Страница:
– Вы видели таковую книгу?
– Её могут видеть только те, кто удостоен высших ступеней посвящения. Наиболее достойные непрерывно пишут историю Ордена, ведя тщательный учёт всем значительным масонским работам.
«Очередная ложь для приманки тщеславцев и оглупления простофиль! Тайна, молчание, безвестность – вот главная ось Ордена! И назначение её слишком понятно – сделать непроницаемой и анонимной власть его главных князей!..»
– Жить и чувствовать надобно выше, нежели живут и чувствуют профаны, – витийствовал господин Хольберг, глядя в небо и покусывая при сём былинку. – История не рассмотрит профанов и в увеличительные стёкла, понеже они чураются подлинного знания и великих свершений, сравниваясь между собою лишь гнусными страстями, богатством и причудами, – им некуда приложить ум и некому посвятить нежность сердца… Впрочем, приучись ценить профанов как почву, в которой вырастают наши плодовые деревья. Кто живёт для себя, тот уже живёт для нас. Непосвящённым нужно настойчиво навязывать идею смерти, бренности сущего, ничтожества человека и бесцельности всех его усилий. Для нас опасны профаны, слишком задумывающиеся о тайнах мира. Мы пресечём их жизни, а жалкой нелюди, червям, копошащимся в навозной яме, внушим: не отвлекайтесь от своих забот! И так их застращаем, что они станут молить о покое. Все двери откроются перед ними, когда люди будут видеть преступления и делать вид, что вовсе не видят их…
– А что, если государь не допустит меня в каюту, где будут беседовать?
– Может статься. – Камергер легко переключился на иную тему. – Я полагаю даже, они будут разговаривать не в гостиной каюте – всё, что происходит там, нам хорошо известно, – а где-либо в ином месте. При безветрии государь выйдет на палубу, но если случится ветер или дождь, то, подверженный простудам, он несомненно предпочтёт наиболее удобную комнату, например свою уютную спальню.
– Что же мне тогда делать?
– Не мешать нашему человеку слушать у воздушной трубы, проходящей через гостиную каюту… Но палуба – за тобой!
Итак, братья всё крепче брали меня за горло. Наступал момент, когда скрывать подлинные чувства было уже неможно. Что ж, у меня хватало наблюдений и улик, чтобы выставить на обозрение такие грехи масонов, в которых ещё никогда со дня сотворения мира люди не обвиняли сговорившуюся шайку.
– А как же моя комиссия относительно государя?
– Всё идёт своим чередом, – уклончиво ответствовал господин Хольберг, поднимаясь с земли и отряхиваясь. – Ещё не все плоды созрели, не все повара согласились с нужным набором блюд для торжественного обеда… Теперь надобно особенно бдительно следить за государем. Если просочатся зловредные слухи и он поверит им, пожалуй, он ещё сможет подкупить наиболее слабых своих противников, чтобы вернее одолеть сильных.
Мы направились прямиком к нашим лошадям.
– Самое верное средство предотвратить сие, – продолжал камергер, ступая среди ромашек так, чтобы они обивали пыль с башмаков, – занимать государя мелочами. Даже у гения в сутках двадцать четыре часа, из которых он должен вычесть на сон, на еду, на туалет, на молитву… Всякая непредвиденная неприятность выбивает его из колеи и тем роковым образом сокращает шансы… А всякий человек, не подумавший три дни подряд, и не пожелает в четвёртый напрягать размягчившийся ум… Отныне к государю потекут толпищи челобитчиков из коллегий и даже из Сената. Мы убедили его взять на себя рассуживание тяжб между боярами. Он отбивался, ссылаясь на недосужность, но мы доказали, что таков давний обычай в русском государстве. Скажу тебе, великолепный обычай. Чем меньше задумывается государь, тем бесполезнее размышления его верных сановников…
Я поскакал обратно в Ораниенбаумский дворец, сожалея что не держу там ни слуги, ни особной каморки, как другие дежурные офицеры, и что мне придётся опочивать кое-как, терпя всяческие неудобства.
Лиза не выходила из головы моей…
Вечерело, когда я миновал часовых. Подъехав к конюшням, велел к завтрашнему дню приготовить коня. Конюх, почёсываясь под расстёгнутым мундиром, принялся ворчать, говоря, что лошадь моя не значится в поданных списках и что по форме надо бы столковаться прежде с господином шталмейстером Бирном, а как «они» в Петербурге, то, пожалуй, надо идти по инстанциям и повыше…
– Послушай, любезный, – оборвал я его, раздражаясь от таковой наглости, но, впрочем, зная, что конюхи – самый разбалованный народ, – не идти же стать мне сговариваться с государем о лошади, этак он велит взбодрить нерадивого слугу фухтелем!
Конюх пожал плечами и тяжко вздохнул, заметив, что свободных стойл почти что и нет, а русский мужик ко всему привычен, сыскалась бы чарочка горе запить.
Тут я рассмеялся своей недогадливости, пожаловал разбойнику гривенник, и вмиг моя лошадь получила и стойло, и овёс, и конюх уже другим голосом пообещал, что почистит и коня, чего, кстати говоря, не сделал. Но я простил ему обман или лень, вспомнив, как он сказал, провожая меня к служебному флигелю:
– Вот вы, барин, пожалуй, и упрекнули меня в душе за малый сей поборец, а примите в счёт, что мужик гнёт спину, едва твёрдо встанет на ноги, и уж до той поры не разгибается, пока держится на оных. И разве не золотом да серебром оборачиваются его труды? Да его, поди, на сотни червонцев того злата да серебра, так что не разживётся вовсе мужик с вашей великодушной копейки, может, пуще позабудет горе-печаль…
Уклался я спать вовсе без ужина – хлебнул лишь холодного чаю в буфете, чтобы утолить жажду, для чего растолкал спящего буфетчика.
Конечно, я мог бы вмиг раздобыть себе хорошей еды, прибегнув к только что испытанному способу, но, признаться, был так истомлён думами о Лизе и о предстоящем дне, что почти и не чувствовал голода.
Встал я рано. Вышед во двор, натолкнулся на знакомого мне ротмистра, привозившего в Ораниенбаум почту – заготовленные для его величества тайным секретарём Волковым различные государственные бумаги.
– А слыхал ли новость? – сказал он. – Вот же не везёт князю Матвееву! Мало что племянника гноят в узилище только потому, что не могут доказать его вину, мало что самого обходят должностями, несчастье приключилось и с сыном капитана Изотова, единственным теперь князевым наследником!
Сердце моё забилось: не зная о том, что знал ротмистр, я знал о том, чего он наверняка не знал и об чём не догадывался.
– Вот же горе какое! Сунул пятилетний отрок зелёное яблочко себе в горло да и задохнулся!
– Как же возможно? И годовалый ребёнок суёт всё в рот, а не в горло!
– Да так и возможно, коли случилось.
– А были ли тому свидетели?
– Какие свидетели? Гулял в саду да и высмотрел для погибели своей самое великое яблочко…
Нужно было отыскать князя Матвеева, всенепременно отыскать. Но что было сказать ему помимо того, что взят он уже на прицел гнусною шайкою и вот-вот грянет выстрел?
За себя я не опасался: разве можно опасаться злейших врагов, тех, с которыми нет и не будет замирения? Враги погубляли всё лучшее в моём отечестве, как было бояться сразиться с ними? Грустил я только, что мало одной доблести, чтобы нанести им чувствительный удар.
Я не окончил ещё утренней трапезы, как передали, что генерал-адъютант Гудович требует меня к себе.
– Знаю, на сегодня ты свободен от службы, – сказал Гудович, – но так получилось, что некому сопроводить государя на яхте. Соберись с духом, позабудь об усталости, тебе таковое усердие зачтётся…
Я ожидал выхода государя из покоев главного дворца, понеже в его особном доме, едва построенном, перебирали пол и перетягивали обои. Вдруг в приёмную залу почти вбежал князь Матвеев. С состраданием и вопросом взглянул я на него, но он не приметил меня. Глаза его блуждали, лицо было мраморно бело, но мундир, как всегда, безупречен.
Он прошёл прямо в кабинет императора, на ходу говоря часовым:
– По высочайшему дозволению, а всех других велено пока не впускать!
Таковой приказ в самом деле был уже получен. И хотя князь явно нарушал заведённую церемонию, никто не стал спорить с ним. Часовой офицер-голштинец покосился на меня, но я, кивнув ему, промолчал.
Какие думы сотрясали князя в сей ответственный миг? То, что он добился наконец, одолев все рогатки, личных объяснений с государем, было его победой. Но было ли то победою дела?
С тревогой заглядывал я в изрядно просторный и светлый государев кабинет с видом на сад и пруд, в котором плавали лебеди.
Василь Васильич, собираясь с мыслями, прохаживался по кабинету от стола до окна и обратно, что выдавало необыкновенное его волнение.
«Нет-нет, не погибнет вовсе отечество! Каждый из нас должен брать на себя всю ответственность яко самодержец своей совести!.. Препятствовать разрушителям на каждом шагу!»
То мне приходило на ум присоединиться к князю и выложить перед государем собственные козыри, то, спохватываясь, вспоминал я, что не имею на то дозволения и мой безрассудный поступок может принести не пользу, а вред.
Томительно шло время. Раздражающе медленно тикали голландские часы в громадном, в рост человека, футляре, помещавшиеся напротив царского стола.
Наконец появился государь. Наклонясь, шептал ему на ухо Гудович, но государь морщился и махал руками, возражая, и по гримасам его лица я легко заключил, что ему испортили настроение, что он не в духе и бедный князь Матвеев вряд ли будет выслушан до конца…
– Никакой морской прогулки! – воскликнул государь. – Я отменил даже вахт-парад, вы понимаете? Объясните наконец дамам, что я не волен в выборе своих занятий!.. Не всегда волен!.. Все растаскивают моё время, как если бы оно было бесконечным!.. Здравствуйте, здравствуйте, милый князь!.. Да, я должен помнить, чёрт возьми, обо всём на свете, другим дозволяется забывать о своих обещаниях!.. Гудович, оставьте нас наедине. Мы договорились беседовать с глазу на глаз по делу совершенно приватного свойства!
Двери были закрыты. Гудович минуту постоял в приёмной, улыбаясь несколько смущённо. Потом вдруг смахнул с лица улыбку и, будто о чём-то вспомнив, быстро ушёл.
Своим капризом государь расстроил диспозицию заговорщиков. Но не таковы они были, чтобы исходить только из одной возможности. Конечно же, они уже давно приспособились подслушивать государя в его ораниенбаумском кабинете так же, как подслушивали в Зимнем дворце.
Миновал час, тревога моя росла. Временами из-за дверей доносились пронзительные возгласы государя. Он, конечно, неистовствовал. Но по какой причине? Возмущался коварством своих врагов? Или негодовал, слушая неприятные для себя рассуждения?
Наконец двери с шумом распахнулись, едва не зашибив часового. Князь Матвеев с искажённым лицом пробежал мимо. «Беда!..»
Растерянно глядя в окно, я увидел, как промчалась матвеевская карета, взметая на дороге изрядную пыль. Почти вскачь лошади вынесли её за ворота.
День, с утра туманный, неожиданно прояснился, и сделалось довольно жарко. На сей случай, верно, была какая-то особая договорённость – к государю пожаловали гомонливые голштинские офицеры, и он, оставив ожидать в приёмной вице-канцлера князя Александра Михайловича Голицына и обер-прокурора Синода Алексея Семёновича Козловского, поехал на плац для экзерцирования войск и оставался там до обеда.
Вернулся он в самом прескверном расположении духа, понеже измученные жарою роты перестраивались с большой задержкою, к тому же два солдата упали в обморок и едва пришли в себя.
Обедал государь в малахитовом зале, где кроме помянутых Голицына и Козловского присутствовали также принц Пётр Гольшнтейн-Бекский, тайный секретарь Дмитрий Васильевич Волков и генерал Корф, а из государевых адъютантов – Гудович.
– Был у меня утром для приватного рапорта князь Матвеев, – объявил вдруг государь, нагрузившись французским вином, привезённым ему в подарок бароном Корфом. – Он убеждён, что самодержавная власть лишилась почти всех своих опор и вот-вот должна рухнуть. Доказательством он выставляет четыре главные причины: возмущение русского духовенства моим подчёркнутым равнодушием к ортодоксии, возмущение гвардии моими призывами к более ревностной службе, крайнее недовольство общества моею дружбою с Фридрихом и, главное, опасными интригами масонских лож. Что вы на сие скажете?
Все сановники, прервав трапезу, напряжённо уставились на государя.
– Чепуха какая-то, – промолвил наконец принц Пётр. – То, что вы, ваше величество, обыкновенно предпочитаете говорить на немецком, а не на природном российском языке, отнюдь не свидетельствует о том, что вы не уважаете православного закона.
– В самом деле, – подхватил обер-прокурор, – кто, как не вы, позаботились о несчастных, обижаемых попами и прочей церковной властью? Прежде вашего указа челобитные отсылались Синодом на рассмотрение епархиальным архиереям, на которых и указывали жалобщики. Ныне таковое беззаконие объявлено государственным преступлением. Челобитчики обрели защиту, которой были лишены прежде!
Государь наморщился.
– Что скажет полицеймейстер?
– Я полагаю, – с достоинством отвечал Корф, – князь Матвеев стал усиленно выискивать врагов трона с той поры, как уличён в преступлениях его племянник Изотов.
– Положим, вина не вполне доказана, – сказал государь.
– Я веду речь не о доказательствах, – продолжал Корф, – но о свойствах человеческой натуры, тем упорнее обвиняющей других, чем очевиднее для всех её собственные грехи. Да и по правде сказать, князь Василий, коий был некогда моим лучшим другом, ныне почти невменяем!.. Жаль, жаль его! Господин Франц Кушник, знаменитый в Европе доктор медицины, едва увидев князя Матвеева, вынес диагноз, что ум у князя размягчён. Да и как не размягчиться уму от столь сильных переживаний? На днях умер пятилетний наследник князя.
– Вот как, – удивился государь, – он мне об том не говорил.
– Помешанные умом многое забывают, – развёл руками барон. – Мальчишка подавился яблоком, обыкновенным яблоком, представляете?
– Вы о существе дела, барон, – напомнил государь, вновь пробуя вино. – Сие вино убеждает. А доктор медицины – не убеждает.
– Что же до существа дела, ваше величество, то я уже докладывал вам: есть, есть настроения ропота, но преувеличивать их было бы наивно и опасно. Я уже сообщал, что аустрийцы и французы, недовольные переменами нашей политики, распускают злонамеренные слухи о предательстве Россией своих соузников и о подарении нами прусскому королю двадцатитысячного корпуса Чернышёва… Подлинно мудрое правление не обходится без наказания одних и похвал в адрес других, отчего случаются и недовольные. Вы же за короткий срок осчастливили империю и подданных столь глубокими преобразованиями, каковых в других нациях достигают обычно помощию кровавых революций за столетия!
Тайный советник Волков опустил голову, чтобы скрыть невольную усмешку. Сам ловкий льстец, он не выносил слишком явных преувеличений.
– И всё же признайте, барон, – промолвил он, не поднимая глаз, – что в лейб-гвардии ропот не утихает, но усиливается. Мне доводилось слыхивать об этом от князя Волконского.
– «Усиливается», «утихает» – определения учёного мужа, недостаточно разумеющего практические особенности человеческих нравов, особливо в недрах толпищ, – сухо возразил барон Корф. – Как им и не усиливаться в предвидении скорого похода, объявленного государем на конец июня? Дворянские дети, они привыкли к праздности, кутежам, танцеваниям и амурам с барышнями, а военные действия требуют дисциплины и тягот. Чем выше гений полководца, тем неукоснительнее должны соблюдаться все его наставления!
– Я вообще думаю со временем расформировать гвардию, – озабоченно сказал государь. – Слишком великие расходы несёт казна, содержа полки, пригодные для парадов, но совершенно бесполезные на баталиях. Нам не нужна пустая российская храбрость, нам нужны дисциплина и методичность действий, то, что составляет славу лучших армий мира. Мой друг Фридрих высказывается на сей счёт весьма определённо. Двое регулярных, то есть самых обыкновенных солдат не устоят противу одного храбреца, не признающего вовсе дисциплины. Пятеро таковых храбрецов с позором погонят прочь полтора десятка регулярных солдат. Но регулярный полк без труда разобьёт три полка храбрых, но неорганизованных воинов!
Я видел, Корфу не терпится замять или переменить разговор, подхватив излюбленную тему государя – о значении дисциплины и уставов. Но – не удалось.
– По существу, генерал!
– Что же касается недовольных в рассуждении о прочной дружбе с Пруссией, то подданные вашего величества несомненно приветствуют мир. Конечно, те из них, кто потерял на баталиях мужа, брата или отца, продолжают пылать местью и яростно желают, чтобы мы наказали прусское королевство отнятием его исконных земель. Но ведь это в корне подорвало бы и самую дружбу…
– Каков вздор! – воскликнул государь. – И отчего мои подданные не понимают, что затея противу Пруссии была горьким заблуждением? Раз я говорю, значит, я знаю и мне можно поверить на слово! Мы не могли выиграть ни единой кампании, потому что вздор лежал в основе всех наших политических расчётов!
– Истинно так, – заключил Корф. – Таким образом, рапорт господина Матвеева следует признать подобным же вздором. Он хочет расшатать единство империи перед решающим напряжением сил, к каковому призывает нас провидение. Зачем ему понадобилась клевета, надобно ещё выяснить, иначе впредь нельзя даже полагаться на его лояльность!
– Относительно масонов, если вы мне позволите, – вмешался в беседу Гудович. – Сии беззащитные искатели истины, гармонии и человеческого братства всегда подвергались нападкам со стороны злобных ревнителей розни между сословиями и племенами. Ослабляя союз, в коем представлен весь цвет Российской империи, её природные народы и многочисленные иностранцы, верноподданные престола, мы ослабляем Россию, рассекаем её на части, навлекаем подозрение на честные иноземные умы, радения которых о России – вне сомнения!.. Не имеющие чести быть приобщёнными свету масонских лож всегда негодовали более на масонов, нежели на собственные пороки, бездарность и невежество, и говорили о заговорах масонов только для того, чтобы поживиться за их счёт! Непросвещённые всегда хотели побить камнями просвещённых. Не так ли, ваше величество?
– Да, – кивнул государь, – в сём пункте я решительно разошёлся с князем. Уж мне-то известно о масонах из первых рук! Как они могут желать моей смерти, если никто и никогда не давал им большей свободы в Российской империи, нежели я? За мои подарки они обязаны мне и поклялись вечной и священной любовью! Более того, не скрою, именно от них, беспрепятственно сообщающихся со всеми сословиями, я постоянно получаю важные известия об опасных гнёздах мятежа и недовольствия…
Немногие уже дни отделяли сие роковое заблуждение от запоздалого прозрения. Я не ведал ещё о том, но как болела душа, убеждаясь, что бесполезны все способы пробудить в государе не токмо спящий разум, но и простое чувство самосохранения.
Впрочем, мужественный рапорт князя Матвеева не остался, как я сведал позже, вовсе без последствий. Государь всё-таки обеспокоился. И хотя по-прежнему лицемерил перед своими сановниками, выставляя на обозрение полную беспечность, и был уверен, что достаточно проницателен и всё зашло ещё не столь далеко, чтобы вокруг были сплошь противники и ненавистники, всё же совещался и с другими людьми, которым безоглядно доверял, – с дядею своим Георгом и доверенными мужами из голштинцев.
Вскоре стало мне известно, что государь ездил в Шлиссельбургскую крепость, дабы взглянуть на несчастного Иоанна Антоновича, о котором ему, вероятно, внушали, напуская туману, что именно на сего человека ставят заговорщики.
Посещение – кажется, второе со времени воцарения Петра Фёдоровича – было предпринято в глубочайшей тайне. Государя сопровождало всего несколько сановников, включая вездесущего Гудовича. Все были в масках, так что обречённый на вечное заточение не мог и подозревать, что за люди явились вдруг взглянуть на него. Я слышал из уст государя обращённые к канцлеру Воронцову слова, что узник найден в жалком состоянии ума и тела и надобно быть поистине безнравственным, чтобы дать согласие на его умерщвление.
Позднее мне сделалось известно ещё и другое: Иоанн Антонович, живя в постоянном страхе перед насильственной смертью, уже совершенно от себя отрёкся и всякого, кто входил в камеру, со слезами на глазах уверял, что он совсем не тот, за кого его принимают, что бывший российский император давно умер от воспаления лёгких, а он, ничтожный его слуга, по проискам злых людей содержится в темнице под именем Иоанна Антоновича.
Так ли оно было? Кто может узнать сие, коли вокруг трона переплеталось столько интриг?
Несомненно, благодаря князю Матвееву государь предпринял также и свой последний шаг к примирению с Екатериной. Сия встреча, проходившая у меня на глазах, многое прибавила мне о характерах соперников.
Накануне как бы совершенно случайно меня встретил господин Хольберг – то было в Ораниенбаумском дворце – и, отведя в сторону, сказал:
– Тебе вольготно живётся, Орион! Ты выполняешь приказы, мне же приходится целыми днями ломать голову, какими они должны быть, чтобы удовлетворить ожиданиям Архитектора Вселенной!
В самом деле, он выглядел весьма дурно: под глазами мешки, лицо измученное, речь нервная.
– Вы тоже выполняете приказы, – сказал я, – только посредством своих приказов. Я же выполняю ваши приказы посредством приказаний самому себе.
Он натужно рассмеялся.
– Завтра поедешь с государем в Петергоф. Он задумал встретиться с Екатериною Алексеевной. Нам хорошо известна подноготная императрицы, и всё же, когда речь идёт о ней, необходимо всегда знать, куда она поворачивает паруса. Ты понимаешь? Отчёт должен быть самым подробным. Имей в виду, оба попытаются примириться, но только для виду. Пустая затея. Оба гребут в противоположные стороны. Строго говоря, уже не они движут событиями, а события движут ими.
– Я не убеждён, что не выйдет чего-либо непредвиденного, – сказал я, – как тогда, при беседе с князем Матвеевым.
– Исключено. Государь побоится остаться наедине с Екатериной… А мы придадим беседе благополезное направление.
– Как?! Вы полагаете, я исполню сие?!
Он остановил меня жестом руки.
– Сие будет исполнено вовсе без твоего участия! Мы не достигали бы надлежаще своих целей, если бы не привлекали к себе на службу не только знаменитых и одарённых людей, но и людей редкостных, необычных, способных к чудодействию. Увы, наука не всё знает и не всё может. И если мы не умеем чего-то объяснить, мы стремимся использовать и то, чего не понимаем. Мы содержим людей, способных зреть сквозь толщу вод, сквозь камень и землю, а также и тех, которые прикосновением рук излечивают болезни тела и духа. Наконец, мы содержим таких, кои способны своим взглядом вызывать в других людях болезни сердца, печени, почек, крови. На нас трудятся чародеи, владеющие силой внушать свои мысли отдельным людям и даже скопищам людей. Таковой молодец только что доставлен в Петергоф.
Я уже ничему не удивлялся.
– Смею ли я взглянуть на него? Не мошенник ли он?
Господин Хольберг отрицательно покачал головой.
– Не стремись узнать больше, чем дозволено, мой друг. Излишние знания губительны. Если знания не соответствуют моральной зрелости, они бесполезны или вредны, понеже толкают на безрассудство… И что взглядывать? Человек тот – обыкновенный владимирский холоп, осуждённый к смертной казни за сглаз, порчу и бесовскую одержимость. Мы избавили его от злой участи, вызволив из острога, и теперь он сулит отдать Ордену свои необыкновенные способности… Клянусь, в его присутствии ты не выскажешь ни единой связной мысли, позабыв обо всём на свете, или будешь повторять вслух произносимые им только в мыслях слова!
– Определённо чертовщина!
– Однако и она полезна, когда употреблена по назначению. Люди глупы и скорее верят не положительному знанию, требующему труда и терпения, а чуду, которое ничего не требует. Подмешай к десяти долям чертовщины одну долю знания, и ты соблазнишь любого умника.
– Разве мы собираемся покорить мир неправдою и несправедливостью?
– Нашей правдою и нашей справедливостью. Правда и справедливость вообще, в сущности, никого никогда не интересовали. Сильные мира допускали рассуждения неудачников о сих предметах, дабы выпустить дурную кровь и понудить к соблюдению своих законов. Когда-нибудь ты убедишься, что всего более не верит в Бога римский папа, а который верит, тому не удержать долго кормило власти… Нам нужна не так называемая правда – сие абстракция воображения, – нам нужен порядок, великий порядок действия, а его достигают при беспорядке, когда людей беспокоит только собственная судьба. Люди при беспорядке – живой навоз, им недосуг искать подлинные тайны мира. Да и не найти вовсе, доколе ключи у нас. Не человек творит обстоятельства, но обстоятельства творят человека. И пусть профаны сколько угодно болтают о жертвах, героизме и дерзаниях, болтовня пребудет болтовнёй. Мы лучше всех знаем, что для полёта нужны крылья, одиночкам же их не обрести.
– Что же из этого следует? – спросил я. – Не понимаю, как можно жить, отбросив помыслы о справедливости и правде?
– Её могут видеть только те, кто удостоен высших ступеней посвящения. Наиболее достойные непрерывно пишут историю Ордена, ведя тщательный учёт всем значительным масонским работам.
«Очередная ложь для приманки тщеславцев и оглупления простофиль! Тайна, молчание, безвестность – вот главная ось Ордена! И назначение её слишком понятно – сделать непроницаемой и анонимной власть его главных князей!..»
– Жить и чувствовать надобно выше, нежели живут и чувствуют профаны, – витийствовал господин Хольберг, глядя в небо и покусывая при сём былинку. – История не рассмотрит профанов и в увеличительные стёкла, понеже они чураются подлинного знания и великих свершений, сравниваясь между собою лишь гнусными страстями, богатством и причудами, – им некуда приложить ум и некому посвятить нежность сердца… Впрочем, приучись ценить профанов как почву, в которой вырастают наши плодовые деревья. Кто живёт для себя, тот уже живёт для нас. Непосвящённым нужно настойчиво навязывать идею смерти, бренности сущего, ничтожества человека и бесцельности всех его усилий. Для нас опасны профаны, слишком задумывающиеся о тайнах мира. Мы пресечём их жизни, а жалкой нелюди, червям, копошащимся в навозной яме, внушим: не отвлекайтесь от своих забот! И так их застращаем, что они станут молить о покое. Все двери откроются перед ними, когда люди будут видеть преступления и делать вид, что вовсе не видят их…
– А что, если государь не допустит меня в каюту, где будут беседовать?
– Может статься. – Камергер легко переключился на иную тему. – Я полагаю даже, они будут разговаривать не в гостиной каюте – всё, что происходит там, нам хорошо известно, – а где-либо в ином месте. При безветрии государь выйдет на палубу, но если случится ветер или дождь, то, подверженный простудам, он несомненно предпочтёт наиболее удобную комнату, например свою уютную спальню.
– Что же мне тогда делать?
– Не мешать нашему человеку слушать у воздушной трубы, проходящей через гостиную каюту… Но палуба – за тобой!
Итак, братья всё крепче брали меня за горло. Наступал момент, когда скрывать подлинные чувства было уже неможно. Что ж, у меня хватало наблюдений и улик, чтобы выставить на обозрение такие грехи масонов, в которых ещё никогда со дня сотворения мира люди не обвиняли сговорившуюся шайку.
– А как же моя комиссия относительно государя?
– Всё идёт своим чередом, – уклончиво ответствовал господин Хольберг, поднимаясь с земли и отряхиваясь. – Ещё не все плоды созрели, не все повара согласились с нужным набором блюд для торжественного обеда… Теперь надобно особенно бдительно следить за государем. Если просочатся зловредные слухи и он поверит им, пожалуй, он ещё сможет подкупить наиболее слабых своих противников, чтобы вернее одолеть сильных.
Мы направились прямиком к нашим лошадям.
– Самое верное средство предотвратить сие, – продолжал камергер, ступая среди ромашек так, чтобы они обивали пыль с башмаков, – занимать государя мелочами. Даже у гения в сутках двадцать четыре часа, из которых он должен вычесть на сон, на еду, на туалет, на молитву… Всякая непредвиденная неприятность выбивает его из колеи и тем роковым образом сокращает шансы… А всякий человек, не подумавший три дни подряд, и не пожелает в четвёртый напрягать размягчившийся ум… Отныне к государю потекут толпищи челобитчиков из коллегий и даже из Сената. Мы убедили его взять на себя рассуживание тяжб между боярами. Он отбивался, ссылаясь на недосужность, но мы доказали, что таков давний обычай в русском государстве. Скажу тебе, великолепный обычай. Чем меньше задумывается государь, тем бесполезнее размышления его верных сановников…
Я поскакал обратно в Ораниенбаумский дворец, сожалея что не держу там ни слуги, ни особной каморки, как другие дежурные офицеры, и что мне придётся опочивать кое-как, терпя всяческие неудобства.
Лиза не выходила из головы моей…
Вечерело, когда я миновал часовых. Подъехав к конюшням, велел к завтрашнему дню приготовить коня. Конюх, почёсываясь под расстёгнутым мундиром, принялся ворчать, говоря, что лошадь моя не значится в поданных списках и что по форме надо бы столковаться прежде с господином шталмейстером Бирном, а как «они» в Петербурге, то, пожалуй, надо идти по инстанциям и повыше…
– Послушай, любезный, – оборвал я его, раздражаясь от таковой наглости, но, впрочем, зная, что конюхи – самый разбалованный народ, – не идти же стать мне сговариваться с государем о лошади, этак он велит взбодрить нерадивого слугу фухтелем!
Конюх пожал плечами и тяжко вздохнул, заметив, что свободных стойл почти что и нет, а русский мужик ко всему привычен, сыскалась бы чарочка горе запить.
Тут я рассмеялся своей недогадливости, пожаловал разбойнику гривенник, и вмиг моя лошадь получила и стойло, и овёс, и конюх уже другим голосом пообещал, что почистит и коня, чего, кстати говоря, не сделал. Но я простил ему обман или лень, вспомнив, как он сказал, провожая меня к служебному флигелю:
– Вот вы, барин, пожалуй, и упрекнули меня в душе за малый сей поборец, а примите в счёт, что мужик гнёт спину, едва твёрдо встанет на ноги, и уж до той поры не разгибается, пока держится на оных. И разве не золотом да серебром оборачиваются его труды? Да его, поди, на сотни червонцев того злата да серебра, так что не разживётся вовсе мужик с вашей великодушной копейки, может, пуще позабудет горе-печаль…
Уклался я спать вовсе без ужина – хлебнул лишь холодного чаю в буфете, чтобы утолить жажду, для чего растолкал спящего буфетчика.
Конечно, я мог бы вмиг раздобыть себе хорошей еды, прибегнув к только что испытанному способу, но, признаться, был так истомлён думами о Лизе и о предстоящем дне, что почти и не чувствовал голода.
Встал я рано. Вышед во двор, натолкнулся на знакомого мне ротмистра, привозившего в Ораниенбаум почту – заготовленные для его величества тайным секретарём Волковым различные государственные бумаги.
– А слыхал ли новость? – сказал он. – Вот же не везёт князю Матвееву! Мало что племянника гноят в узилище только потому, что не могут доказать его вину, мало что самого обходят должностями, несчастье приключилось и с сыном капитана Изотова, единственным теперь князевым наследником!
Сердце моё забилось: не зная о том, что знал ротмистр, я знал о том, чего он наверняка не знал и об чём не догадывался.
– Вот же горе какое! Сунул пятилетний отрок зелёное яблочко себе в горло да и задохнулся!
– Как же возможно? И годовалый ребёнок суёт всё в рот, а не в горло!
– Да так и возможно, коли случилось.
– А были ли тому свидетели?
– Какие свидетели? Гулял в саду да и высмотрел для погибели своей самое великое яблочко…
Нужно было отыскать князя Матвеева, всенепременно отыскать. Но что было сказать ему помимо того, что взят он уже на прицел гнусною шайкою и вот-вот грянет выстрел?
За себя я не опасался: разве можно опасаться злейших врагов, тех, с которыми нет и не будет замирения? Враги погубляли всё лучшее в моём отечестве, как было бояться сразиться с ними? Грустил я только, что мало одной доблести, чтобы нанести им чувствительный удар.
Я не окончил ещё утренней трапезы, как передали, что генерал-адъютант Гудович требует меня к себе.
– Знаю, на сегодня ты свободен от службы, – сказал Гудович, – но так получилось, что некому сопроводить государя на яхте. Соберись с духом, позабудь об усталости, тебе таковое усердие зачтётся…
Я ожидал выхода государя из покоев главного дворца, понеже в его особном доме, едва построенном, перебирали пол и перетягивали обои. Вдруг в приёмную залу почти вбежал князь Матвеев. С состраданием и вопросом взглянул я на него, но он не приметил меня. Глаза его блуждали, лицо было мраморно бело, но мундир, как всегда, безупречен.
Он прошёл прямо в кабинет императора, на ходу говоря часовым:
– По высочайшему дозволению, а всех других велено пока не впускать!
Таковой приказ в самом деле был уже получен. И хотя князь явно нарушал заведённую церемонию, никто не стал спорить с ним. Часовой офицер-голштинец покосился на меня, но я, кивнув ему, промолчал.
Какие думы сотрясали князя в сей ответственный миг? То, что он добился наконец, одолев все рогатки, личных объяснений с государем, было его победой. Но было ли то победою дела?
С тревогой заглядывал я в изрядно просторный и светлый государев кабинет с видом на сад и пруд, в котором плавали лебеди.
Василь Васильич, собираясь с мыслями, прохаживался по кабинету от стола до окна и обратно, что выдавало необыкновенное его волнение.
«Нет-нет, не погибнет вовсе отечество! Каждый из нас должен брать на себя всю ответственность яко самодержец своей совести!.. Препятствовать разрушителям на каждом шагу!»
То мне приходило на ум присоединиться к князю и выложить перед государем собственные козыри, то, спохватываясь, вспоминал я, что не имею на то дозволения и мой безрассудный поступок может принести не пользу, а вред.
Томительно шло время. Раздражающе медленно тикали голландские часы в громадном, в рост человека, футляре, помещавшиеся напротив царского стола.
Наконец появился государь. Наклонясь, шептал ему на ухо Гудович, но государь морщился и махал руками, возражая, и по гримасам его лица я легко заключил, что ему испортили настроение, что он не в духе и бедный князь Матвеев вряд ли будет выслушан до конца…
– Никакой морской прогулки! – воскликнул государь. – Я отменил даже вахт-парад, вы понимаете? Объясните наконец дамам, что я не волен в выборе своих занятий!.. Не всегда волен!.. Все растаскивают моё время, как если бы оно было бесконечным!.. Здравствуйте, здравствуйте, милый князь!.. Да, я должен помнить, чёрт возьми, обо всём на свете, другим дозволяется забывать о своих обещаниях!.. Гудович, оставьте нас наедине. Мы договорились беседовать с глазу на глаз по делу совершенно приватного свойства!
Двери были закрыты. Гудович минуту постоял в приёмной, улыбаясь несколько смущённо. Потом вдруг смахнул с лица улыбку и, будто о чём-то вспомнив, быстро ушёл.
Своим капризом государь расстроил диспозицию заговорщиков. Но не таковы они были, чтобы исходить только из одной возможности. Конечно же, они уже давно приспособились подслушивать государя в его ораниенбаумском кабинете так же, как подслушивали в Зимнем дворце.
Миновал час, тревога моя росла. Временами из-за дверей доносились пронзительные возгласы государя. Он, конечно, неистовствовал. Но по какой причине? Возмущался коварством своих врагов? Или негодовал, слушая неприятные для себя рассуждения?
Наконец двери с шумом распахнулись, едва не зашибив часового. Князь Матвеев с искажённым лицом пробежал мимо. «Беда!..»
Растерянно глядя в окно, я увидел, как промчалась матвеевская карета, взметая на дороге изрядную пыль. Почти вскачь лошади вынесли её за ворота.
День, с утра туманный, неожиданно прояснился, и сделалось довольно жарко. На сей случай, верно, была какая-то особая договорённость – к государю пожаловали гомонливые голштинские офицеры, и он, оставив ожидать в приёмной вице-канцлера князя Александра Михайловича Голицына и обер-прокурора Синода Алексея Семёновича Козловского, поехал на плац для экзерцирования войск и оставался там до обеда.
Вернулся он в самом прескверном расположении духа, понеже измученные жарою роты перестраивались с большой задержкою, к тому же два солдата упали в обморок и едва пришли в себя.
Обедал государь в малахитовом зале, где кроме помянутых Голицына и Козловского присутствовали также принц Пётр Гольшнтейн-Бекский, тайный секретарь Дмитрий Васильевич Волков и генерал Корф, а из государевых адъютантов – Гудович.
– Был у меня утром для приватного рапорта князь Матвеев, – объявил вдруг государь, нагрузившись французским вином, привезённым ему в подарок бароном Корфом. – Он убеждён, что самодержавная власть лишилась почти всех своих опор и вот-вот должна рухнуть. Доказательством он выставляет четыре главные причины: возмущение русского духовенства моим подчёркнутым равнодушием к ортодоксии, возмущение гвардии моими призывами к более ревностной службе, крайнее недовольство общества моею дружбою с Фридрихом и, главное, опасными интригами масонских лож. Что вы на сие скажете?
Все сановники, прервав трапезу, напряжённо уставились на государя.
– Чепуха какая-то, – промолвил наконец принц Пётр. – То, что вы, ваше величество, обыкновенно предпочитаете говорить на немецком, а не на природном российском языке, отнюдь не свидетельствует о том, что вы не уважаете православного закона.
– В самом деле, – подхватил обер-прокурор, – кто, как не вы, позаботились о несчастных, обижаемых попами и прочей церковной властью? Прежде вашего указа челобитные отсылались Синодом на рассмотрение епархиальным архиереям, на которых и указывали жалобщики. Ныне таковое беззаконие объявлено государственным преступлением. Челобитчики обрели защиту, которой были лишены прежде!
Государь наморщился.
– Что скажет полицеймейстер?
– Я полагаю, – с достоинством отвечал Корф, – князь Матвеев стал усиленно выискивать врагов трона с той поры, как уличён в преступлениях его племянник Изотов.
– Положим, вина не вполне доказана, – сказал государь.
– Я веду речь не о доказательствах, – продолжал Корф, – но о свойствах человеческой натуры, тем упорнее обвиняющей других, чем очевиднее для всех её собственные грехи. Да и по правде сказать, князь Василий, коий был некогда моим лучшим другом, ныне почти невменяем!.. Жаль, жаль его! Господин Франц Кушник, знаменитый в Европе доктор медицины, едва увидев князя Матвеева, вынес диагноз, что ум у князя размягчён. Да и как не размягчиться уму от столь сильных переживаний? На днях умер пятилетний наследник князя.
– Вот как, – удивился государь, – он мне об том не говорил.
– Помешанные умом многое забывают, – развёл руками барон. – Мальчишка подавился яблоком, обыкновенным яблоком, представляете?
– Вы о существе дела, барон, – напомнил государь, вновь пробуя вино. – Сие вино убеждает. А доктор медицины – не убеждает.
– Что же до существа дела, ваше величество, то я уже докладывал вам: есть, есть настроения ропота, но преувеличивать их было бы наивно и опасно. Я уже сообщал, что аустрийцы и французы, недовольные переменами нашей политики, распускают злонамеренные слухи о предательстве Россией своих соузников и о подарении нами прусскому королю двадцатитысячного корпуса Чернышёва… Подлинно мудрое правление не обходится без наказания одних и похвал в адрес других, отчего случаются и недовольные. Вы же за короткий срок осчастливили империю и подданных столь глубокими преобразованиями, каковых в других нациях достигают обычно помощию кровавых революций за столетия!
Тайный советник Волков опустил голову, чтобы скрыть невольную усмешку. Сам ловкий льстец, он не выносил слишком явных преувеличений.
– И всё же признайте, барон, – промолвил он, не поднимая глаз, – что в лейб-гвардии ропот не утихает, но усиливается. Мне доводилось слыхивать об этом от князя Волконского.
– «Усиливается», «утихает» – определения учёного мужа, недостаточно разумеющего практические особенности человеческих нравов, особливо в недрах толпищ, – сухо возразил барон Корф. – Как им и не усиливаться в предвидении скорого похода, объявленного государем на конец июня? Дворянские дети, они привыкли к праздности, кутежам, танцеваниям и амурам с барышнями, а военные действия требуют дисциплины и тягот. Чем выше гений полководца, тем неукоснительнее должны соблюдаться все его наставления!
– Я вообще думаю со временем расформировать гвардию, – озабоченно сказал государь. – Слишком великие расходы несёт казна, содержа полки, пригодные для парадов, но совершенно бесполезные на баталиях. Нам не нужна пустая российская храбрость, нам нужны дисциплина и методичность действий, то, что составляет славу лучших армий мира. Мой друг Фридрих высказывается на сей счёт весьма определённо. Двое регулярных, то есть самых обыкновенных солдат не устоят противу одного храбреца, не признающего вовсе дисциплины. Пятеро таковых храбрецов с позором погонят прочь полтора десятка регулярных солдат. Но регулярный полк без труда разобьёт три полка храбрых, но неорганизованных воинов!
Я видел, Корфу не терпится замять или переменить разговор, подхватив излюбленную тему государя – о значении дисциплины и уставов. Но – не удалось.
– По существу, генерал!
– Что же касается недовольных в рассуждении о прочной дружбе с Пруссией, то подданные вашего величества несомненно приветствуют мир. Конечно, те из них, кто потерял на баталиях мужа, брата или отца, продолжают пылать местью и яростно желают, чтобы мы наказали прусское королевство отнятием его исконных земель. Но ведь это в корне подорвало бы и самую дружбу…
– Каков вздор! – воскликнул государь. – И отчего мои подданные не понимают, что затея противу Пруссии была горьким заблуждением? Раз я говорю, значит, я знаю и мне можно поверить на слово! Мы не могли выиграть ни единой кампании, потому что вздор лежал в основе всех наших политических расчётов!
– Истинно так, – заключил Корф. – Таким образом, рапорт господина Матвеева следует признать подобным же вздором. Он хочет расшатать единство империи перед решающим напряжением сил, к каковому призывает нас провидение. Зачем ему понадобилась клевета, надобно ещё выяснить, иначе впредь нельзя даже полагаться на его лояльность!
– Относительно масонов, если вы мне позволите, – вмешался в беседу Гудович. – Сии беззащитные искатели истины, гармонии и человеческого братства всегда подвергались нападкам со стороны злобных ревнителей розни между сословиями и племенами. Ослабляя союз, в коем представлен весь цвет Российской империи, её природные народы и многочисленные иностранцы, верноподданные престола, мы ослабляем Россию, рассекаем её на части, навлекаем подозрение на честные иноземные умы, радения которых о России – вне сомнения!.. Не имеющие чести быть приобщёнными свету масонских лож всегда негодовали более на масонов, нежели на собственные пороки, бездарность и невежество, и говорили о заговорах масонов только для того, чтобы поживиться за их счёт! Непросвещённые всегда хотели побить камнями просвещённых. Не так ли, ваше величество?
– Да, – кивнул государь, – в сём пункте я решительно разошёлся с князем. Уж мне-то известно о масонах из первых рук! Как они могут желать моей смерти, если никто и никогда не давал им большей свободы в Российской империи, нежели я? За мои подарки они обязаны мне и поклялись вечной и священной любовью! Более того, не скрою, именно от них, беспрепятственно сообщающихся со всеми сословиями, я постоянно получаю важные известия об опасных гнёздах мятежа и недовольствия…
Немногие уже дни отделяли сие роковое заблуждение от запоздалого прозрения. Я не ведал ещё о том, но как болела душа, убеждаясь, что бесполезны все способы пробудить в государе не токмо спящий разум, но и простое чувство самосохранения.
Впрочем, мужественный рапорт князя Матвеева не остался, как я сведал позже, вовсе без последствий. Государь всё-таки обеспокоился. И хотя по-прежнему лицемерил перед своими сановниками, выставляя на обозрение полную беспечность, и был уверен, что достаточно проницателен и всё зашло ещё не столь далеко, чтобы вокруг были сплошь противники и ненавистники, всё же совещался и с другими людьми, которым безоглядно доверял, – с дядею своим Георгом и доверенными мужами из голштинцев.
Вскоре стало мне известно, что государь ездил в Шлиссельбургскую крепость, дабы взглянуть на несчастного Иоанна Антоновича, о котором ему, вероятно, внушали, напуская туману, что именно на сего человека ставят заговорщики.
Посещение – кажется, второе со времени воцарения Петра Фёдоровича – было предпринято в глубочайшей тайне. Государя сопровождало всего несколько сановников, включая вездесущего Гудовича. Все были в масках, так что обречённый на вечное заточение не мог и подозревать, что за люди явились вдруг взглянуть на него. Я слышал из уст государя обращённые к канцлеру Воронцову слова, что узник найден в жалком состоянии ума и тела и надобно быть поистине безнравственным, чтобы дать согласие на его умерщвление.
Позднее мне сделалось известно ещё и другое: Иоанн Антонович, живя в постоянном страхе перед насильственной смертью, уже совершенно от себя отрёкся и всякого, кто входил в камеру, со слезами на глазах уверял, что он совсем не тот, за кого его принимают, что бывший российский император давно умер от воспаления лёгких, а он, ничтожный его слуга, по проискам злых людей содержится в темнице под именем Иоанна Антоновича.
Так ли оно было? Кто может узнать сие, коли вокруг трона переплеталось столько интриг?
Несомненно, благодаря князю Матвееву государь предпринял также и свой последний шаг к примирению с Екатериной. Сия встреча, проходившая у меня на глазах, многое прибавила мне о характерах соперников.
Накануне как бы совершенно случайно меня встретил господин Хольберг – то было в Ораниенбаумском дворце – и, отведя в сторону, сказал:
– Тебе вольготно живётся, Орион! Ты выполняешь приказы, мне же приходится целыми днями ломать голову, какими они должны быть, чтобы удовлетворить ожиданиям Архитектора Вселенной!
В самом деле, он выглядел весьма дурно: под глазами мешки, лицо измученное, речь нервная.
– Вы тоже выполняете приказы, – сказал я, – только посредством своих приказов. Я же выполняю ваши приказы посредством приказаний самому себе.
Он натужно рассмеялся.
– Завтра поедешь с государем в Петергоф. Он задумал встретиться с Екатериною Алексеевной. Нам хорошо известна подноготная императрицы, и всё же, когда речь идёт о ней, необходимо всегда знать, куда она поворачивает паруса. Ты понимаешь? Отчёт должен быть самым подробным. Имей в виду, оба попытаются примириться, но только для виду. Пустая затея. Оба гребут в противоположные стороны. Строго говоря, уже не они движут событиями, а события движут ими.
– Я не убеждён, что не выйдет чего-либо непредвиденного, – сказал я, – как тогда, при беседе с князем Матвеевым.
– Исключено. Государь побоится остаться наедине с Екатериной… А мы придадим беседе благополезное направление.
– Как?! Вы полагаете, я исполню сие?!
Он остановил меня жестом руки.
– Сие будет исполнено вовсе без твоего участия! Мы не достигали бы надлежаще своих целей, если бы не привлекали к себе на службу не только знаменитых и одарённых людей, но и людей редкостных, необычных, способных к чудодействию. Увы, наука не всё знает и не всё может. И если мы не умеем чего-то объяснить, мы стремимся использовать и то, чего не понимаем. Мы содержим людей, способных зреть сквозь толщу вод, сквозь камень и землю, а также и тех, которые прикосновением рук излечивают болезни тела и духа. Наконец, мы содержим таких, кои способны своим взглядом вызывать в других людях болезни сердца, печени, почек, крови. На нас трудятся чародеи, владеющие силой внушать свои мысли отдельным людям и даже скопищам людей. Таковой молодец только что доставлен в Петергоф.
Я уже ничему не удивлялся.
– Смею ли я взглянуть на него? Не мошенник ли он?
Господин Хольберг отрицательно покачал головой.
– Не стремись узнать больше, чем дозволено, мой друг. Излишние знания губительны. Если знания не соответствуют моральной зрелости, они бесполезны или вредны, понеже толкают на безрассудство… И что взглядывать? Человек тот – обыкновенный владимирский холоп, осуждённый к смертной казни за сглаз, порчу и бесовскую одержимость. Мы избавили его от злой участи, вызволив из острога, и теперь он сулит отдать Ордену свои необыкновенные способности… Клянусь, в его присутствии ты не выскажешь ни единой связной мысли, позабыв обо всём на свете, или будешь повторять вслух произносимые им только в мыслях слова!
– Определённо чертовщина!
– Однако и она полезна, когда употреблена по назначению. Люди глупы и скорее верят не положительному знанию, требующему труда и терпения, а чуду, которое ничего не требует. Подмешай к десяти долям чертовщины одну долю знания, и ты соблазнишь любого умника.
– Разве мы собираемся покорить мир неправдою и несправедливостью?
– Нашей правдою и нашей справедливостью. Правда и справедливость вообще, в сущности, никого никогда не интересовали. Сильные мира допускали рассуждения неудачников о сих предметах, дабы выпустить дурную кровь и понудить к соблюдению своих законов. Когда-нибудь ты убедишься, что всего более не верит в Бога римский папа, а который верит, тому не удержать долго кормило власти… Нам нужна не так называемая правда – сие абстракция воображения, – нам нужен порядок, великий порядок действия, а его достигают при беспорядке, когда людей беспокоит только собственная судьба. Люди при беспорядке – живой навоз, им недосуг искать подлинные тайны мира. Да и не найти вовсе, доколе ключи у нас. Не человек творит обстоятельства, но обстоятельства творят человека. И пусть профаны сколько угодно болтают о жертвах, героизме и дерзаниях, болтовня пребудет болтовнёй. Мы лучше всех знаем, что для полёта нужны крылья, одиночкам же их не обрести.
– Что же из этого следует? – спросил я. – Не понимаю, как можно жить, отбросив помыслы о справедливости и правде?