Страница:
Молодой барон с трепетом смотрел на девушку и, казалось, хотел поспешить к ней, но отец удержал его; на строгом лице старого барона не было заметно и следа неудовольствия и досады за отказ от такой высокой чести, какую он предложил молодой девушке; напротив, на нём появилась радостная, счастливая улыбка.
– Вам не придётся расставаться с отцом, – сказал он Доре, – мой дом открыт для него, и он найдёт там всё необходимое для себя.
Дора покачала головой, затем потупилась, сильно побледнев, и сказала:
– Да вознаградит вас Господь Бог за вашу доброту, но всё же я не могу принять её.
– Почему же нет, Дора? Неужели ты больше не любишь меня? Неужели ты забыла нашу юность? – воскликнул молодой Бломштедт, тщетно стараясь высвободиться из сильных рук отца.
– Я не забыла нашей юности, – воскликнула Дора, – я люблю тебя, – тихо прибавила она, – ты это знаешь, и пусть знают все; но именно потому, что я люблю тебя, я не смею протянуть тебе руку. На мне лежит клеймо, наложенное на моего бедного отца людской несправедливостью, я не имею права запятнать твоё имя и хочу, – прибавила она, гордо подняв взор, – одна нести позор своего отца.
– Дора, Дора! – воскликнул молодой человек. – Послушай, ты ещё не знаешь…
Сильным движением он вырвался и поспешил к ней; но отец предупредил его; он с раскрытыми объятиями подошёл к молодой девушке, прижал её к своей груди и, коснувшись губами её мягких, блестящих волос и едва сдерживая дрожь в голосе, сказал:
– Бог да благословит тебя, дитя моё! Ты хотела пожертвовать своим счастьем ради чести моего имени; ты хотела с гордостью нести позор и несчастье своего отца; этим ты исполнила наивысший долг старейшего дворянства, и в твоих руках, я вижу, будет надёжно сохранена честь моего имени. Я хотел свои предрассудки принести в жертву счастью сына, теперь же я жертвую ими для тебя с радостью и гордостью. Ещё раз повторяю мою просьбу: принеси моему дому честь и счастье, соединив свою судьбу с судьбою моего сына, об этом я прошу тебя, дочь моего врага!
Дора вся дрожала в объятиях барона и почти не понимала его слов, она старалась высвободиться и печально качала головой.
– Послушай, Дора, послушай! – крикнул молодой Бломштедт. – Всё улажено… честь твоего отца восстановлена, он оправдан государыней по всем обвинениям, он возведён в дворянское звание, и ты теперь равна мне пред светом и много выше меня по чистоте и сердечной преданности, – со вздохом прибавил он.
Затем он достал грамоту, подписанную государыней, и вложил её в дрожащие руки девушки.
Она осушила слёзы и несколько раз перечитала строки, пока наконец, была в состоянии понять прочитанное; затем она молитвенно сложила руки и проговорила:
– Неужели возможно на земле такое счастье? И это сделал ты, мой друг? Ты добился этого ради меня? Могу ли я не любить тебя и не желать служить тебе всею своею жизнью?
Подошёл пастор и возложил руки на голову молодой девушки.
– Вам мы обязаны всем, – совсем тихо сказал молодой Бломштедт, обращаясь к Марии Вюрц, которая подняла бумагу, выпавшую из рук потрясённой Доры, и внимательно читала её. – Ваше письмо побудило государыню освободить меня и исполнить мою просьбу… Могу я сказать об этом?
– Нет, – ответила Мария так же тихо, – никогда в жизни!
– Ну, теперь выйдем, – сказал старый барон, – с таким известием мы можем разбудить старика.
Он повёл Дору в садик, сын и пастор последовали за ними.
Мария Вюрц осталась на несколько минут одна; она смотрела на почерк государыни и прошептала:
– Она когда-то разбила моё сердце, но волею Божиею оно снова ожило; теперь она осчастливила два сердца, да благословит её Господь!
Старик Элендсгейм проснулся от звука приближавшихся шагов, его глаза медленно открылись, ласково взглянули на дочь и равнодушно скользнули по остальным. Вдруг его взор остановился на бароне Бломштедте; лицо старика передёрнулось, казалось, он с усилием вспоминал что-то, и на его лице мгновенно отразился ужас. Он протянул худые, бессильные руки, прижался со страхом к самому краю своего ложа и закричал глухим, дрожавшим голосом:
– Боже мой, Боже мой, они меня нашли; это один из тех, кто преследовал меня беспощаднее всех. Они не хотят оставить меня в покое, они запрут меня снова в тюрьму и возведут на меня новый позор… Прочь, прочь! Я ничего не сделал вам, я действовал по справедливости и по своему убеждению. Пустите меня, пустите! Моя жизнь приближается к концу! Дайте мне умереть спокойно!
Дора обняла плечи своего отца и прижалась головой к его седым волосам.
Пастор и его жена подошли к Элендсгейму.
– Защитите меня! Защитите меня, мои друзья, вот от того, кто пришёл сюда меня погубить! – воскликнул старец.
Мария Вюрц сделала барону знак удалиться. Но тот отрицательно покачал головой и сказал:
– Нет, его ум начинает просветляться, мы должны воспользоваться этим, всё должно быть разъяснено. – Он приблизился к старику, который всё дальше и дальше отодвигался от него, протянул ему руку и сердечным, дружеским тоном сказал: – Я пришёл сюда не как враг. Забудьте всё прошлое! Протяните мне руку! Я был несправедлив к вам так же, как и все ваши враги; я теперь пришёл, чтобы всё загладить. Людям свойственно ошибаться, я осознал свою неправоту и прошу вас простить меня!
– Вы – барон Бломштедт, – сказал старик. – Да, да, я вспоминаю! Что же вы хотите от меня? Разве ещё недостаточно мучили меня вы и все ваши?
– Послушайте, – сказал барон, – я пришёл сюда не как враг. Время тяжёлых испытаний миновало для вас, и я благодарю Бога, что на мою долю выпало загладить и исправить всю несправедливость, допущенную по отношению к вам.
С напряжённым страхом все взоры были устремлены на старика Элендсгейма, в лице которого проявлялось всё более и более понимания, но вместе с тем так же горечь и боль.
– Разве возможно искупить несправедливость, лишившую меня чести и опозорившую моё имя? – воскликнул он.
– Да, отец, возможно, – промолвила Дора, покрывая поцелуями его лоб и волосы, – да, позор смыт с тебя, несправедливость искуплена… Слушай, слушай!
– Как это возможно? – спросил Элендсгейм, проводя рукою по лбу. – О, теперь во мне всё проясняется, я вспоминаю весь пережитый ужас. Меня осудили, засадили в тюрьму!.. Я было забыл про это; а теперь меня заставил вспомнить. Зачем это? Я слишком слаб, чтобы снова переживать всё это горе!
– Слушайте! – сказал барон Бломштедт, взяв грамоту императрицы из рук Марии Вюрц. – Слушайте! – и он стал читать медленно и ясно, вплотную приблизившись к старику.
По мере чтения глаза Элендсгейма открывались всё шире, он сложил руки на груди и безмолвно смотрел на барона.
– Екатерина? – спросил он, когда чтение было окончено и произнесено имя, стоявшее в подписи. – Екатерина? Что это? Разве она может говорить от имени герцога?
– Пётр – уже больше не герцог Голштинии и не император России, – сказал Бломштедт, – он оставил престол, теперь Екатерина Вторая – императрица России и властвует в Голштинии именем своего малолетнего сына.
– Это – правда? – воскликнул Элендсгейм. – Скажите мне, что это – правда, чтобы я снова мог взглянуть на свет Божий, чтобы моя дочь могла с честью носить моё имя!
– Ваша дочь с гордостью будет носить имя Элендсгейма, – сказал барон Бломштедт, – хотя ей и недолго придётся носить его, так как я пришёл сюда, чтобы просить у вас руки вашей дочери для моего сына.
– Для вашего сына? – спросил Элендсгейм, отыскивая глазами молодого барона.
– Вот он, пред вами, – ответил Бломштедт-старший, подводя сына к ложу старика.
Молодой человек, глубоко растроганный, схватил слабую руку старика и со слезами на глазах сказал:
– Да, я прошу этого счастья, этой чести назваться супругом Доры! Не откажите в моей просьбе! Пусть вражда отцов претворится в счастье и любовь их детей!
Дора протянула руку своему возлюбленному.
Барон Бломштедт дотронулся до их рук и сказал:
– Бог так решил, и где Он поселяет мир и прощение, не должно быть места для ненависти в человеческом сердце.
– Примирение и прощение! – тихо прошептал Элендсгейм. Но тут же опустилась его старческая голова, слёзы хлынули из глаз и всё тело затрепетало от сильных рыданий, он повторил ещё раз: – Мир и прощение, Господь милосерд!
После сильного потрясения радости, ослабившего немощный организм старика, он упал в изнеможении на подушки; но волнение не сломило его; напротив, его взор был ясен, тьма, застилавшая его разум, исчезла.
– Он не может двинуться отсюда, – сказал барон, сияя от радости, – поспеши, мой сын, за своей матерью! Здесь, у ложа этого старика, перенёсшего столько испытаний, мы отпразднуем твоё обручение. Небо сохранит его и даст ему силы в счастливом настоящем забыть все страдания прошлого.
Он придвинул стул к ложу старика, положил свою руку в его руку и, наклоняясь друг к другу, примирённые враги тихо беседовали, пока Дора и Мария Вюрц приготовляли скромное угощение к предстоящему торжеству.
Молодой барон поспешил домой и через некоторое время привёз в коляске свою мать; по дороге он рассказал ей обо всём происшедшем и та с сердечностью заключила в свои объятия невесту своего сына.
Скромный стол был сервирован у ложа старика.
Солнце зашло, повеяло вечерней прохладой; зажгли огни, и до глубокой ночи маленькое общество просидело у ложа старика, воскресшего для новой жизни, между тем как слуги в замке тщетно поджидали возвращения своих господ.
На следующее утро, за завтраком, барон Бломштедт подал сыну последний номер газеты «Беспартийный Гамбургский Корреспондент», доставленный только что с почты.
Молодой Бломштедт бросил взгляд на статью из Петербурга, отмеченную отцом для него, и едва не выронил газеты – так сильно дрогнула его рука. Там был напечатан манифест императрицы, который молодой человек принялся читать отцу вслух:
– «В седьмой день по восшествии Нашем на царский престол Мы были извещены о том, что бывший Император одержим припадками сильных колик, причиною чего являются геморроидальные страдания, коими он был одержим и раньше. Следуя христианскому долгу, возложенному на Нас и будучи послушны святым законам, предписывающим сохранять жизнь Наших ближних, Мы приказали оказать ему всякую помощь, дабы предотвратить последствия такого опасного страдания и облегчить оное врачебными средствами. Однако на следующий день с печалью и сожалением Мы узнали, что Всевышнему угодно было прекратить жизненный путь Нашего супруга. Мы повелели отвезти тело в лавру святого Александра Невского и там предать погребению. Как повелительница и мать, Мы внушаем всем Нашим верноподданным отдать покойному последний долг, забыть всё прошлое, молиться за упокой его души и смотреть на это неожиданное решение Провидения, как на следствие неисповедимых путей Всемогущего Творца, пославшего сие испытание Нашему царскому трону и всему Нашему дорогому отечеству».
Слёзы покатились из глаз молодого человека.
– Так лучше для него, – тихо сказал он. – Бог избавил его от мук и унижения, выпавших на долю его земной жизни.
– Читай дальше, мой сын! – торжественным тоном сказал барон.
В статье, следующей за этим манифестом, в кратких словах было сообщено о том, что государыня повелела отправить на родину всю голштинскую гвардию Петра Фёдоровича, но судно, на котором она была отправлена, во время бури близ Кронштадта наскочило на подводную скалу, и прежде чем могла явиться какая-либо помощь, пошло ко дну, и почти все, за исключением лишь немногих лиц, сделались жертвами волн.
– Ужасно, ужасно! – воскликнул молодой Бломштедт.
Отец прижал его к сердцу и сказал, глубоко взволнованный:
– Чудо спасло тебя; возблагодарим за это милосердие Небо!
Вскоре после этого в замке Нейкирхен была отпразднована свадьба молодой четы. Всё дворянство из окрестных имений собралось на это торжество, и барон Бломштедт ввёл под руку старика Элендсгейма в среду всех его прежних врагов.
Старик с трудом переступал на своих слабых ногах, но его голова была гордо поднята, он свободно смотрел на всех окружающих, и пред его сверкающим взором многим пришлось со стыдом потупиться.
ДОПОЛНЕНИЕ
Э. М. Скобелев
– Вам не придётся расставаться с отцом, – сказал он Доре, – мой дом открыт для него, и он найдёт там всё необходимое для себя.
Дора покачала головой, затем потупилась, сильно побледнев, и сказала:
– Да вознаградит вас Господь Бог за вашу доброту, но всё же я не могу принять её.
– Почему же нет, Дора? Неужели ты больше не любишь меня? Неужели ты забыла нашу юность? – воскликнул молодой Бломштедт, тщетно стараясь высвободиться из сильных рук отца.
– Я не забыла нашей юности, – воскликнула Дора, – я люблю тебя, – тихо прибавила она, – ты это знаешь, и пусть знают все; но именно потому, что я люблю тебя, я не смею протянуть тебе руку. На мне лежит клеймо, наложенное на моего бедного отца людской несправедливостью, я не имею права запятнать твоё имя и хочу, – прибавила она, гордо подняв взор, – одна нести позор своего отца.
– Дора, Дора! – воскликнул молодой человек. – Послушай, ты ещё не знаешь…
Сильным движением он вырвался и поспешил к ней; но отец предупредил его; он с раскрытыми объятиями подошёл к молодой девушке, прижал её к своей груди и, коснувшись губами её мягких, блестящих волос и едва сдерживая дрожь в голосе, сказал:
– Бог да благословит тебя, дитя моё! Ты хотела пожертвовать своим счастьем ради чести моего имени; ты хотела с гордостью нести позор и несчастье своего отца; этим ты исполнила наивысший долг старейшего дворянства, и в твоих руках, я вижу, будет надёжно сохранена честь моего имени. Я хотел свои предрассудки принести в жертву счастью сына, теперь же я жертвую ими для тебя с радостью и гордостью. Ещё раз повторяю мою просьбу: принеси моему дому честь и счастье, соединив свою судьбу с судьбою моего сына, об этом я прошу тебя, дочь моего врага!
Дора вся дрожала в объятиях барона и почти не понимала его слов, она старалась высвободиться и печально качала головой.
– Послушай, Дора, послушай! – крикнул молодой Бломштедт. – Всё улажено… честь твоего отца восстановлена, он оправдан государыней по всем обвинениям, он возведён в дворянское звание, и ты теперь равна мне пред светом и много выше меня по чистоте и сердечной преданности, – со вздохом прибавил он.
Затем он достал грамоту, подписанную государыней, и вложил её в дрожащие руки девушки.
Она осушила слёзы и несколько раз перечитала строки, пока наконец, была в состоянии понять прочитанное; затем она молитвенно сложила руки и проговорила:
– Неужели возможно на земле такое счастье? И это сделал ты, мой друг? Ты добился этого ради меня? Могу ли я не любить тебя и не желать служить тебе всею своею жизнью?
Подошёл пастор и возложил руки на голову молодой девушки.
– Вам мы обязаны всем, – совсем тихо сказал молодой Бломштедт, обращаясь к Марии Вюрц, которая подняла бумагу, выпавшую из рук потрясённой Доры, и внимательно читала её. – Ваше письмо побудило государыню освободить меня и исполнить мою просьбу… Могу я сказать об этом?
– Нет, – ответила Мария так же тихо, – никогда в жизни!
– Ну, теперь выйдем, – сказал старый барон, – с таким известием мы можем разбудить старика.
Он повёл Дору в садик, сын и пастор последовали за ними.
Мария Вюрц осталась на несколько минут одна; она смотрела на почерк государыни и прошептала:
– Она когда-то разбила моё сердце, но волею Божиею оно снова ожило; теперь она осчастливила два сердца, да благословит её Господь!
Старик Элендсгейм проснулся от звука приближавшихся шагов, его глаза медленно открылись, ласково взглянули на дочь и равнодушно скользнули по остальным. Вдруг его взор остановился на бароне Бломштедте; лицо старика передёрнулось, казалось, он с усилием вспоминал что-то, и на его лице мгновенно отразился ужас. Он протянул худые, бессильные руки, прижался со страхом к самому краю своего ложа и закричал глухим, дрожавшим голосом:
– Боже мой, Боже мой, они меня нашли; это один из тех, кто преследовал меня беспощаднее всех. Они не хотят оставить меня в покое, они запрут меня снова в тюрьму и возведут на меня новый позор… Прочь, прочь! Я ничего не сделал вам, я действовал по справедливости и по своему убеждению. Пустите меня, пустите! Моя жизнь приближается к концу! Дайте мне умереть спокойно!
Дора обняла плечи своего отца и прижалась головой к его седым волосам.
Пастор и его жена подошли к Элендсгейму.
– Защитите меня! Защитите меня, мои друзья, вот от того, кто пришёл сюда меня погубить! – воскликнул старец.
Мария Вюрц сделала барону знак удалиться. Но тот отрицательно покачал головой и сказал:
– Нет, его ум начинает просветляться, мы должны воспользоваться этим, всё должно быть разъяснено. – Он приблизился к старику, который всё дальше и дальше отодвигался от него, протянул ему руку и сердечным, дружеским тоном сказал: – Я пришёл сюда не как враг. Забудьте всё прошлое! Протяните мне руку! Я был несправедлив к вам так же, как и все ваши враги; я теперь пришёл, чтобы всё загладить. Людям свойственно ошибаться, я осознал свою неправоту и прошу вас простить меня!
– Вы – барон Бломштедт, – сказал старик. – Да, да, я вспоминаю! Что же вы хотите от меня? Разве ещё недостаточно мучили меня вы и все ваши?
– Послушайте, – сказал барон, – я пришёл сюда не как враг. Время тяжёлых испытаний миновало для вас, и я благодарю Бога, что на мою долю выпало загладить и исправить всю несправедливость, допущенную по отношению к вам.
С напряжённым страхом все взоры были устремлены на старика Элендсгейма, в лице которого проявлялось всё более и более понимания, но вместе с тем так же горечь и боль.
– Разве возможно искупить несправедливость, лишившую меня чести и опозорившую моё имя? – воскликнул он.
– Да, отец, возможно, – промолвила Дора, покрывая поцелуями его лоб и волосы, – да, позор смыт с тебя, несправедливость искуплена… Слушай, слушай!
– Как это возможно? – спросил Элендсгейм, проводя рукою по лбу. – О, теперь во мне всё проясняется, я вспоминаю весь пережитый ужас. Меня осудили, засадили в тюрьму!.. Я было забыл про это; а теперь меня заставил вспомнить. Зачем это? Я слишком слаб, чтобы снова переживать всё это горе!
– Слушайте! – сказал барон Бломштедт, взяв грамоту императрицы из рук Марии Вюрц. – Слушайте! – и он стал читать медленно и ясно, вплотную приблизившись к старику.
По мере чтения глаза Элендсгейма открывались всё шире, он сложил руки на груди и безмолвно смотрел на барона.
– Екатерина? – спросил он, когда чтение было окончено и произнесено имя, стоявшее в подписи. – Екатерина? Что это? Разве она может говорить от имени герцога?
– Пётр – уже больше не герцог Голштинии и не император России, – сказал Бломштедт, – он оставил престол, теперь Екатерина Вторая – императрица России и властвует в Голштинии именем своего малолетнего сына.
– Это – правда? – воскликнул Элендсгейм. – Скажите мне, что это – правда, чтобы я снова мог взглянуть на свет Божий, чтобы моя дочь могла с честью носить моё имя!
– Ваша дочь с гордостью будет носить имя Элендсгейма, – сказал барон Бломштедт, – хотя ей и недолго придётся носить его, так как я пришёл сюда, чтобы просить у вас руки вашей дочери для моего сына.
– Для вашего сына? – спросил Элендсгейм, отыскивая глазами молодого барона.
– Вот он, пред вами, – ответил Бломштедт-старший, подводя сына к ложу старика.
Молодой человек, глубоко растроганный, схватил слабую руку старика и со слезами на глазах сказал:
– Да, я прошу этого счастья, этой чести назваться супругом Доры! Не откажите в моей просьбе! Пусть вражда отцов претворится в счастье и любовь их детей!
Дора протянула руку своему возлюбленному.
Барон Бломштедт дотронулся до их рук и сказал:
– Бог так решил, и где Он поселяет мир и прощение, не должно быть места для ненависти в человеческом сердце.
– Примирение и прощение! – тихо прошептал Элендсгейм. Но тут же опустилась его старческая голова, слёзы хлынули из глаз и всё тело затрепетало от сильных рыданий, он повторил ещё раз: – Мир и прощение, Господь милосерд!
После сильного потрясения радости, ослабившего немощный организм старика, он упал в изнеможении на подушки; но волнение не сломило его; напротив, его взор был ясен, тьма, застилавшая его разум, исчезла.
– Он не может двинуться отсюда, – сказал барон, сияя от радости, – поспеши, мой сын, за своей матерью! Здесь, у ложа этого старика, перенёсшего столько испытаний, мы отпразднуем твоё обручение. Небо сохранит его и даст ему силы в счастливом настоящем забыть все страдания прошлого.
Он придвинул стул к ложу старика, положил свою руку в его руку и, наклоняясь друг к другу, примирённые враги тихо беседовали, пока Дора и Мария Вюрц приготовляли скромное угощение к предстоящему торжеству.
Молодой барон поспешил домой и через некоторое время привёз в коляске свою мать; по дороге он рассказал ей обо всём происшедшем и та с сердечностью заключила в свои объятия невесту своего сына.
Скромный стол был сервирован у ложа старика.
Солнце зашло, повеяло вечерней прохладой; зажгли огни, и до глубокой ночи маленькое общество просидело у ложа старика, воскресшего для новой жизни, между тем как слуги в замке тщетно поджидали возвращения своих господ.
На следующее утро, за завтраком, барон Бломштедт подал сыну последний номер газеты «Беспартийный Гамбургский Корреспондент», доставленный только что с почты.
Молодой Бломштедт бросил взгляд на статью из Петербурга, отмеченную отцом для него, и едва не выронил газеты – так сильно дрогнула его рука. Там был напечатан манифест императрицы, который молодой человек принялся читать отцу вслух:
– «В седьмой день по восшествии Нашем на царский престол Мы были извещены о том, что бывший Император одержим припадками сильных колик, причиною чего являются геморроидальные страдания, коими он был одержим и раньше. Следуя христианскому долгу, возложенному на Нас и будучи послушны святым законам, предписывающим сохранять жизнь Наших ближних, Мы приказали оказать ему всякую помощь, дабы предотвратить последствия такого опасного страдания и облегчить оное врачебными средствами. Однако на следующий день с печалью и сожалением Мы узнали, что Всевышнему угодно было прекратить жизненный путь Нашего супруга. Мы повелели отвезти тело в лавру святого Александра Невского и там предать погребению. Как повелительница и мать, Мы внушаем всем Нашим верноподданным отдать покойному последний долг, забыть всё прошлое, молиться за упокой его души и смотреть на это неожиданное решение Провидения, как на следствие неисповедимых путей Всемогущего Творца, пославшего сие испытание Нашему царскому трону и всему Нашему дорогому отечеству».
Слёзы покатились из глаз молодого человека.
– Так лучше для него, – тихо сказал он. – Бог избавил его от мук и унижения, выпавших на долю его земной жизни.
– Читай дальше, мой сын! – торжественным тоном сказал барон.
В статье, следующей за этим манифестом, в кратких словах было сообщено о том, что государыня повелела отправить на родину всю голштинскую гвардию Петра Фёдоровича, но судно, на котором она была отправлена, во время бури близ Кронштадта наскочило на подводную скалу, и прежде чем могла явиться какая-либо помощь, пошло ко дну, и почти все, за исключением лишь немногих лиц, сделались жертвами волн.
– Ужасно, ужасно! – воскликнул молодой Бломштедт.
Отец прижал его к сердцу и сказал, глубоко взволнованный:
– Чудо спасло тебя; возблагодарим за это милосердие Небо!
Вскоре после этого в замке Нейкирхен была отпразднована свадьба молодой четы. Всё дворянство из окрестных имений собралось на это торжество, и барон Бломштедт ввёл под руку старика Элендсгейма в среду всех его прежних врагов.
Старик с трудом переступал на своих слабых ногах, но его голова была гордо поднята, он свободно смотрел на всех окружающих, и пред его сверкающим взором многим пришлось со стыдом потупиться.
ДОПОЛНЕНИЕ
Опустился занавес после ещё одного акта великой пьесы, называемой историей. Одни действующие лица этого акта, как бы случайно замешанные в общий ход пьесы, добились более или менее благополучного исхода своих стремлений и навсегда исчезли для нашего читателя, так как после того уже были далеки от интриг и событий, представляющих общий интерес. С другими читатель ещё встретится в дальнейшем. Известна и судьба главного действующего лица этого акта пьесы, столь печально окончившаяся для него с падением занавеса. Но последнего явления, которым завершилась она, на сцене не было. Рукою опытного режиссёра оно как бы было перенесено за кулисы, и только по окончании публике было объявлено, что существование главного героя прекратилось, причём каждому было предоставлено по-своему думать и догадываться о том, как это произошло.
Не стало русского императора, который больше был голштинским герцогом, чем императором великой России. Но как его не стало, при каких обстоятельствах перешёл он в вечность, об этом не сказано ни в одном официальном документе. Наоборот, официальные пояснения не только туманны и неясны, но даже как бы умышленно затемняют историю этого события. Может быть, отдельным лицам, которые жили за непроницаемыми для посторонних взоров дворцовыми стенами и находились в близких отношениях с теми, кто присутствовал и был причастен к ропшинской драме, и было точно известно, как разыгралась она, но эти люди умели молчать или им было выгодно молчать, и поэтому не только потомкам, но и современникам не было дано ясной картины событий.
Выше уже было сказано о том, с какой лёгкостью Пётр Фёдорович примирился со своим изгнанием. Он попросил только свою «скрипочку»; впрочем, впоследствии он ещё увеличил свои «требования», прибавив к ним и свою обезьяну! Точно не известно, по просьбе ли Петра Фёдоровича или по собственному желанию за ним последовала в Ропшу и Елизавета Романовна Воронцова, честолюбивым мечтам которой не суждено было сбыться, но которая, по-видимому, всё ещё на что-то надеялась. В её обществе низложенный император проводил своё время; впрочем, это времяпрепровождение ограничивалось тем, что он пил и курил. И вот 6 июля его нашли мёртвым! Всё это достоверно и может считаться установленным фактом.
Не менее достоверным считается и то, что смерть Петра Фёдоровича явилась насильственной. В эпоху, непосредственно следующую за известным событием, заключение всегда бывает более ошибочно, чем впоследствии. Но и современники смерти Петра Фёдоровича были уверены в её неестественности. Разумеется, столь внезапная смерть Петра Фёдоровича, связанная с переворотом 29 июня 1762 года, не могла не показаться подозрительной. И вот иностранные дипломаты прежде всех других старались выяснить её точные причины и обстановку, чтобы наряду с официальными оповещениями своих правительств о естественной смерти низложенного императора сообщить своим друзьям и оставить для потомства истинные сведения относительно этой смерти.
Так, спустя неделю после события, 13 июля 1762 года, заведывавший делами французского посольства при русском дворе Беранже сообщил герцогу Шуазелю, что у него есть ясные доказательства, «подтверждающие основательность всеобщего убеждения» (этот документ сохранился и до сих пор в архиве французского министерства иностранных дел). Какие именно это были доказательства, Беранже не указывает; по его словам, лично он не видел праха государя, выставленного для поклонения, так как дипломатического корпуса не приглашали и всякое явившееся на поклонение лицо отмечали; он посылал верного человека, рассказ которого и подтвердил его подозрения. Тело Петра Фёдоровича совсем почернело, и «сквозь кожу его просачивалась кровь, заметная даже на перчатках, покрывавших его руки». Многие из являвшихся на поклонение телу, по русскому народному обычаю, прикладывались к устам покойника, и у таких лиц затем распухали губы. Если это и есть те доказательства, о которых, как выше упомянуто, писал французский дипломат, то они свидетельствуют только о том, что и в дипломатических документах играло большую роль воображение.
Тем не менее факт насильственной смерти кажется вполне достоверным. Разноречивы лишь предположения о том, какого рода убийство было совершено при этом. Одна версия говорит о том, что было отравлено любимое бургундское вино Петра Фёдоровича; другая версия, привлёкшая наибольшее внимание и большинство сторонников, стоит за то, что было совершено удушение. К последней версии склонен и другой дипломат, секретарь датского посольства при русском дворе Шумахер. По его словам, убийством руководил мелкий канцелярский чиновник Теплов, приказавший шведскому офицеру на русской службе Шваневичу удушить Петра Фёдоровича, и будто бы это приказание было приведено в исполнение при помощи ружейного ремня. Между прочим, сообщение этого дипломата расходится с другими относительно даты; он уверяет, что убийство было совершено не 6 июля, а 3-го, то есть через четыре дня по свержении Петра Фёдоровича. Однако большинство склоняется к тому, что это убийство совершил своими собственными руками Алексей Орлов.
Кажущийся с первого взгляда неважным факт, кто руководил убийством – Теплов или Орлов, – на самом деле является очень важным для характеристики причастности к этому убийству самой Екатерины Алексеевны. Теплов был слишком мелкой сошкой, чтобы решиться в таком страшном деле действовать без ведома императрицы, при которой он был в дни переворота и даже сочинил манифест о восшествии её на престол. Следовательно, если бы убийцей являлся Теплов, то к нему не могла не быть причастной и о нём не могла не знать заранее сама Екатерина Вторая. Не то Орлов; он вместе со своим братом Григорием Григорьевичем стоял во главе обширного заговора, результатами которого явились свержение с русского престола императора Петра Фёдоровича и возведение на него императрицы Екатерины Алексеевны. Все ещё находились под впечатлением переворота, роль в нём обоих Орловых не была ещё забыта, и они, пользуясь своим временным могуществом, могли довести свою игру до конца помимо воли Екатерины Алексеевны, как помимо её воли возник и самый заговор. Алексей Орлов, вполне возможно, мог совершить это убийство и без её ведома, известив её только по совершении факта, что и было сделано в тот же день в опор примчавшимся из Ропши Барятинским, который привёз императрице письмо от Алексея Орлова. Оно прибыло как раз в тот момент, когда императрица только что возвратилась из Сената после обнародования в нём манифеста, искусно обрисовывавшего ход событий 29 июня 1762 года.
Спустя двадцать лет Фридрих Великий в разговоре с французским послом при русском дворе, графом Сегюром, заметил:
– Императрица ничего не знала об этом убийстве; услышала о нём с непритворным отчаянием, она предчувствовала тот приговор, который теперь все над ней произносят.
Если и не «все», замечает К. Валишевский, материалами которого мы пользовались [34]для настоящей главы, то большинство знали о причастности Екатерины к убийству. Например, одна из газет того времени, издававшаяся в Лейпциге, сравнивала кончину Петра Фёдоровича со смертью английского короля Эдуарда, убитого по приказанию его жены Изабеллы (1327 г.).
Княгиня Дашкова в своих «Записках» опровергает это мнение, рассказывая о сцене, будто бы разыгравшейся при вскрытии бумаг и документов после смерти Екатерины Алексеевны. Разбирая их, император Павел Петрович будто бы нашёл письмо Алексея Орлова к императрице, в нём Орлов будто бы не только излагает все ужасы разыгравшейся драмы, но и раскаивается как главный виновник её. «Благодарение Богу!» – будто бы воскликнул тогда Павел I. Насколько это соответствует истине, утверждать так же трудно; сама Дашкова в тех же «Записках» говорит, что при этой сцене она не присутствовала. Равным образом не сохранилось и само письмо; граф Ростопчин, у которого нашлась копия его, уверяет, что оно было уничтожено.
И современные нам авторы очень резко расходятся во мнении относительно смерти Петра Фёдоровича. Но если клевета на императрицу Екатерину Алексеевну даже и несправедлива, то причиной её появления, как и всей этой странной загадки, является сама императрица. Всеми средствами, предоставленными ей её высоким положением, и всевозможными мерами она окружала смерть Петра Фёдоровича тайной; она ожесточённо преследовала опубликование всяких сведений относительно этого печального происшествия, она нападала даже на такие сочинения, в которых только описывались события, сопровождавшие кончину Петра Фёдоровича, и которые ни словом не упоминали о её участии. Кроме того, в момент самой катастрофы императрица не сумела держать себя так, чтобы злые языки, если им и была дана богатая пища, были вынуждены молчать. По получении извещения от Алексея Орлова Екатериной Алексеевной было немедленно созвано тайное совещание, на котором было решено в течение суток держать происшедшее в тайне. После этого совещания императрица не раз показывалась придворным, и на её лице не было заметно ни малейшего волнения. Только после манифеста, обнародованного Сенатом, императрица сделала вид, что впервые услышала о кончине своего супруга: она долго плакала в кругу приближённых и в этот день вовсе не выходила к придворным. Затем на императрицу падает тень и потому, что суду не были преданы ни Алексей Орлов, ни Теплов и никто другой; таким образом, преступление переносилось как бы на самое её.
И это звучало сильным диссонансом при оценке деятельности великой императрицы.
Не стало русского императора, который больше был голштинским герцогом, чем императором великой России. Но как его не стало, при каких обстоятельствах перешёл он в вечность, об этом не сказано ни в одном официальном документе. Наоборот, официальные пояснения не только туманны и неясны, но даже как бы умышленно затемняют историю этого события. Может быть, отдельным лицам, которые жили за непроницаемыми для посторонних взоров дворцовыми стенами и находились в близких отношениях с теми, кто присутствовал и был причастен к ропшинской драме, и было точно известно, как разыгралась она, но эти люди умели молчать или им было выгодно молчать, и поэтому не только потомкам, но и современникам не было дано ясной картины событий.
Выше уже было сказано о том, с какой лёгкостью Пётр Фёдорович примирился со своим изгнанием. Он попросил только свою «скрипочку»; впрочем, впоследствии он ещё увеличил свои «требования», прибавив к ним и свою обезьяну! Точно не известно, по просьбе ли Петра Фёдоровича или по собственному желанию за ним последовала в Ропшу и Елизавета Романовна Воронцова, честолюбивым мечтам которой не суждено было сбыться, но которая, по-видимому, всё ещё на что-то надеялась. В её обществе низложенный император проводил своё время; впрочем, это времяпрепровождение ограничивалось тем, что он пил и курил. И вот 6 июля его нашли мёртвым! Всё это достоверно и может считаться установленным фактом.
Не менее достоверным считается и то, что смерть Петра Фёдоровича явилась насильственной. В эпоху, непосредственно следующую за известным событием, заключение всегда бывает более ошибочно, чем впоследствии. Но и современники смерти Петра Фёдоровича были уверены в её неестественности. Разумеется, столь внезапная смерть Петра Фёдоровича, связанная с переворотом 29 июня 1762 года, не могла не показаться подозрительной. И вот иностранные дипломаты прежде всех других старались выяснить её точные причины и обстановку, чтобы наряду с официальными оповещениями своих правительств о естественной смерти низложенного императора сообщить своим друзьям и оставить для потомства истинные сведения относительно этой смерти.
Так, спустя неделю после события, 13 июля 1762 года, заведывавший делами французского посольства при русском дворе Беранже сообщил герцогу Шуазелю, что у него есть ясные доказательства, «подтверждающие основательность всеобщего убеждения» (этот документ сохранился и до сих пор в архиве французского министерства иностранных дел). Какие именно это были доказательства, Беранже не указывает; по его словам, лично он не видел праха государя, выставленного для поклонения, так как дипломатического корпуса не приглашали и всякое явившееся на поклонение лицо отмечали; он посылал верного человека, рассказ которого и подтвердил его подозрения. Тело Петра Фёдоровича совсем почернело, и «сквозь кожу его просачивалась кровь, заметная даже на перчатках, покрывавших его руки». Многие из являвшихся на поклонение телу, по русскому народному обычаю, прикладывались к устам покойника, и у таких лиц затем распухали губы. Если это и есть те доказательства, о которых, как выше упомянуто, писал французский дипломат, то они свидетельствуют только о том, что и в дипломатических документах играло большую роль воображение.
Тем не менее факт насильственной смерти кажется вполне достоверным. Разноречивы лишь предположения о том, какого рода убийство было совершено при этом. Одна версия говорит о том, что было отравлено любимое бургундское вино Петра Фёдоровича; другая версия, привлёкшая наибольшее внимание и большинство сторонников, стоит за то, что было совершено удушение. К последней версии склонен и другой дипломат, секретарь датского посольства при русском дворе Шумахер. По его словам, убийством руководил мелкий канцелярский чиновник Теплов, приказавший шведскому офицеру на русской службе Шваневичу удушить Петра Фёдоровича, и будто бы это приказание было приведено в исполнение при помощи ружейного ремня. Между прочим, сообщение этого дипломата расходится с другими относительно даты; он уверяет, что убийство было совершено не 6 июля, а 3-го, то есть через четыре дня по свержении Петра Фёдоровича. Однако большинство склоняется к тому, что это убийство совершил своими собственными руками Алексей Орлов.
Кажущийся с первого взгляда неважным факт, кто руководил убийством – Теплов или Орлов, – на самом деле является очень важным для характеристики причастности к этому убийству самой Екатерины Алексеевны. Теплов был слишком мелкой сошкой, чтобы решиться в таком страшном деле действовать без ведома императрицы, при которой он был в дни переворота и даже сочинил манифест о восшествии её на престол. Следовательно, если бы убийцей являлся Теплов, то к нему не могла не быть причастной и о нём не могла не знать заранее сама Екатерина Вторая. Не то Орлов; он вместе со своим братом Григорием Григорьевичем стоял во главе обширного заговора, результатами которого явились свержение с русского престола императора Петра Фёдоровича и возведение на него императрицы Екатерины Алексеевны. Все ещё находились под впечатлением переворота, роль в нём обоих Орловых не была ещё забыта, и они, пользуясь своим временным могуществом, могли довести свою игру до конца помимо воли Екатерины Алексеевны, как помимо её воли возник и самый заговор. Алексей Орлов, вполне возможно, мог совершить это убийство и без её ведома, известив её только по совершении факта, что и было сделано в тот же день в опор примчавшимся из Ропши Барятинским, который привёз императрице письмо от Алексея Орлова. Оно прибыло как раз в тот момент, когда императрица только что возвратилась из Сената после обнародования в нём манифеста, искусно обрисовывавшего ход событий 29 июня 1762 года.
Спустя двадцать лет Фридрих Великий в разговоре с французским послом при русском дворе, графом Сегюром, заметил:
– Императрица ничего не знала об этом убийстве; услышала о нём с непритворным отчаянием, она предчувствовала тот приговор, который теперь все над ней произносят.
Если и не «все», замечает К. Валишевский, материалами которого мы пользовались [34]для настоящей главы, то большинство знали о причастности Екатерины к убийству. Например, одна из газет того времени, издававшаяся в Лейпциге, сравнивала кончину Петра Фёдоровича со смертью английского короля Эдуарда, убитого по приказанию его жены Изабеллы (1327 г.).
Княгиня Дашкова в своих «Записках» опровергает это мнение, рассказывая о сцене, будто бы разыгравшейся при вскрытии бумаг и документов после смерти Екатерины Алексеевны. Разбирая их, император Павел Петрович будто бы нашёл письмо Алексея Орлова к императрице, в нём Орлов будто бы не только излагает все ужасы разыгравшейся драмы, но и раскаивается как главный виновник её. «Благодарение Богу!» – будто бы воскликнул тогда Павел I. Насколько это соответствует истине, утверждать так же трудно; сама Дашкова в тех же «Записках» говорит, что при этой сцене она не присутствовала. Равным образом не сохранилось и само письмо; граф Ростопчин, у которого нашлась копия его, уверяет, что оно было уничтожено.
И современные нам авторы очень резко расходятся во мнении относительно смерти Петра Фёдоровича. Но если клевета на императрицу Екатерину Алексеевну даже и несправедлива, то причиной её появления, как и всей этой странной загадки, является сама императрица. Всеми средствами, предоставленными ей её высоким положением, и всевозможными мерами она окружала смерть Петра Фёдоровича тайной; она ожесточённо преследовала опубликование всяких сведений относительно этого печального происшествия, она нападала даже на такие сочинения, в которых только описывались события, сопровождавшие кончину Петра Фёдоровича, и которые ни словом не упоминали о её участии. Кроме того, в момент самой катастрофы императрица не сумела держать себя так, чтобы злые языки, если им и была дана богатая пища, были вынуждены молчать. По получении извещения от Алексея Орлова Екатериной Алексеевной было немедленно созвано тайное совещание, на котором было решено в течение суток держать происшедшее в тайне. После этого совещания императрица не раз показывалась придворным, и на её лице не было заметно ни малейшего волнения. Только после манифеста, обнародованного Сенатом, императрица сделала вид, что впервые услышала о кончине своего супруга: она долго плакала в кругу приближённых и в этот день вовсе не выходила к придворным. Затем на императрицу падает тень и потому, что суду не были преданы ни Алексей Орлов, ни Теплов и никто другой; таким образом, преступление переносилось как бы на самое её.
И это звучало сильным диссонансом при оценке деятельности великой императрицы.
Э. М. Скобелев
СВИДЕТЕЛЬ
РОМАН
Неумолчная боль души и неистовые помыслы о новых опорах духа потребовали от меня зачина сих сокровенных начертаний…
Седмицу назад проходил я по Литейной улице близ Италианского саду. Был изрядно густой туман, домы и дерева едва-едва проступали. Всё было глухо, и только вороны жалобно кричали. И вот кожею своею, всем составом тела почуял я, как, обступая округ, мимо и вместе со мною в неведомое стремится Река Времени. Подобно всякому иному, я бессилен выбраться из её пучин на берег – разве что смерть выкидывает на песок несчастные жертвы, – лежат они уже никому не нужные, ровно клочья рогожи, осколки ракушек или причудливо обточенные водою щепки. Они уже не обозначают следов – на них запечатлевается мимолётный взгляд плывущего, но и взгляд сей стирается беспрерывными волнами.
Как же так, – невольно и горько подумалось мне, – как же так? Подле жизни, будто хорошо, до самых незначительностей знакомой, совершается ещё и другая – о ней ведают немногие посвящённые? Отчего между волею Божьей и людскими отчаянными, надрывными трудами затесались ещё бесовские силы, присвоившие себе право властвовать над человеками и помыслами их от высших небесных законодателей?
Вот, нарождаются люди, живут нелегко и непросто, в тяжких заботах и бессонных радениях что-то приобретают, что-то уступают в вечном борении страстей, а за их спиною вершится зловещее, и ход событий часто направляем не могущественными государями и не отборными армиями, а неприметным скопищем преступных заговорщиков, воздействующих на сильных мира, как если бы они были всего-навсего театральные куклы!
Но полно, полно рыдать душою! И без того слишком понимаю, что непонятно изъясняюсь. И мне случилось запнуться слабым умишком и поубавить куражу, когда отверзлись очи…
Батюшка мой Гаврило Исаич Тимков происходил от людей вольных купеческого сословия, старообрядцев, по преданию, отправлявших важные должности в Новгороде ещё при Иоанне Грозном. Яко молодейший сын родителя своего Гаврило Исаич был вовсе лишён видов на наследство. Будучи, однако, дерзкого и необузданного нрава, самочинно покинул Новгород и вступил рядовым в Семёновский гвардейский полк, где отличился изрядно, но в одной из баталий, быв ранен, попал в плен к шведам. Много горестей испытал пленник, прежде нежели очутился в Саксонии. Там, зная с детства по-немецки, завёл по счастию обстоятельств небольшое торговое дело и весьма преуспел.
В 1736 году, в царствование Анны Иоанновны, как гласит семейное предание, удалось батюшке моему благополучно возвратиться в Россию. Понеже времены были крутые, исконным русским людям повсюду гонения, притеснения и поношения, надоумил Гаврилу Исаича некий тёртый судьбою человек, с коим он угощался на радостях, представиться натуральным немцем, сочинив ему тут же за столом корчмы и фамилию – Думмкопф, что означает дурак, глупец, полный простофиля. «Отменная придумка, – улащивал тот человек ради чарки даремного вина. – С таковою фамилией ты будешь скорее замечен в родном отечестве, где верховодят чужие люди, и коли покажешь, что не дурак, то и вдвойне будешь не обойдён вниманием!»
Вот так появился на свет Ганц Иозеф Думмкопф. Сказываясь всюду худеньким дворянчиком, он щедро расстегнул кожаную кису, набитую талерами, и в недолгом времени помощию немцев овладел всеми нужными видами, а затем и укупил небольшое сельцо в Смоленской губернии у тамошнего князя, вконец промотавшегося при несносном укладе петербургской жизни. Пылкие русские люди, будучи подражательны из скромности, а иные низкопоклонны из страха, принимают обыкновенно всерьёз новомодные вольности света, тогда как бравые находники
Седмицу назад проходил я по Литейной улице близ Италианского саду. Был изрядно густой туман, домы и дерева едва-едва проступали. Всё было глухо, и только вороны жалобно кричали. И вот кожею своею, всем составом тела почуял я, как, обступая округ, мимо и вместе со мною в неведомое стремится Река Времени. Подобно всякому иному, я бессилен выбраться из её пучин на берег – разве что смерть выкидывает на песок несчастные жертвы, – лежат они уже никому не нужные, ровно клочья рогожи, осколки ракушек или причудливо обточенные водою щепки. Они уже не обозначают следов – на них запечатлевается мимолётный взгляд плывущего, но и взгляд сей стирается беспрерывными волнами.
Как же так, – невольно и горько подумалось мне, – как же так? Подле жизни, будто хорошо, до самых незначительностей знакомой, совершается ещё и другая – о ней ведают немногие посвящённые? Отчего между волею Божьей и людскими отчаянными, надрывными трудами затесались ещё бесовские силы, присвоившие себе право властвовать над человеками и помыслами их от высших небесных законодателей?
Вот, нарождаются люди, живут нелегко и непросто, в тяжких заботах и бессонных радениях что-то приобретают, что-то уступают в вечном борении страстей, а за их спиною вершится зловещее, и ход событий часто направляем не могущественными государями и не отборными армиями, а неприметным скопищем преступных заговорщиков, воздействующих на сильных мира, как если бы они были всего-навсего театральные куклы!
Но полно, полно рыдать душою! И без того слишком понимаю, что непонятно изъясняюсь. И мне случилось запнуться слабым умишком и поубавить куражу, когда отверзлись очи…
Батюшка мой Гаврило Исаич Тимков происходил от людей вольных купеческого сословия, старообрядцев, по преданию, отправлявших важные должности в Новгороде ещё при Иоанне Грозном. Яко молодейший сын родителя своего Гаврило Исаич был вовсе лишён видов на наследство. Будучи, однако, дерзкого и необузданного нрава, самочинно покинул Новгород и вступил рядовым в Семёновский гвардейский полк, где отличился изрядно, но в одной из баталий, быв ранен, попал в плен к шведам. Много горестей испытал пленник, прежде нежели очутился в Саксонии. Там, зная с детства по-немецки, завёл по счастию обстоятельств небольшое торговое дело и весьма преуспел.
В 1736 году, в царствование Анны Иоанновны, как гласит семейное предание, удалось батюшке моему благополучно возвратиться в Россию. Понеже времены были крутые, исконным русским людям повсюду гонения, притеснения и поношения, надоумил Гаврилу Исаича некий тёртый судьбою человек, с коим он угощался на радостях, представиться натуральным немцем, сочинив ему тут же за столом корчмы и фамилию – Думмкопф, что означает дурак, глупец, полный простофиля. «Отменная придумка, – улащивал тот человек ради чарки даремного вина. – С таковою фамилией ты будешь скорее замечен в родном отечестве, где верховодят чужие люди, и коли покажешь, что не дурак, то и вдвойне будешь не обойдён вниманием!»
Вот так появился на свет Ганц Иозеф Думмкопф. Сказываясь всюду худеньким дворянчиком, он щедро расстегнул кожаную кису, набитую талерами, и в недолгом времени помощию немцев овладел всеми нужными видами, а затем и укупил небольшое сельцо в Смоленской губернии у тамошнего князя, вконец промотавшегося при несносном укладе петербургской жизни. Пылкие русские люди, будучи подражательны из скромности, а иные низкопоклонны из страха, принимают обыкновенно всерьёз новомодные вольности света, тогда как бравые находники