– Кто сии люди? – вскричал я.
   – Ты хвалишь Указ о вольности дворянства, – продолжал Изотов, не отвечая прямо на мой вопрос, – но знаешь ли, что, пользуясь Указом, за границу во множестве потянулись иноземцы, бывшие у нас в службе, и увозят с собой столько богатств, что Россию можно считать обокраденною дочиста?.. И всё-то мы слабы и ничтожны, доколе каждый только за себя!..
   Не вообразить теперь тогдашнего моего отчаяния: вдруг почувствовал себя кругом обобранным до последней нитки и в безразличии ко мне чиновных людей в присутственных местах и генеральских передних подозревал уже нечто большее, нежели случайность. А тут ещё прошёл слух, будто государь, отправившись прогуляться в свой любимый Ораниенбаум, приметил у верстового столба офицера-калеку, просившего милостыню, и порядком оттрепал его. Прийдя в крайнее негодование, государь якобы потребовал от полицейского генерала, случившегося рядом, чтобы из столицы немедленно прогнали всех немощных и калек. «После позорной войны я не признаю калек! Я не хочу нести ответственность за чью-то безответственность! Пусть платит за их увечья кто угодно, только не я!..»
   Так ли оно было или не так, но в крайнем осерчании замутнённый разум мой несколько даже прояснился: я понял что Божеская воля вершится не иначе как людскими руками и всякий человек – ничтожная пушинка не токмо пред Господом, но и пред кучкою злодеев, составивших заговор.
   Я уже горько сожалел о том, что в первый же день приезда, ободрённый надеждами, воспользовался оказией и отправил к матери письмо, в коем в самых радужных красках разрисовывал своё будущее, чтобы справиться под конец о Лизе. Теперь я понимал, что излишне поспешил и мои прошпективы на женитьбу без отыскания хлебного места весьма безрадостны.
   Не привыкнув к праздности, в дни, когда неможно было ходить с прошениями, я отправлялся бродить по городу, всюду с грустью примечая перемены, происшедшие за моё отсутствие. Там был разобран крепкий ещё дом, поражавший своей затейливостью, там исчезла целая улица и появился сад с нелепо остриженными деревами. «Вот, прежде всё было веселей и уютней, но никто даже и не догадывается. Не тако ли и с людскими судьбами? – рассуждал я в тревоге. – Мы обыкаем лицезреть одних людей, не ведая, что были прежде них люди не менее достойные, и никто и не потщится упомнить тех, ушедших, и точно так же будет и с нами в свой час, и с теми, кто приидет после…»
   Стоя на холмистом берегу Невы, я тешил взор зеленеющими просторами. Тамо и сямо вспыхивали золотом шпили башен и купола церквей. Тамо и сямо кипели лихорадочные работы по укреплению берега каменными глыбами. Сотни мастеров, подмастерьев и чёрных рабочих сновали подле бессчётных телег с дроблёным камнем и песком, дюжие мужики чугунною бабою с копров [70]вбивали сваи, крик и шум доносился, бегали собаки, толпился праздный люд всякого сословия, а по Неве скользили галиоты, [71]барки гребные суда и расписанные красками гондолы с застеклёнными каютами, откуда выглядывали вельможные дамы. Несмотря на студёную воду, прачки в белых платках и подоткнутых юбках стирали на мостках бельё, и корзины их стерегли мальчики, то ссорившиеся между собою, то игравшие в непонятные мне игры, – подбрасывали на ладонях чёрные и белые камешки.
   Напротив Васильевского острова тянулись дровяные склады, подлежавшие скорому сносу. Тут разгружали и складывали брёвна, пилили их и кололи на дрова, и вязанки проданных дров увозились на телегах. За складами, по берегам, заросшим кустарником, простолюдины, как и прежде, ловили рыбу.
   По булыжной мостовой Большой Морской с громким перестуком катились коляски, экипажи, кареты, проезжали с растерянными лицами конные курьеры, сновали понурые пешие и при звуках музыки иногда маршировала какая-нибудь гренадёрская рота из расквартированных в столице полков, но ни удали, ни усердия не находил я в солдатах и офицерах.
   При каждом мосту поставлена была будка, и важные будочники с алебардами то и дело задирали обывателей.
   Как отличался нынешний Петербург от того, каким я знавал его прежде! Будто пропало ощущение юности и не стало уже простёртой некогда над градом десницы Великого Зиждителя, молча стыли под небом синие пространства. Предписанные Петром Первым правила застройки, видимо, совсем уже были позабыты, и я находил самый дерзостный вызов завета и в казённых зданиях, и в жилых домах вельмож, и в постройках, назначенных для торговых и работных людей.
   Без радости уже созерцал я любимые мною прежде Никольскую и Успенскую церкви, а также церковь Смольного монастыря, всё ещё не достроенную, даже почти и не продвинувшуюся в постройке с тех пор, как я бывал подле неё с приятелями из Шляхетного кадетского корпуса. [72]Таковую же незавершённую картину представлял Большой гостиный двор, о коем трезвонили, что это наипросторнейшее в целом мире сооружение.
   Мрачный вид являли собою строения на Заячьем острову. Я вдруг открыл, что Петропавловский собор не только не выражает русских устремлений к свободе и празднику духа, но и враждебен им, как враждебны все самые знаменитые в столице дома: ансамбль Двенадцати коллегий, дворцы Меншикова, Строганова, палаты Смирнова и Кикина: дразнили они сердце чужою красотой и чужою силою. Более всего смущал меня отныне Зимний царский дворец, возведённый на месте бывших бивуачных лагерей. Здание превосходило всё окружение своею надменностью, поражая обескураживающей бестолковщиной в обилии украшавших его фигур и всяческой лепнины. Иностранцы не скрывали, что это дурной вкус и в Европе никто и никогда не стал бы строить такового здания. Их спрашивали, зачем же осмеливается иностранец строить его в России, коли б не стал строить нигде в Европе? «Сие ж в России, – отвечали они с усмешкою. – Оттого мы и любим Россию, что в ней можно делать то, что неможно делать у себя на родине!» Зловещее сквозило в двусмысленной шутке. Узрел я и то, чего прежде не примечали очи мои: мёртвую линию, разделявшую роскошь и власть от нищеты и бесправия. Сразу за Сенным рынком ходили заморённые дети и куры, на шестах сушилось драное бельё, а на крыльцах сидели кое-как одетые старушки – отогревали на весеннем солнышке замёрзшие кости. Тут во всякое время можно было встретить похоронное шествие – и с попом, и без оного…
   Гонимый неизъяснимой тоскою, иногда отправлялся я к казармам Белозёрского полка, наблюдал экзерциция на плацу или торчал на верфи, где строились малые грузовые суда.
   Вскоре по приезде в Петербург я стал свидетелем зрелища, о коем упоминаю единственно для того, чтобы показать, как коварно действовали повсюду злоумышленники и как ловко они пользовались слабостями государя.
   За пять дней до Пасхи, выпавшей тогда на 7 апреля, вдруг стали объявлять по городу, что каждый волен прийти на луг перед нововозведённым Зимним дворцом и взять себе бесплатно и беспошлинно любые остатки, будь то гранитный камень, кирпичья или что иное. Толпы народу устремились на луг перед дворцом, и хотя оный простирался от Адмиралтейства до Мойки и Исаакиевской церкви, в несколько часов там возникло столпотворение. Тысячи людей растаскивали всё подряд, отнимая добычу друг у друга, ломали хибарки и сарайчики, поделанные казёнными мастерами в продолжение долгого строительства. Каждый стремился завладеть царскою дармовщиною, и оттого на лугу происходили столкновения и отвратительные драки при громкой ругани. Несмотря на присутствие полицейских чинов, два обывателя и малый ребёнок были затоптаны смерти толпою, а сколь было побито в кровь, тех и не пересчитать. Я сам видел окровавленных и перепачканных грязью людей в Миллионной улице, со стенаниями бежавших от луга, но тащивших под мышкою какую-либо безделицу. Улица же сделалась вовсе непроезжа – отовсюду несли и катили на тачках брёвна и доски, повреждённые бочки, рогожи и мётлы…
   Дикие нравы при таковых обстоятельствах проявила бы толпа, несомненно, в любой стране, будь то Саксония или Швеция, но злопыхатели нарочно устроили позорное зрелище, дабы укрепить государя в его отвращении к столичному подлому [73]люду.
   Зрелище придумал генерал-полицеймейстер барон Корф, и Пётр Третий, глядя из окон старого своего дворца, битый час забавлялся созерцанием несчастных подданных, насмехаясь над ними, как пианый купец насмехается над калекою у паперти.
   Впоследствии я узнал, как было замыслено зрелище. Государю непременно хотелось к Пасхе перебраться в новый дворец, и хотя внутренняя отделка его была ещё не завершена и сотни работных людей трудились не только от света до света, но и при свечах, последовало распоряжение спешно приуготовить для переезда главные помещения. Однако же переезд и празднество новоселья могли не состояться, понеже пространство вокруг дворца было завалено горами мусора и остатками строительных материалов. Для убирания оных потребны были не дни, а недели, – в таковых обстоятельствах и был предложен царю план народного разбора. Весь луг подле дворца был очищен в короткое время – стало возможным подъезжать ко дворцу. Но какая безмерная нравственная цена была уплачена!
   Удручающее впечатление усиливал ропот в знакомых мне офицерах. Недовольные наступившим в политике поворотом, они не признавали за государем добрых намерений, говоря повсюду, что поспешное замирение с прусским королём, исполненное князем Волконским, уничтожило плоды долгой, многокровавой и многокоштной [74]войны. С языков не сходило известие, будто корпус графа Чернышёва, позорно отделившись от соузных аустрийцев, направился в Пруссию – то ли на помощь Фридриху, то ли для какой новой роковой затеи.
   Нововведения в армии трактовались как преклонение перед пруссаками и растоптание традиций. Носились слухи, что тотчас же по смерти Елисаветы Петровны новый государь облачился в прусский мундир, украсив его прусским орденом Чёрного орла, полученным за неведомые услуги, и что сей знак государь будто поднял выше всех своих российских наград.
   Вместе с роптавшими и я осуждал государя за желание переодеть армию в тесное и забавно пёстрое прусское платье. И меня возмущало, что вместо обыкновенных зелёных и синих мундиров было приказано ввести в полках свои собственные. Но более всего вызывало досаду, что у полков были отобраны гордые их наименования, происходившие от городов, – они стали называться по именам командиров и шефов.
   Разве я мог задуматься тогда, что следую не только своему чувству справедливости, но гораздо более – подсказкам злопыхателей? Беспечно поносил я уставленное ежедневно экзерцирование, с неохотою встреченное особливо гвардейцами, привыкшими ко льготам и вольностям. И, конечно, смеялся над переменой в наказании нарушителей воинского порядка. «Вот, – говорил я, повторяя чужие слова, – хрен торжественно заменили редькою: вместо батожья, кошек и кнутов станем употреблять отныне палки и фухтели»! [75]
   В один из самых обыденных дней произошла преудивительная встреча, вскоре круто повернувшая прямо-таки нищенскую мою судьбу.
   Шедши по Казарменной линии около полудня, пустынной, понеже повдоль дороги с одной стороны тянулись глухие заборы конного полка и амуниционных складов, а с другой – гнилая протока, соединявшаяся с Невою, у самой протоки среди чахлых сосновых дерев и кустарника приметил я белку и, желая поближе рассмотреть её, углубился в заросли. Почти тотчас до слуха моего донёсся грохот: с разных концов усыпанной щебнем линии приближались друг к другу две богатые кареты – чёрная с золотыми разводами и то ли гербом, то ли вензелем, и вишнёвая, блестевшая лаком. Съехавшись, они остановились. Оконца в каретах отворились, из одной высунулась рука с пакетом, другая этот пакет приняла. Кареты тронулись, разъезжаясь, и тут я неосторожно вышел на дорогу. Приметив меня, кучер чёрной кареты придержал лошадей. Почувствовав, что меня пристально рассматривают, я поднял глаза и увидел в карете будто бы знакомого мне прежде человека. Впрочем, я совершенно не узнал его. Но он отворил дверцу кареты и сошёл на дорогу. Одет он был в статскую одежду, употребляемую состоятельными людьми обыкновенно для прогулок.
   – Сударь, – сказал он, – позвольте полюбопытствовать – что вы здесь делаете один на пустынной дороге?
   В сей момент грызла меня досада: вот, думал я, есть молодцы сытые и весёлые, пользующиеся всеми щедротами Божьего мира, а я, проливавший за отечество кровь, с трудом уцелевший, претерпевший позор и страдания плена, до сих пор не могу найти препоганого местечка и вынужден по полдня месить грязь, чтобы не думать об унизительных стеснениях судьбы, о слуге, о сапогах, об обеде, о жалком своём мундире.
   – Уж не заблудились ли вы?
   – Пожалуй, – отвечал я сердито. – В России легко заблудиться офицеру, потерявшему свой полк!
   – Хотите сказать, что в России полно пороков? Так я с вами согласен, сударь, только ведь есть почтенные люди, которые служат отечеству тем, что исправляют его недостатки!
   – Не встречал пока таковых, – сказал я.
   – Так вы припоминаете меня или уже вовсе забыли?
   И тут меня осенило: ба, так ведь сей нарочитый муж – прусский полковник, сказавшийся лекарем, которого я некогда отпустил!
   Встреча сделалась мне весьма любопытна.
   – Конечно, я узнал вас, – отвечал я, – однако обстоятельства нашего знакомства таковы, что мне не стоило бы признавать вас, если бы даже мы встретились в чистилище.
   – О! – воскликнул вельможа. – Вы всё ещё тревожитесь, что совершили бесчестный поступок?
   – Ничуть. Просто я не хотел бы доставить вам сколько-нибудь огорчений необходимостью объясняться. В свой час вы честно предупредили меня об опасности, и хотя я не сумел воспользоваться любезностию, я помню о ней.
   – Благодарность – преудивительное для людей качество, – заметил вельможа. – Впрочем, вы и тогда произвели на меня впечатление благородного человека. Мне доставило бы радость похлопотать за вас, если в том есть нужда. Я имею честь почти ежедневно видеть императора.
   Я был поражён. «Вот человек, который приблизит фортуну!» Захотелось понравиться вельможе. Но как всякому униженному – не слишком явно унижаясь.
   – Разве сие имеет существенное значение? – улыбнулся он, потрогав свой парик с толстой прусской косою.
   – Совсем нет, – ответствовал я, нисколько не лукавя. – Вовсе нет надобности родиться русским, чтобы исправно служить России.
   – России пороков?
   – Зачем же? Россия пороков и во мне не может найти ревностного слуги.
   – Хорошо, – сказал он, и я понял, что мои ответы его вполне удовлетворили. – Я вас всенепременно разыщу!
   Он поклонился, и не успел я ответить ему, карета уже покатила прочь.
   Радость охватила меня. Однако и сомнение не отступало «Что сие за человек? – всполошённо думал я. – Достойно ли поступает русский офицер, вверяя судьбу в руки иноземца по меньшей мере подозрительного? Да ещё обещает сверх того совокупно бороться против „России пороков“, будто не единая Россия дана нам Богом?»
   Так рассуждал я сам с собою, направляясь к дому господина Изотова, и не мог твёрдо заключить о том, что мне делать.
   Пришед в свою комнатку, я нашёл письмо, повергшее меня в ещё большую растерянность: письмо было от матери. Она уведомляла, что приехала в Петербург с дочерью ещё вчера ввечеру и остановилась у какой-то своей смоленской знакомицы. Мать просила немедленно навестить её.
   Я тотчас побежал по указанному адресу, рассчитывая поскорее обнять близких людей, разузнать от них что-либо о Лизе. В то же время неожиданный приезд обеспокоил меня: ужели приключилось ещё какое несчастье? И чем мог помочь я, сам пребывая в крайне стеснённом положении? Увы, дурным предчувствиям суждено было оправдаться: мать и сестру застал я в слезах подле хозяйки-старухи, приютившей их.
   Встреча была омрачена известием, что мы вконец разорены неожиданной тяжбою с соседом по имению, отставным поручиком Семёном Ивановичем Штакельбергом, немцем, прежде безобидным и, как мне казалось, дружелюбным.
   Его отец, вступив на русскую службу, приобрёл дворянство и две деревни всего лишь тем, что крепко рассмешил однажды Петра Великого. Сей Семён Иванович, называвшийся в тесном кругу Себастианом Иоганном, вдруг обнаружил, что покойный отец мой якобы совершенно незаконно приобрёл владение, понеже о те поры оно якобы уже было в закладе и фактически принадлежало отцу Штакельберга. Как сие обнаружилось и как вообще оказалось возможным при наших бумажных строгостях, для меня полная загадка. Похоже, для господина Штакельберга изготовили подложные документы. Но кто и с какой целью? Понятно мать попыталась уладить дело через стряпчих, но канальи высосали из неё более ста рублей без всякой пользы. Воспоследовавшее за тем судилище предложило моей матери немедленно выплатить тысячу рублей. Возжаждавший законности Штакельберг не принимал во внимание никаких обстоятельств.
   То, что услыхал я о Лизе, заставило вновь сжаться от боли моё сердце: её отец скоропостижно скончался перед Рождеством, и Лиза после сороковин отъехала в Петербург к двоюродному дяде, служившему мелким чином в Аукционной камере, – дядя обещал пристроить её в пансион.
   Итак, Лиза в Петербурге! О, ничего более я так не желал, как поскорее свидеться с моей восхитительной Лизой! Но что мог предложить ей офицер без места, с матерью и сестрою на руках?..
   Всем нам было ясно, что тысяча рублей с неба не упадёт, а старушка хозяйка уже твёрдо сказала, что приючивать у себя никого более не в состоянии, и присоветовала маменьке срочно подыскать квартиру. Я и сам видел, что задерживаться здесь нет никакого резону – семейство было многочисленным и бедным: обедали они через день, хотя скрывали это.
   Мать и сестра лишь на одного меня полагали свои надежды. Им казалось, что я чего-то уже достиг в свете, если столько перенёс.
   Едва ли не в отчаянии возвратился я в дом господина Изотова. Его не было, прислуга сказала, что он вернётся за полночь, так как приглашён на бал. Пытаясь унять возбуждение, я надел шинель, решив погулять у парадного крыльца. Но едва прошёл переднюю, встретил князя Василия Васильича Матвеева, приезжавшего навестить свою больную сестру, мать Изотова.
   – А что, братец, – спросил князь, – каковы твои дела?
   – Плохи, ваше сиятельство, – отвечал я. – Из рук вон плохи. Но ещё хуже, что у меня объявился странный покровитель из иноземцев, близких ко двору, и я не ведаю, чем всё кончится!..
   Я торопился и говорил всё подряд, желая заинтересовать Василья Васильича. И, кажется, достиг цели. На лице князя изобразился вопрос:
   – Сие величайший секрет, ваше сиятельство, но уж вам-то я готов довериться вполне!
   Уже собравшийся отъезжать князь передал лакею, чтобы карета его ожидала, и, пригласив меня в небольшой покойчик, сказал:
   – Можешь говорить всё, не опасаясь: я обещал тебе своё участие и слова назад не возьму!
   Терять мне было нечего, да и досада на все затруднения была столь огромна, что я рассказал князю, ничего не утаив, и про освобождение прусского полковника, и про встречу на Казарменной линии.
   Князь ходил по покойцу, теребя нос.
   – Чёрная с золотыми разводами карета?.. Голштинский камергер Хольберг… Друг мой, ты угодил в змеиное гнездо! Всё, что я знаю о тебе, внушает доверие. И всё же хочу предостеречь: если тебя вынудят оговорить меня перед моими врагами, ты погубишь человека, защищающего действительные нужды России!.. Готов ли ты помочь мне?
   Я поклялся, потрясённый словами князя.
   – Слушай теперь внимательно, – сказал князь. – Отечество наше переживает час крайней беды. Государь, к великому сожалению, не совсем русский человек по воспитанию и духу. Лгут, что он ненавистник России, он желает ей добра, но всей доверчивою душой прилеплен к заклятым её врагам. Он более слаб, чем зол, и слабостию его пользуется шайка интриганов, окружившая трон… Знаешь ли ты, что такое масоны?
   Я отвечал, что кое-что слышал о них в армии от разных людей, но весьма противоречивое, и затрудняюсь даже сказать, добра они хотят или худа.
   – В том весь секрет, – сказал князь. – Они повсюду говорят о себе как о поборниках свободы и людского счастья. Но их действительные цели содержатся в великой тайне. Что они хотят беды для России и чинят её повсюду, где возмогут, нет сомнения. Сия шайка не знает границ, её паутина опутала весь мир… И прусский король масон, и наш государь масон. И понеже Фридрих старше Петра по масонскому чину, наш государь подчиняется ему. Безоговорочное подчинение старшим по чину – первая заповедь масонов.
   – Так сие от масонов – несчастный и унизительный мир с пруссаками?
   – Не только сие, – со вздохом отвечал князь, – и многое ещё другое, о чём не время говорить… Имей в виду: масоны обратили на тебя взор свой, значит, ты им понадобился. Постарайся войти к ним в доверие, ничем не гнушайся. Многого не узнаешь, но и того довольно станет. Будут тебя испытывать, держи ухо востро и не попади в ловушку!.. Со мною же сообщайся токмо через подьячего Осипова, он живёт в Мошковом переулке. Плешив и зело брадат. Держит книжную лавку. Спросишь у него Тверскую летопись – на том опознает тебя… Запомни сие преотменно и никому другому не доверяйся! На встречу без крайней нужды не поспешай, ибо долгое время за тобою будут следить неотступно и искусно самые разные люди… В тяжкое время надобно служить отечеству, не спрашивая о наградах. Кроме беды и несчастий, возможно, и не будет наград, но убережением родной земли от пущих напастей свершим долг и тем заслужим признание в потомках!
   Я заверил князя, что предпочту скорее умереть, чем ослушаться его слов. Служить отечеству и его правде было для меня первой заповедью и первой святыней. Ещё отец мой, разъясняя, что не всё то от Бога, что от священника, присовокуплял: «И коли Бог твой мешает исполнить долг перед правдою и родной землёю, знать, не того Бога ты слышишь и не тому Богу служишь!..»
   Я хотел сказать князю о своём отце и его науке, но князь вдруг заторопился, расцеловал меня, вручил свой кошелёк и ушёл прочь, наказав до утра не выходить из дому.
   Смятение охватило мою душу. Разнородные мысли стеснились в ней. И долго не умел я успокоиться. Практические потребности одержали, однако, в конце концов верх: я пересчитал подаренные червонцы. Их оказалось более сотни Что ж, с этакими деньгами я уже мог не терзаться более и приискать квартирку для матери и сестры, а заодно и для себя: сколько же было пользоваться любезностью капитана Изотова! Довольно было и того, что я завтракал и ужинал у него.
   Но объявлять о том, что я неожиданно разбогател, теперь было бы неосмотрительно, соучаствуя в некоем важном, хотя лишь смутно воображаемом мною замысле князя.
   За утренним чаем мне показалось, что капитан Изотов как-то необыкновенно добр и предупредителен, расспрашивая о маменьке и сестре Варваре. Конечно, я был готов открыться и сему благодетельному человеку, но я был связан словом и не имел права болтать лишнего.
   – Не ссудить ли стать вас деньгами? – спросил капитан. – В вашей жизни, как я понимаю, прибавилось неразвязанных узлов!
   – Ах, милый Андрей Порфирьич, – отвечал я, поневоле застыдясь. – Десять – двадцать червонцев так я бы от вас принял с благодарностию и непременным обязательством отдачи, едва только разживусь! Видит Бог, мне надобно где-либо поместить маменьку, у родственницы ей жить долее никак невозможно!..
   В тот же день я нанял уютные комнаты на Малой Мещанской. Мы сговорились с хозяйкой о первом этаже флигеля, имевшем отдельный вход. Правда, тут было всего три крошечных покойца, но в нашем стеснённом положении сего вполне доставало. Одну комнатку – попросторнее – я наметил под спальню матушке и сестрице, другую – для трёх наших людей, привезённых из деревни. Я же решил спать в гостиной, самой светлой горенке. Дав задатком десять червонцев, я распорядился готовить комнаты, а сам поехал за маменькой и сестрой.
   Маменьке и Варваре понравилось новое место, в особливости же то, что церковка неподалёку от нас изливала со звонниц мягкие, плавные звуки, схожие с нашими деревенскими звонами.
   Когда я отъезжал на новую квартиру, капитан Изотов потребовал, чтобы я непременно навещал его хотя бы раз в неделю, соблазняя прекрасной библиотекой, в коей я провёл, может быть, самые плодотворные часы жизни, принимая всякую книгу с почтительностию, как самого лучшего собеседника.
   Не дожвдаясь, пока люди распакуют и расставят вещи, я устроил семейный совет. Матушка сильно беспокоилась об исходе тяжбы с господином Штакельбергом и всё допытывалась, нельзя ли как-либо отыскать вельможи, готового войти в наше положение. Ей казалось, что ещё всё можно уладить, если подать в Сенат умно составленное прошение и выискать подьячего, который похлопотал бы о его толковом рассмотрении. Успокаивая маменьку, я развернул перед ней объявление городской полицейской канцелярии о ценах.
   – Вот, смотри, – говорил я. – Конечно, всё тут в Петербурге сильно подорожало из-за войны, и цены совсем не таковы, как по нашей губернии, и всё же приметь, фунт хорошей говядины можно взять за три с половиной копейки, фунт ветчины – за пять копеек, а свинины – за четыре копейки. Гусак с печёнкой обойдётся не дороже сорока копеек…