Обречённость душила меня. «Вот, в родном отечестве и не знаешь, как быть, как уберечься от происков наглых развратителей и заговорщиков!..»
   Воротясь домой, я не находил себе места. «Что делать? Где отыскать безопасное укрылище?» Я уже не полагался с бездумной надеждой на князя Матвеева, довольно убедясь, что и он лишён мощной опоры единомышленников…
   Перебирая в уме сотни дорог своей судьбы и все оные перечёркивая с возмущением и обидою, я догадывался, как догадывался и князь Матвеев, что гибель моя неизбежна, понеже способы противостояния ворогу были робки, слабы и не напористы.
   «Но почему? Почему?..»
   Не хотелось ни есть, ни пить. Я даже подумал о том, что не могу более любить Лизу: торжествовавшее повсюду насилие отравливало мои чувствия, в них сквозила уже бессмысленность. Я увидел, что в несовершенном мире не отыскать простору для совершенной любви, ибо ничто уже не спасёт душу от гибели её.
   Поджечь дворец? Но огонь потушили бы прежде, нежели бы он набрал силу. Убить главных масонов? Но я не знал и никогда бы не узнал, кто из них главные, а и узнав, не добрался бы до них. Все же прочие не имели для Ордена ровно никакого значения: они были заменяемы, как кирпичи, из коих выкладывают стены…
   За окном шумно ликовала свободная, никем не утеснённая жизнь – посеред зелёного дворика цвели буйным цветом яблони. «Зачем, зачем, Господи, сия несказанная роскошь для глаз, если сердце каждую минуту чует червя, точащего лучшие из завязей?..»
   Видя, что я ко всему безразличен, мой слуга попросился на набережную. «Весь народ сбегается поглазеть на спуск кораблей. Дозвольте и мне, ваша милость, увидеть этакое чудо!»
   – Ничего ты не увидишь. И ты одурачен, как и прочие, – раздражённо сказал я, занятый своими мыслями. – Что бы ты ни увидел, то, что есть на самом деле, выглядит совершенно иначе!
   Он, разумеется, не понял и ушёл, оставив во мне ещё более жгучую досаду. «Не я ли дурак более, чем он? Он не ведает гнусных тайн мира и доверчиво уповает на Бога, я же знаю немногие из тайн и уже понимаю безосновательность упований там, где люди не могут сообща восстановить попранные его заповеди!..»
   В доме, кроме меня, никого уже не оставалось. Я спустился, чтобы затворить входные двери на задвижку, и – увидел на пороге Лизу. Одетая простой служанкою, она прошмыгнула в дверь, прошептав: «Посмотри, не следит ли кто за мною?»
   Я вышел на крыльцо, но не приметил ничего подозрительного. Прыгали невдали беспечные воробьи, боярами расхаживали зобастые голуби. У горки наколотых дров сидел дворник, отставной солдат, попыхивая трубочкой, а возле него, как обычно, толпились прачкины дети – слушали его бесконечные россказни.
   – Кто мог преследовать тебя? – спросил я, воротясь и целуя руки милой Лизы, которая вся дрожала. – Когда ты раскроешь свои несносные тайны? Что с тобою происходит?
   – Ах, друг мой, – отвечала Лиза, – всего менее в жизни хотела бы я быть окружена тайнами. Знай, я отказалась принадлежать тебе, чтобы спасти тебя, ибо ты дороже мне всего на свете, единственный супруг мой и единственное утешение сердца моего!
   – Странные речи, – изумился я.
   – Откройся я раньше тебе, изнурённому любовию, ты бы не удержал возмущения и наделал роковых глупостей. Теперь, когда ты поостыл, ты легче примешь мои слова. Знай же, против тебя замышляют недоброе, и оттого я здесь.
   – Кто же ополчился против меня и что тому за причины?
   – Сущий негодяй, но он негласно управляет огромной шайкою, в которой состоят и самые первые люди…
   Мало-помалу мне открылась ещё одна чудовищная правда, подоплёка коей была совершенно неизвестна Лизе. Оказалось, масонские братья орудуют не только в верхах общества, но действуют и в низах его, заражая своею гнилью нравы, сея повсюду продажность и равнодушие к страданиям ближнего, безбожное вольнодумство, страх перед силой и почтение к богатству. Ничтожный из смертных, виденный мною возле аптеки, когда я провожал Лизу после первого нашего любовного свидания, по всему Петербургу соблазнял благородных девушек для развратного притона. Притон же предназначался для уловления в сети главных вельмож империи. Каждый из них за сию мерзкую услугу обязан был услугою содержателю притона, и таким образом преступник оказывался самым влиятельным из всех.
   Понеже для притона требовалось постоянное пополнение свежих сил, совращение вершилось как некое предприятие, многие люди были его пособниками. В ход шли деньги, угрозы и насилие. Бедные девушки попадали в лапы соблазнителей и, обесчещенные, делались безвольными игрушками коварных негодников. Иные из несчастных исчезали вовсе от своих близких, их почитали похищенными и разбойно убитыми, другие, подпавшие пагубному ремеслу, являлись в притон, как в присутствие, будучи нередко замужем и тщательно сокрывая от всех свои занятия. Когда гнусный совратитель впервые увидел очаровательную Лизу, он посчитал её весьма заманчивым приобретением для притона, тем более что она, сирота, не имела никакой защиты. Брат Волынщик раскрыл передо мной связь совратителя с масонами, за что поплатился жизнью. Однако мне удалось через посредство господина Хольберга приостановить дальнейшие посягательства на Лизу. Я почитал историю оконченной, тогда как она всё ещё имела продолжение. Случайная знакомица Лизы, дочь разорённого и застрелившегося через то тверского помещика, попавшая в притон, под великим секретом донесла о подслушанных от своего хозяина словах о том, что я буду «устранён» в самом коротком времени, тем более если посмею соединиться с Лизою.
   – Друг мой, – сказала Лиза, завершая свои объяснения, – я уже решила обвенчаться и уехать с Петром Петровичем к своей матери в деревню. Сие тем более важно, что я ношу под сердцем благословенный плод нашей любви и думаю, что в деревне лучше уберегу его. Петро Петрович ужасно болен, и жить ему осталось, к сожалению, до крайности немного. Если обстоятельства переменятся и ты пожелаешь владеть мною и ребёнком, помни, я верно ожидаю тебя!..
   Едва начало смеркаться, раздался стук в дверь – то вернулся мой слуга, ходивший смотреть церемонию спуска кораблей на воду. Велев ему поскорее ставить самовар и подавать чаю, я продолжал изливать Лизе свою радость. Лиза, однако, ни на миг не могла забыть о происках негодяев. О чём бы она ни заговаривала, сворачивала к загадке, что именно они замыслили. «А что, если вздумают как-либо оженить тебя и подыскали уже богатую невесту? – спрашивала она. – Что, если намерены услать тебя в дальнюю губернию или вовсе за море, в иноземщину?..» Но всего более пугало её, разумеется, что меня могут лишить жизни.
   – Умоляю, будь осторожен и побереги себя, – упрашивала она, обливаясь слезами, делавшими её лицо ещё прекраснее, ещё нежнее, ещё восхитительнее. – В странные сети угодили мы, друг мой, и я виною твоих нынешних бедствий, но я верю, что Господь сохранит нашу любовь.
   Не мог и не хотел я сказать Лизе жуткую правду, оная ещё более обеспокоила бы её.
   – Конечно, – отвечал я, – здесь, в Петербурге, я зависим от влиятельных особ, но даю слово, постараюсь как можно скорее испросить отставку, и тогда уже не будет препятствий для нашей радости, ибо я тоже мечтаю об уединённой деревенской жизни среди простого труда и людей, наполненных помыслами о милосердии Бога. Только вот…
   – Что «только вот»? – вскричала Лиза, обнимая мои колени. – Не мучай меня, поведай о сомнениях, быть может, я лучше всех сумею разрешить их!
   – А что, если Петро Петрович, привыкнув, не захочет расстаться с таковою очаровательной хозяйкой?
   – Ax, глупый, – рассмеялась Лиза, – да ты, верно, и не представляешь себе, как благороден Петро Петрович! Так знай, на меня он не посягает вовсе, ему известно о моей любви, и он почитает тебя за самого порядочного и достойного человека! Петро Петрович – рыцарь, каких уже немного на свете. Искалеченный на баталиях, он не ропщет даже на бессердечие и волокиту чиновников Военной коллегии, а оные, скажу тебе, подлинно преступны!
   – Постой же, – перебил я горячо – Быть может, я не столь благороден, как Петро Петрович, не столь терпим и бескорыстен – он примирился с жестоким течением событий, а я всё ещё горю безумием переменить их, он научился видеть жизнь вне себя, а я всего-то и умею, что видеть внутри себя общую нашу жизнь и ощущать её оскорбительное несовершенство! Но ведь и я не питаю к Петру Петровичу ревности, а испытываю одно лишь сострадание. Третьего дня я встретил во дворце господина Яковлева, бригадира Военной коллегии, и замолвил перед ним словцо за Петра Петровича. Если он ещё и не получил приглашения в коллегию, то всенепременно получит, и дела его устроятся наилучшим образом!
   Тут Лиза бросилась ко мне на грудь, восклицая:
   – Я не ошиблась в тебе, мой друг! Теперь только об одном беспокоюсь – сумею ли я сохранить всегда в сердце твоём достойно положенный мне уголок?
   Я упрашивал Лизу взять денег ввиду предстоящего отъезда. Она наотрез отказывалась, уверяя, что домик Петра Петровича вместе с земельным участком уже покупает купец-домостроитель и выручки достанет, чтобы без мытарств добраться до родных мест.
   – И однако же, – рассудил я, – теперь ты рискуешь не только собою или Петром Петровичем, но и нашим ребёнком. Случись что непредвиденное и не окажись у тебя достаточно денег, мы никогда не простим себе оплошки!
   Мы расстались, толь восхищаясь друг другом, что с той поры я почитаю себя навек счастливейшим в свете человеком. Если бы те благостные минуты одни только подарены были мне в жизни, то и тогда я не переставал бы славить судьбу за бесконечную щедрость!
   Распрощавшись с Лизою, пребывал я уже гораздо в ином состоянии: судьба не казалась мне более невыносимою и вовсе лишённою прошпективы. Твёрдо я рассчитывал как либо одолеть ворогов. Во всяком случае, знал, что сокрушу многих из них, прежде нежели паду бездыханным. Такова сила духа: она воспаряет над тяготами бытия и манит победою, когда всё вокруг ещё сплошь неудача и поражение.
   Я предавался своим мыслям, когда слуга доложил, что свидеться со мною хочет некий человек.
   То был лакей господина Хольберга, тощий высокорослый немец с гладким, власно как окаменевшим лицом, не выражавшим ни единого живого чувства. Поклонясь, он подал записку. «Немедля приезжайте, – значилось в ней. – Ожидаю вас к себе тотчас всенепременно!»
   Я наскоро облачился в мундир и последовал за лакеем. В соседнем переулке ожидала знакомая чёрная карета. Мы сели, и кучер погнал лошадей по мостовой едва ли не вскачь.
   Господина Хольберга я застал в небывало мрачном настроении. Он пытался держать себя в руках, но сие мало удавалось ему.
   – Мы строим башни, уверенные, что они-то и нужны для великого дела, – начал он, рассеянно глядя перед собою. – И вот оные разрушают как бесполезные, и мы не имеем права посожалеть. Мы лишены права поплакать даже о потерянной жизни!
   Небывалые слова. Миг слабости. Миг потери власти над собою. Или хитрая уловка? Но нет, камергер на сей раз, кажется, не ловчил. И я слишком догадывался, что таковое его состояние объясняется отнюдь не размолвкой с женою и не лишним стаканом пунша. «Может, он узнал, что меня хотят „устранить“, и жалеет потраченных на просвещение сил?»
   – Помните, вы пощадили меня там, в Померании? И я, чувствуя ваше благородное сердце, поступился клятвой на верность?..
   Как я и ожидал, господин Хольберг рассердился.
   – Какого чёрта ты вспомнил о том, что было, – гневно стукнул кулаком по столу. – Всё, всё проходит, нет смысла о чём-либо жалеть! Жалость – чувство тех, кто не понимает, что все мы умираем каждую минуту!
   – А если затрачены безмерные силы души? Мне кажется, человек хочет, чтобы его вклад не остался незамеченным. Человек хочет, чтобы его усилия приводили к результату, о котором он мечтает. Сие вечный закон, и кто не удовлетворит чаяниям человека, ничего от него не получит.
   – Ты мог бы, мог стать великим инспектором, – покачав головою, в раздумье произнёс господин Хольберг. – У тебя чертовсакя интуиция. Немного тренировки, немного практики, и ты превзошёл бы проницательностью иных из мастеров Великого Востока!
   Замечание меня обеспокоило: значит, предположение верно! Мне показалось, что настал час, о котором предупреждала Лиза. Но Боже, я не испытывал страха. Таково свойство моей натуры: я спокоен, едва опасность делается непреложным фактом.
   – Спасибо, учитель, – сказал я с поклоном. – Если я чего-то достиг, я обязан только вашей мудрости, вашему терпению и вере в мои силы!
   – Моя вера уже ничего не значит. – Он сделал едва приметный знак лакею, и лакей протянул мне внушительный свёрток.
   – Бьюсь об заклад, ты не догадываешься, что за подарок пожалован тебе свыше. Здесь костюм главнейшей ложи, куда нам надлежит вскоре явиться.
   Было уже никак не увильнуть – приглашение напоминало приказ. Вот когда я понял, что ничего не значу для Ордена, ровным счётом ничего. Но тем важнее было держаться до конца.
   – Учитель, я последую за вами хоть в преисподнюю!
   – Нет, туда уже без меня, – усмехнулся камергер. – Переодевайся немедля. Все свои вещи оставь здесь на кресле.
   Я достал из одного кармана деньги, из другого пистолет. Отстегнул шпагу. И только после этого развернул свёрток. В нём оказался голубой камзол с серебряными галунами, жилет, батистовая рубашка, белые панталоны и чулки, белый замшевый запон и круглая чёрная шляпа, знак масонского вольномыслия.
   «Круглое – значит, никогда не удаляющееся от центра…»
   – Недостаёт пары башмаков, – сказал господин Хольберг. – Но ты можешь воспользоваться моими. Размер одинаков, и я оные ещё не употреблял… А вообще, – прибавил он, – никогда не принимай ни башмаков, ни туфель от братьев. Для уничтожения изменников среди своих мы часто пользуемся особенным ядом. Сей яд растворяется от тепла ноги и входит в кровь через кожу. Жертва падает в обморок и, прежде чем подле окажется лекарь, останавливается сердце.
   Лакей проворно принёс и поставил передо мною синие башмаки из толстой англицкой кожи с замысловатою бархатной пряжкой, на которой были вышиты серебром капли – слёзы Господни. Я знал, что оные символизируют печаль по исчезновению истины среди людей и как-то связаны с преданием об убийстве Адонирама, великого мастера, строителя Соломонова храма.
   «А если братья пронюхали про встречи с князем Васильем и собираются судить меня?»
   Облачась в масонский наряд, я взглянул в зеркало и невольно засмеялся – я был неузнаваем.
   – Побольше пудры, чёрную мушку на левую щёку. И хорошенько подвить парик, – морщась, распорядился камергер.
   Пока слуга приводил в порядок мой парик и моё лицо, камергер успел облачиться в подобный же наряд.
   – У нас ещё есть время, – проговорил он, взглянув на часы. – Мы можем хлебнуть ещё по глоточку пунша.
   – В виде исключения…
   – Мне надобно знать, – проговорил господин Хольберг, смакуя любимый напиток, – подлинно ли ты усвоил мою науку? Какую идею Ордена следует назвать главною?
   – Я вижу две равноценных, – смело ответствовал я. – Сокрытие тайны. Всякий несогласный – враг.
   – Пожалуй. И всё же тебе никогда не освободиться от ереси: ты жаждешь главной тайны…
   – Но ведь и вы жаждали её, пока не убедились, что она недоступна?
   Камергер долго молчал.
   – Во всей жизни есть нечто унизительнейшее – жить лишь для себя.
   – Превосходная мысль! – искренне восхитился я. – Вы назвали мне то, учитель, что всегда было невыразимым страданием моей души! Но ведь и то унизительно, согласитесь, когда приходится жить лишь для других!
   – А если другие – правда?
   – Но если ложь?
   – Ты еретик.
   – Мятеж – свойство великих истин – ответствовал я. – Нет мятежа, нет и величия. Всё, что не расцветает, должно увянуть.
   – А Творец Вселенной?
   – Он тоже мятежник, разрушает наши постройки ради одного только непрерывного искушения.
   – Мне тебя жаль – сказал камергер – Ты хочешь подчинить всё истине, тогда как долг наш – подчинить всё Ордену, и сие, признаюсь, не всегда одно и то же.
   Я усмехнулся про себя – велика удача, коли я побудил господина Хольберга признаться в том, в чём он не имел права признаваться! «А если он знает, что я обречён, и разговаривает со мною как с обречённым?»
   – Мог бы ты пойти ради Ордена на верную смерть?
   Было не время рассуждать.
   – Разумеется, если бы вы доказали прежде того непременное торжество Ордена над его врагами!
   – А разве я не доказал?
   – Мне кажется, мы делали порою счёт без хозяина. Не потопит ли ковчега море, посреди которого он плавает?
   Заложив руки за спину, камергер прошёлся по зале. Поднял с кресла мой пистолет, осмотрел его.
   Голос его стал сух.
   – Сколь бурным ни случилось бы море, ему не совладать со скалами. Посреди моря Орден будет скалистым островом, посреди огня – землёю. Все наши бесчисленные средства подчинены одной цели. Ордену не должно быть соперников, их нужно губить прежде, нежели они созреют для сражения с нами! Мы заботимся о том, чтобы непосвящённые были бы власно как слепцами, а наши слова и сказки служили бы им поводырём и палкою. Ради сего мы возбраняем профанам доступ к истине, повсюду проповедуя самое главное в мире – человек, самое главное в человеке – его жизнь, самое главное в жизни – богатства, коими овладевает человек для себя. Замкнув человека на ключ себялюбия, отграничив его от других, мы получим законченного профана. Каждый из профанов – только для себя. Мы должны в зародыше отвергать мысль об общей собственности и равноправии сословий, мы должны только соблазнять неразумных идеалами народовластия, ибо подлинное народовластие – беспредельная власть Ордена. Мы развратим и ослабим всех похотью, пианством, верой в загробный мир, в чудеса, в слухи. Вместо здравого смысла мы приучим профанов к моде, вместо мудрости дадим им молитвы, вместо упований на милосердие и дружбу утвердим страх друг перед другом и ненависть ко всему, что не узнаётся ими как привычное и своё собственное. Мы отравим всё доброе как еретическое, наделив одинакими правами доброе и злое, уча видеть всенепременно в злом доброе и в добром злое.
   – А разве же в действительности не так? – перебил я, поражённый, сколь коварно перемешивал господин Хольберг истину и ложь, чтобы укрепить одну ложь. Камергер рассмеялся.
   – В истине не так! Всё то подлинно мёртво, где поровну соединяется доброе и злое, холодное и тёплое, сильное и слабое, и нет ничего, что содействовало бы течению… В каждой преходящей вещи преобладает либо доброе, либо злое, но несовершенство видит то и другое, из чего ты заключишь, сколь полезна для нас роль несовершенных.
   – Но имеем ли мы право убеждать в необходимости несовершенства?
   – Мы имеем право делать всё, что отвечает задачам Ордена. Ради того мы давно и успешно изучаем природу человека. Скажи счастливейшему из мужей, что жена изменяет ему, он не поверит. Скажи о том трижды, он станет изводиться ревностию и подозрительностию. Скажи тысячу раз, но разными устами, он возненавидит жену и прогонит её прочь. Вот какова природа несовершенного человека, вынужденного всегда колебаться из-за своего несовершенства! Несовершенство же всего легче распространять, объявив оное близостью к вечным основам жизни. Повсюду следует внушать: счастлив лишь простой, стало быть, несовершенный, а совершенный, стало быть, непростой, уже разорвал с равномерным богатством жизни, обособил душу свою и глубоко от того несчастлив!
   – Воистину потрясающая комиссия!
   – Не усумняйся в успехе, ради него трудятся тысячи и тысячи каменщиков. Мы уничтожаем каждого из своих врагов не прежде, нежели обобрав до последней нитки. Мы прельщаем всех свободою, каковой не было и не будет в свете, мы расшатываем власть, дабы она лучше служила нам. Мы обличаем в бездарности государя и вельмож его, повсюду насаждая бездарных, мы возглавляем ропот непросвещённых и толкаем их к необузданности и недовольству, и они, ленивые к трудам и наукам, всегда недовольны и всегда при нужде пойдут за нами. Мы делаем беспредельною и смутною мечту непросвещённых и тем лишаем их созидательной силы. Мы корчуем мудрецов среди них, и скопище слепцов избирает дорогу, на которую мы указываем. Мы не позволяем народам иметь предводителей твёрдых и дальновидных, если они не братья Ордена. Мы гласно и негласно повсюду учим профанов, чтобы, поклоняясь нам, они ничему не умели научиться, вынужденные опираться только на те костыли, которые мы протягиваем. Наша цель – полностью влиять на чувства и желания профанов, и ради того мы заменяем мудрость чинопочитанием, совесть – страхом отлучения от должности, и разум – себялюбием. Мы не доверяем профанам не только истины, но и малой крупицы её – они ничего не должны ведать о жизни, окружающей их, менее же всего знать о самих себе. Мы посеем тоску в их душах, вторгнем скуку и холод в сердца их. Кус хлеба и скотская безмятежность станут их целью, пустое зрелище – смыслом дней… Мы достигнем своей гармонии через хаос и для того разрушим домы профанов, заменив помыслы о добре и порядке свободой женщины продавать себя первому встречному, и свободой мужчины покупать уже купленных… Сфера связей меж человеками – вот главная забота нашего попечения. Газета, книга, анекдот, слух – кто владычествует тут, владычествует повсюду. Если к философии в её подлинном смысле тянутся единицы, то на так называемую мудрость жизни уповают люди самых разных сословий – от кухарок и дворников до генералов и наследников престола. Более же всего пылкие юноши. Они хотели бы усвоить «мудрость жизни», но понимают её как правила хорошего тона, самое большее – как выгодные связи, отношения, способы лечения недугов… Тут, именно тут, мой друг, лежит главное поле битвы между Орденом и миллионами профанов. Надлежит теснить таковую «мудрость» повсюду, изгонять её из салонов и курных изб, кольми паче [94]из книг, обладающих по самой природе своей магией и потому вызывающих доверие. Всякую «мудрость», всякое нравственное рассуждение следует объявлять насилием над личностью и бременем над свободою её, трактовать за беспомощную чепуху, а сочинителей подвергать унизительным поношениям, дабы они пугались мысли своей как недозволенной кражи. Так мы добьёмся лучшего усвоения нашей морали для неизбранных – страха перед смертью, веры в неизменность и жестокость мира, безразличия к истине и знанию, равнодушия к героическим свершениям, предкам и преданиям, войны всех против всех… Наши люди трудятся над таковою задачей и, безусловно, разрешат её… Разрешатся и другие задачи. Мы не знаем, каким образом солнце, луна и планеты влияют на человека, но давно известно, что влияние есть, и мы вычисляем его, исследуя судьбы. Преимущество в знаниях и всеведение – залог нашего могущества. Плюс золото, плюс сонм братьев повсюду, наблюдающих всякую жизнь и определяющих течение её. Для полного торжества нам благополезен не только неодолимый разрыв души и тела человека, не только смертная вражда между человеками, но и всемирная битва, которую можно было бы представить битвой Бога и сатаны. Тогда мы легко победим и на той, и на этой стороне шахматной доски.
   – Чего же мы достигнем? – потрясённо вскричал я.
   – Власти над всем миром, – твёрдо отвечал господин Хольберг. – Все станут свободны от самих себя, сделавшись нашими рабами. Это будет их счастием.
   – Но мы станем рабами рабского сего устройства среди гнусных людей! – вскричал я. – Как же проповедь братства?
   Господин Хольберг зловеще рассмеялся.
   – Братство мы добровольно отдаём Ордену, сами же навсегда остаёмся его почётными слугами, солдатами, полицейскими, проповедниками, палачами. Такова наша роль!
   – Не страшно ли?
   – Страшно тем, у кого есть выбор. У нас с вами его более нет. И мы должны смириться и принять как истину, что у нас нет уже ни прежней свободы, ни прежней совести, ни прежней чести, ни прежней чистоты, ни прежней любви. Всё сие устарелые выдумки праздных мечтателей. Новая свобода и новая совесть – повиновение. Но на пути к новому мы без содрогания совершим многие пытки и казни, научив всех следить друг за другом, и уставим надзирателей, которые будут следить ещё и за надзирателями.
   – Что ж выйдет, коли не острог?
   – Свобода одних предполагает несвободу других. Мир создаётся равновесием.
   – Таковой мир непременно рухнет!
   – Притяжение насилия удержит всё от развала, а также подарки, которыми мы будем отличать наиболее ретивых. Приидет час, и мы станем раздавать не только землю но и дни жизни, не только хлебы, но и воду, и воздух, и тишину, и радость, и зрение, и даже саму возможность страдать и думать!
   – Но будет ли то правдою? – Я уже едва владел собою.
   – Правдою? Разве правдою озабочены люди, а не собственной шкурою? Разве не всё то зовут они правдой, что защищает их интересы? И разве не причисляют ко лжи всё то, что уличает их в несовершенствах и мерзостях? Общей правды нет, но суждения о ней приятны для себялюбцев. Сие тончайший порок извращённого сознания, сравнимый разве что со сладострастием, – прилюдно глаголить о гармонии… Вера в традиционного Бога более всего питаема сим гнусным пороком… Вообрази, однако, что Христос вновь опустился на грешную землю… Разве его не пригвоздили бы к кресту вновь за то лишь, что он обнажил бы он своим примером общую низость и суеверие? Говорить о правде и о Боге – порок, но жить правдою и Богом значит поступать, как велит Зиждитель Вселенной!