для себя коварство в двусмысленной учёности господина Хольберга. Взглянув новым взглядом, я приметил повсюду в жилище его масонские знаки, на кои прежде не обращал ни малейшего внимания. Даже на серебряных подсвечниках было выбито клеймо Ордена: треугольник с недремным оком внутри и лучами, расходящимися власно как от солнечного сияния.
   – Ни единая из тайн Ордена не должна быть предана ни перу, ни резцу, ни кисти! – вещал между тем мой соблазнитель. – Каждый масон знает свою ложу, свой капитул, а весь храм света сокрыт от его слабого взора…
   «Вот оно что! Меня предупреждают, что я никогда не пересеку границу своего неведения!..»
   Все знаки, все символы, все таинства придуманы были не случайно – их целью было поработить разум, подчинить его чужим и чуждым целям, выдаваемым за наши собственные – сокровенные и благожелательные. Натыкаясь повсюду взглядом на масонские приметы, я чувствовал сильнейшее напряжение: каждая из них властно требовала тайны и послушания, ревности к Ордену и равнодушия к личным заботам. Дворовый пёс был менее связан цепью, нежели рассудок, опутанный удавками сатанинской логики…
   – Разрушь дом свой как гроб свой, вырви любовь к отечеству, ибо нет отечества у истины, растопчи алтарь предков своих, ибо, созданный нетерпимостью, ложен он, возлюби одно дело Строителя Вселенной, слепо повинуйся, в слепоте твоей свет твой и воля твоя! – вкрадчиво проповедовал господин Хольберг, глядя на меня неотрывно страшно потемневшим взором и пуская мне в глаза лучики бриллиантового перстня.
   «Кто же сей Строитель Вселенной, коему нужны прислужниками рабы, а не свободные люди, мудрецы обмана, а не жрецы правды, обнимающей равно всех людей земли?..»
   В тот вечер как никогда прежде я был подвержен действию сильнейшего гипноза, возбуждённого господином Хольбергом, вероятно, не без помощи напитков, коими потчевал меня. Будь я невоздержаннее и податливее, я бы позволил сломить мой разум призрачным сном внушения и выболтал, пожалуй, такое, что стоило бы мне жизни…
   Узнание высших сановников и придворных, а с иными и личное знакомство имели то последствие, что я уже через несколько дней стал исправно выполнять приказы господина Хольберга, стараясь составить себе полную картину из мозаики постепенно прояснявшихся мне связей.
   Меня потрясли вопиющие слабости и пороки государя, которые я отныне наблюдал в непосредственной близости. Теперь для меня не составлял секрета размах зловещего заговора, тем более сулящего успех, что государь действительно не жаловал ничего русского, со младенчества оторвавшись от природных русских корней. К исключениям можно было бы, пожалуй, отнести русских женщин, да и то за глаза он отзывался о них весьма оскорбительно. Свою же супругу, чистокровную немку, он чествовал во всеуслышанье «среднегерманской кобылой», «гнусной интриганкой» или «высокомнящей о себе безумной шлюхой». Похоже, императрица доставляла ему немало душевных страданий. Но я долго не понимал, отчего он, человек неглупый, при всей мечтательной мягкости отличавшийся педантичным упрямством, вместо решительных действий избрал линию бесконечных жалоб и обвинений, обернувшихся для него впоследствии жестокой трагедией.
   Картина разлада в царской семье была поистине удручающей.
   Раздоры начались ещё при Елисавете Петровне. Иные из наших армейских офицеров, имевшие обширные при дворе знакомства и питавшие склонность к пересказам сплетен и вздорных слухов, говаривали, что наследный принц, будучи оскорблён женою, давно уже её не выносит, вконец с нею рассорился, так что каждый из супругов ищет утехи на стороне. Болтали о невоздержанностях и беспутстве Петра Фёдоровича, особенно после отлучения от заседаний в Государственном совете, – но я твёрдо убеждён, что сплетни, кем-то подогреваемые и искусно направленные, были сильно-таки преувеличены.
   В то же время всячески превозносились достоинства великой княгини! Лукавые приятели Екатерины Алексеевны открыто восторгались её умом, красотою и грацией. Скажу чистосердечно, ни одного из сих достоинств я не обнаружил, беседуя с нею трижды, то по поручению государя, то масонских братьев. Полнотелая и медлительная, она источала вкрадчивость и плохо скрываемое тщеславие, которое было, пожалуй, главной двигательной пружиной всей её холодной и злой натуры. Она часто говаривала оскорбительные бестактности, обнаруживая странную низость побуждений, представляемых затем за простоту и доступность. Постоянная почти её улыбка, которую она каждое утро репетировала перед зеркалом, походила более на маску и никак не выражала подлинных чувств. Даже её набожность, довольно сносное для иностранки владение русским языком, равно как и начитанность, пробуждали впечатление искусственности и притворства.
   Носилась молва, что отцом Павла Петровича, наследника, рождённого после десяти лет бесплодного замужества, был не великий князь, а один из его нахальных камергеров. Посольская англицкая колония, умевшая с выгодой ставить на всех лошадей, участвующих в забеге, давно попыталась прибрать Екатерину Алексеевну к рукам, тем более что её проискам при царствующей Елисавете Петровне был поставлен весьма ощутительный барьер. Англичане не только ссужали великую княгиню крупными деньгами, но свели её с опытным обольстителем, превеликим бездельником графом Понятовским. Сей авантюрист, искавший золота вначале в Париже, а потом в Лондоне, был, несомненно, масоном и, стало быть, подчинялся воле, плетущей интриги по единому замыслу. Великая княгиня устраивала свидания с Понятовским в доме господина Вругтона, английского консула в Петербурге, и слухи о том совращающе воздействовали на общество, особливо на молодёжь. Екатерина укладывалась спать, глубокой ночью вставала, аки волчица, замыслившая кровавый промысел, и, переодевшись в мужское платье, ехала к Понятовскому.
   Я слышал, англичане употребили своё влияние также и для того, чтобы сделать Понятовского польским послом, когда Екатерина родила девочку и возникла угроза нового скандала. Сплетни и слухи явились, по всей видимости, настоящей причиною скорой смерти сего несчастного существа. Девочка умерла, едва достигнув 15 месяцев. Впрочем, смерть объяснили ещё и тем, что Екатерина долго скрывала беременность и через то повредила естественному развитию плода.
   Многое можно было бы ещё припомнить здесь, вплоть до непристойностей, но я удерживаюсь, ибо цель моего повествования совершенно иная…
   Следует заметить, что беспутство распространилось в нашем дворянстве с тех пор, как Пётр Первый начал насаждать в империи новые нравы. Именно беспутство, как ни удивительно и ни прискорбно, стало считаться повсюду первым признаком просвещённых нравов. Окружавшие Петра Первого иноземцы настойчиво внушали монарху, что он не приведёт в движение спящих сил общества, доколе не разрубит на куски домостроевскую русскую семью. Именно с петровскими беспощадными ветрами вошли в обыкновение почти беспрестанные увеселения знати танцами, хмельными застольями и любовными волочениями и стали повсеместно употребляться кормилицы – не по необходимости, как бывало допрежь, а по капризной моде, считающей кормление детей матерью умалением её свободы и посягательством на её телесные прелести. Именно через то и воспоследовало, что среди столичных русских дворян преобладают не красивые и сильные люди, а всё больше хилые и слабодушные, не выделяющиеся ни изрядным умом, ни достаточной смелостию к предприятиям значительным и дерзаниям поистине высоким. Не ведаю, как были достигнуты столь ошеломляющие перемены в русском быте, но господин Хольберг неоднократно повторял мне, что без разрушения семьи как оплота христианской религии Орден не достигнет вожделенных идеалов. Я хорошо запомнил его слова: «Главное – укоренять повсюду идею шаткости авторитетов и идею вседозволенности как основного условия личной свободы! Когда мы достигнем, что брак станет сезонным и супруги не будут прилепляться более ни к друг другу, ни к совместно нажитым детям, наступит эпоха добровольного принятия верховной власти Ордена, избавляющего человека от самого себя!»
   Решившись на сие маленькое отступление, паки возвращаюсь к описанию моих уроков от придворной жизни.
   Недостатки в обыкновенных людях приносят неудобства лишь узкому кругу сообщающихся с ними лиц. Иное дело – государь великой страны: малейшая его слабость отзывается бесчисленными неустройками и неурядицами разного рода, оттого каждый народ, жаждущий процветания, прежде всего озабочивается разысканием себе предводителя мудрого, мужественного и сдержанного в страстях.