Страница:
[78]в Российской империи. Ни одно важное казённое место не обходится без нас. Даже и в высшем Государственном совете нельзя обойтись без лиц, коим государь доверяет, как братьям. Достойный член Государственного совета граф Роман Ларионович Воронцов, брат канцлера Михаила Ларионовича, – великий мастер в Петербурге. Так называется высшая масонская должность или степень в ложе, а прочие суть: ученик, подмастерье и мастер. Каждой степени соответствуют свои тайны, и младший по степени не смеет знать о тайнах высших.
После сих разъяснений я осведомился, на каковую степень могу рассчитывать я лично, и состоялся мой приём в Орден или же ещё воспоследует.
– Вы уже приняты, и почему приняты, поймёте позднее. Но я хочу соблюсти обряд и приобщить вас сонму братьев, дабы таким образом лучше сокрыть ваше особое положение. Никому не разглашайте, что видитесь со мной, выполняете мои указы и слушаете от меня поучения… Вы получите скромную степень ученика, но на самом деле будете мастером, понеже состоите при мне и удостоены уже откровений. Я же начальствую инспекторами в капитулах и ложах. Вы сие услыхали и навечно забыли.
– Всё буди по-вашему, господин Хольберг. Но хотелось бы мне однажды услыхать ответ и на таковой нескромный вопрос: а какова самая высокая должность Ордена в России.
Камергер усмехнулся.
– Просторы Ордена необъятны. По названию должности бывает одно, а по влиянию на дела иное. Знайте по крайней мере, что не моя должность и не государя нашего самая высокая, но и о сём вы более никогда не спрашивайте и не рассуждайте даже с самим собою наедине!..
Вернулся я домой около пяти утра, но в столь великом разбурении души, что спать не хотелось вовсе. «Кто же руководит Орденом? – не давала покоя мысль. – Один ли то человек или шайка сообщников, без войны и битвы коварной лишь хитростию пожелавшая править всеми народами? Куда они тянут и чего хотят, кроме власти насильственной и страшной?..»
Уже при первой встрече с камергером я понял, что и он всего лишь пешка в чужих руках и всего не ведает и ведать не может, и только выставляет при мне своё всеведение…
И, однако же, я счёл за благо не ускорять событий. Более того, постановил не задавать господину Хольбергу вопросов без крайней нужды, чтобы не выйти вовсе из кредита. В полдень слуга принёс пакет, якобы присланный из казённого места. Вскрыв оный без промедления, я нашёл в нём свои бумаги, полученное мною жалованье, а также тысячу рублей, за которую накануне дал расписку.
Узнав, что сыскана наконец необходимая сумма, матушка моя возликовала и порешила тотчас же возвращаться в деревню. «Что здесь, в Петербурге, толкаться человеку, смирившему свои страсти и не жаждущему более того, что каждодневно дарит всему миру Господь? Тут пустота надежды, и игра тщеславия, и разные интриги, а я в деревне держу людей и хозяйство и всякий день препровождаю в трудах, наполняющих меня радостию!..»
Права, права была милая матушка, да скоро сказка сказывается, но не скоро дело делается: предстояло и вещи приготовить, и возки починить, и новую лошадь купить взамен хворой, проданной за бесценок случайному человеку.
Я уже обрядился идти в Синод, и шпагу нацепил, и выбежал на крыльцо, как неожиданно предстал очам моим жалобный инвалид, без одной руки сержант, и стал спрашивать меня по имени.
– Что вам надобно, сударь?
– А то, господин поручик, – отвечал он, – что я, как и вы, томился в прусском плену и вот калека, а получить жалованье никак не могу уже много месяцев, потому что в армии меня исчислили совсем убитым. Вот я живой, говорю, а они мне не верят. «Отчего ты можешь быть живой, сукин сын, ежели в донесении о потерях сказано, что ты убитый?» И как мне сыскать концы, батюшка, разъясните, Бога ради, ведь вы, говорят, выхлопотали своё содержание, а другие никак не возмогут. Уж вы простите мя великодушно, как я разузнал ваш дом и явился, поелику моченьки уже нету, кругом поиздержался, бедствую, а всё же Христа ради милостыни не прашивал, хотя и мать моя, дворянка, извольте знать, от нищеты ныне помирает, не имея вспомоществования от неудачливого сына!..
Сбивчивая сия речь, прерываемая рыданиями несчастного, пронзила болью сердце моё. «Вот воин отечества, но как я вчера, совершенно чужой в земле своей и бессильный доискаться правды! И никогда ему не получить того, что причитается по закону, понеже полно вокруг беззаконников, на том крепко наживающихся. Ценою мытарств и унижений исхлопочет он самую малость, но перед тем проклянёт и постылый закон свой, и то, что нарождён в русской земле. Отчего же всё так?..» И знал я: доколе одни благоденствуют, обходя закон, другим уж не укрыться под его сенью не вкусить благости мирского порядка.
Я подарил калеке пять целковых и, видя, как униженно пал он на колена, порываясь облобызать мои ноги, бросился прочь, в Синод, дабы скорее позабыть о человеческом горе…
В передних покоях Синода ожидали просители. Два духовных лица высокого сана, возле которых я встал, говорили между собою возмущённо, кого-то порицая. Наконец вышел подьячий, протоколист или регистратор, с лицом опухшим, словно покусанным дикой пчелою. Я назвал себя. Канцелярист остался бесстрастным и равнодушным. «Уж не ослышался ли сей служитель благочиния?» Я вновь назвал себя, и канцелярист власно как спохватился – из неподступного сделался подобострастным. И толь залебезил предо мною, вытянув встречь шею, что бывшие при сём просители вслух даже тому подивились.
– Обер-прокурор велел тотчас проводить вас к нему! Но он уехал в Сенат, и вас примет старший советник по делам архиерейских экономии господин Герцинский! Ему ведомы все ваши обстоятельства!
Вскоре я уже стоял пред громадного роста, плохо обритым чиновником в засаленном мундире. В продолжение двух недель он был моим начальником.
– Мне велено поручить вам вакансию, – басом сказал господин Герцинский, зевая безутайно и шумно отирая при сём рукою рот и скулы. – Всё усердие вам надобно обратить на тщательное прочтение челобитных для короткого доклада его превосходительству обер-прокурору. Жалобщиков число умножается, а порядку не прибавляется. Сие противоречие осложняет течение службы. И даже государь доволен возникающими обыкновениями. Бороды, видишь, у многих обриты, а усы всё ещё торчат!
Я не вполне уразумел метафору, ожидая разъяснений, но господин Герцинский вдруг умолк, закрыл глаза и, всхрапнув, задышал покойно, власно, как при глубоком сне. Не успел я подивиться тому, как старший советник паки раскрыл опухшие вежды и невозмутимо продолжал:
– Понеже обер-прокурору надобно всякий раз указывать, каковой ход дать челобитной, а ты, братец, как я слыхал, в наших делах ещё тюри не хлебал, то и докладывать будешь вначале мне и через то, я полагаю, быстро набьёшь руку, рассмотришь, что и как вершится, который из епархиальных архиереев сущий дурак и своевольник, который хитрец, но упорствующий в безбрежности самолюбия, а который потому и изводится челобитчиками, что ревностно наблюдает истину и печётся об оскорблённых…
Меня представили чиновникам главной синодской канцелярии, а затем отвели в небольшой покойчик и указали на стол подле запылённого окна, заваленный пуками челобитных.
– Здесь творил несравненный ахиллес канцелярии Акакий Амвросьич Редькин, ветеран похода противу турок, – вздохнувши, сказал господин Герцинский. – Ныне нет его в обширности пространства: и не боляху, а преставляху. Желаю вам такового же упорства и сноровки в начинаниях воистину неокончимых!.. Здесь, на столе, вы обнаружите разряды, помощию коих принято разносить поступающие бумаги. Сей архимедов рычаг придаст направление челобитным. Главное – не затерять ни единой, продвигая прежде всего те, за которыми всесильные ходатаи…
К вечеру я вновь уже был в доме камергера, досадуя, что целый день провёл в чтении запутаннейших дел и не смог даже помыслить о том, чтобы начать розыски моей невесты.
– Я в полной растерянности, – пожаловался я. – Дела священного Синода – совершенно незнакомая для меня материя. Приходы, монастыри, епархии, миссии за границей, штаты, имущественные тяжбы, ереси, законы, судебные дела – я тону в окияне известий, не ведая, что мне надобно!
Камергер, весело раскуривая трубку, наслаждался моим разнесчастным видом.
– Лучшее начало трудно себе вообразить, – сказал он. – В нужный час вы пристроены на важную для нас должность. Чтобы отправлять её с велией пользою, вам надлежит усвоить новый урок просвещения!
– Только на то и уповаю, – отвечал я, – поелику дела государства представились мне через чтение челобитных весьма запутанными и не имеющими естественного разрешения.
– Что ж, сие обстоит именно так: дела в империи и прежде находились в расстройстве, ныне же пришли в толь великое нестроение, что озабочены и самые просвещеннейшие. – Камергер извлёк из кошелька некий предмет. – Что вы видите в руце моей?
– Нечто блестящее.
– А теперь?
– Нечто круглое, подобное монете.
– Между тем это обыкновенное золотое кольцо! Ваши ответы были правильными и вместе с тем неправильными, из чего легко вывести, что всё, представляющееся нам истиною, – совокупность ограниченных толкований.
– Пожалуй, так.
– Источник вашего просвещения – разумение, что вы мало разумеете об истине или же не разумеете о ней вовсе. Запомните же: ничего нельзя приобрести, не уступив из того, чем владеешь, и ничего нельзя уступить, не приобретая того, чем не владел!
– Истинно верно.
– Вот ответствуйте, знаете ли вы себя.
– Изрядно мало.
– Кто о себе не знает, не может знать о других! Всякая вещь глаголет прежде сердцу и через сердце – разуму. Что вошло в разум, минуя сердце, обернётся неразумностию. Творя добро для себя, творим зло для других, творя зло для других, творим добро для себя. Что отдаёт душа, то и получает. Что возьмёт, то и потеряет. Кто восхощет и возалчет неуёмно, от того отвернётся жизнь. И вот: жить среди больных и указывать на здоровое! Жить среди здоровых и указывать на больное! Каково?
– Во всей метафизике я, кажется, угадываю смысл. С трудом, но угадываю, – сказал я, поражаясь, что логикою господина Хольберга можно всё оправдать и всё объявить преступлением.
– Доводилось ли вам осуждать царя и Бога? – продолжал камергер. – Не из царских ли заветов исходили вы при сём и не Божьими ли законами руководствовались?
– Подлинно при соблазне мыслил о благе Вседержителя и царя земного!
– Как видите, я нисколько не ошибся, и разум ваш пригоден для великого откровения… Знайте же, всякий масонский дом подобен плавающей льдине: сокрытое под водою превосходит то, что возвышается над ней. С другой стороны, всякий дом подобен улею: тут найдёшь пчёл, неустанно сбирающих нектар, найдёшь и трутней, и тех найдёшь, кто следит о продолжении рода и о жизни его по уставу. Все уподоблены в облике своём, да все различны в сути своей. И главная наша благодать поделена согласно свету, отражаемому зеркалом. Чем больше берёт оно света, тем больше и отражает. Поняли вы язык мой?
Я отвечал, что понял слова учителя так, что каждый брат пользуется знанием в той степени, в какой способен претворять его.
Господин Хольберг был в совершенном восхищении.
– Что ж, коли так, перейдём к более сложному. И сомнение, что явится следом, будет рассеяно знаниями, о которых вы ещё узнаете… Итак, вы, дворянин, верите ли вы в то, что сословия – неизменное состояние общества?
Камергер был не только хитёр, он, видимо, ещё и знал многое обо мне, потому что каждое его замечание вызывало отзвук в моём сердце. Если бы я загодя не исходил из того, что он искуситель, я мог бы поддаться логике его речей и быть уловленным в сети духовного рабства.
– Все люди равны перед Богом, – отвечал я, вспоминая о своём несчастном слуге Кондрате. – Я бы не протестовал, если бы царства обходились вовсе без князей.
– Истина легко открывается вашему беспорочному сердцу. Многие из братьев инако ответили бы на сей искушающий вопрос, но им не задают оного. Излишне кричать глухому и показывать слепцу. Вы же восходите по лестнице и скоро узрите перед собою необъятные просторы… Совершенное устройство общественной жизни невозможно без признания равенства людей, без упразднения сословий и титулов, без поклонения единому Богу. Лишь Творец Вселенной способен объединить все народы, ныне разделяющиеся по царствам, языкам, обычаям и богатствам. Только мы, масоны, знаем тайну строительства совершенного общества. Вот отчего мы называемся каменщиками: камень за камнем мы созидаем новое царство в сердцах людей!
– Прекрасно! – воскликнул я. – Кто же, если честен и добр, не восхитится таковыми заманчивыми, хотя и несколько туманными прожектами!
– Туманными, – согласился камергер. – Высшее знание – великая тайна! Она добыта в течение столетий, и её можно доверить сполна лишь самым совершенным!.. Ответьте же на вопрос: если всемирное братство – вожделенная цель Ордена, имеет ли он право ставить в исключительное положение отдельные народы?
– Не имеет, – легко вывел я, полагая, однако, что никакого права на исключительное положение не имеют и те, кто якобы владеет всею тайной жизни. Если они не обманывают нас, пусть откроются перед нами, пусть доверят известную им правду, а мы решим, истина ли их правда или же она род нового заблуждения.
Понятно, я умолчал о своём убеждении, предчувствуя, что именно сейчас учитель попытается сокрушить во мне веру. Так оно и вышло.
– А коли не имеет, так, стало быть, мы совершили бы преступление перед народами, коли стали бы судить и рядить, исходя из потребностей и притязаний российского двора. Стало быть, наши верноподданнические чувства – заблуждение. Родины нет. Родина-ложь… Истина не даётся без муки, капитан, и правда часто столь же печалит, сколь и радует!
Больно ударив в сердце, камергер тут же поспешил с утешением, величая меня капитаном. Он был уверен, что я утешусь. Сие написано было на его лице.
– Простите, сударь, я всего лишь поручик!
– Были. Подготовлен указ о произведении вас в капитаны. И более того, друг мой, именно просветители мира позаботились о том, чтобы вас наградили за спасение полкового знамени на баталии!
Меня подкупали. Но благодаря князю Матвееву во мне укрепилось уже новое и единственно оправданное тщеславие – тщеславие борьбы противу злейших врагов отечества, где значил только долг и неукоснительное следование долгу.
– Вы полагаете, учитель, капитанский чин ослепляет меня более, нежели ваше доброе расположение?
– Согласен, чин не должен насыщать самолюбия. Однако, живя среди людей, надобно считаться с их предрассудками. И чин и орден потребны более всем нам, нежели вам одному. Кавалер ордена Святые Анны внушит в затхлых кельях Синода более почтения, нежели плешь вашего предшественника господина Редькина, – засмеялся камергер.
«Неужели они как-либо извели Редькина, чтобы посадить меня на его место?» Ужасная мысль столь ослепила сознание моё, что я прослушал слова господина Хольберга и попросил повторить.
– Не надо волноваться о мелочах, – строго сказал камергер. – Не замечая своих слабостей, потакаем оным… Слава наша – дело, а всякое стяжание земных благ – бедность души и уклонение от дела… Итак, Российская империя, подобно Турции или Персии, бесконечно отстала в развитии наук и просвещения, народ её глуп и ленив. Любая революция здесь задохнётся сама в себе. Словно волки, русские разрывают раненого товарища своего. Власть здесь необуздана, царь волен высечь каждого из вельмож, каковы бы ни были его заслуги. Нынешний государь прекрасно понимает свойства несчастной империи. Но он не может отвечать за то, что русская знать, жадная и бескультурная, не способна принять основательные реформы по пути, проложенному Петром Великим, и противится нововведениям. Чтобы спасти Россию для цивилизации, надобно сокрушить старую родовую знать, вырвать её с корнем, как сие проделали дальновидные мужи в Англии. Но сокрушить многочисленные фамилии, с недоверием взирающие на истинно просвещённого человека и не желающие уступать ему первенства, никак неможно без сокрушения могущества православной церкви. Именно церковь, безрассудная в своих застарелых воззрениях, отгородившаяся стеной от мудрой западной церкви, поддерживает в нарочитых людях мысль о пагубности жизни России помощию иноземцев, постигших тайны совершенного управления… Перед нами священная цель всемирного братства, и ради этой цели потребно удушить все прочие страсти души. Каждое из царств – не более как поле, которое ещё надобно взрыхлить и возделать мотыгами просвещения…
«Боже мой, – про себя размышлял я, слушая наставника, – шайка коварных, сговорившихся между собою находников [79]и околпаченных ими безумцев, выставляя идеи пустые и вздорные, посягает на моё отечество! Верно, что оно пронизано ложью и невежеством, ленью и предрассудками, враждою и соперничеством, и только иноземцы держатся рука об руку, отнимая у природных россиян, тогда как россиянам остаётся в разрозненности их отнимать друг у друга. Но таковой земля наша досталась нам по наследству, а наследство принимают не затем, чтобы хаять и бранить оставителя наследства, но чтобы понять его грехи и его подвиги и избрать более верный путь приумножения добродетелей и славы!..»
– Очнитесь, очнитесь, брат мой! – теребил меня за рукав мундира господин Хольберг. – Я понимаю, с какими муками сопряжено принятие непривычных, новых идей, но они, именно тем, уже хороши в сравнении со старыми, что открывают новые понятия. Если бы вам сказали: убить одного ради благополучия ста тысяч или убить десяток ради благополучия тысячи, как бы вы поступили?
– Ах, сударь, – отвечал я, не в силах вовсе скрыть досады, тем более что цепкий глаз господина Хольберга приметил, как содрогнулось сердце моё. – Да если бы можно было вовсе обойтись без кровопролития, сие и был бы самый праведный путь, ибо и один, приносимый в жертву ради тысячи, столь же потребен Богу, как и остальные!
– Напрасная, преступная жалость! – воскликнул камергер, – Да ведь никто более нас, масонов, не заинтересован в достижении праведных целей мирным путём! Пусть мир послушно пойдёт за нами, и мы каждому подадим оливковую ветвь! Но ведь не пойдёт добровольно, не пойдёт, потому что невежество не позволит! – Он глубоко задумался, даже закрыл на минуту глаза. – Вырвите жалость из сердца, мой брат, растопчите сострадание ко всем, кто мешает нашему делу, – только дело справедливо, всё остальное – заблуждения!
Я не торопился сдаваться. Мне любопытна была несуразица, прикрываемая ложным глубокомыслием и примерами, никакого касательства не имеющими до предмета нашей беседы.
– Вы бледны, – продолжал господин Хольберг, – вы ещё не решили для себя главного противуречия жизни… Знайте же, многие обвиняют нас, просветителей, в крайней жестокости, но есть ли люди более добропорядочные и более доброжелательные, нежели масоны? Кто, как не мы, впервые стали насаждать в России благотворительность?.. Допустим, не мы самые первые, но с таким размахом именно мы перед взорами Вседержителя стали заботиться о несчастных, Ночлежки для бедных, приюты для покинутых, столовые – за наш кошт…
– Число бедных сие не сокращает, – сказал я.
– Так, не сокращает, но умаляет всё же страдания и, главное, ободряет несчастных. Они начинают верить в братство и сочувствие. Вслушайтесь в их голоса – люди благодарны нам, они несут повсюду славу о нас!..
«Вот ради чего вы бросаете им крохи со столов, они волей-неволей помогают делать ваше гнусное дело! Лицемеры, вы только прикрываетесь благими деяниями!..»
– Довольно, учитель, – сказал я. – Не принимайте вздох невежества за сожаление о потере душевного уюта. Истина очевидна. И можно ли было бы разбогатеть, если бы купец не вкладывал сотню талеров в предприятие, обещающее двести?
– Великолепное сравнение, – оживился господин Хольберг. – Вот универсальный принцип природы: родители умирают, чтобы жили дети, солнце прячется ввечеру, чтобы поутру светить вновь!..
«Это вовсе не то, – думал я про себя, радуясь, что мой учитель теперь лучше всех учил меня распознавать передёргивания. – Сия метафизика рассчитана на бараньи мозга!..»
Позднее я не раз убеждался в том, что масоны и понятия не имели о последствиях перемен, установлению коих усердно споспешествовали по указанию своих незримых начальников. С вершины доверенных мне «тайн» я увидел обман, которого не могли видеть те, кто ничего не знал об этих тайнах. Да и касательно меня – сам я не разумел дьявольской механики высших устремлений масонов, хотя было мне ясно, что они подчинены единой цели и цель сия отнюдь не такова, которая сообщается масонам…
Слуга принёс чай и к чаю – на серебряном подносе – отменный пирог с рыбой, яйцами и зеленью, ветчину и осетровую икру.
– Подкрепим бренные силы, – приглашая меня к столу, сказал господин Хольберг. – В России я научился обожать русскую кухню. Французские соусы – от них ни сытости, ни пользы, один вред желудку. Я убеждён, что соусы придуманы только для того, чтобы никто не набрасывался на них, как голодная собака!..
Едва мы откушали, господин Хольберг сказал:
– Может быть, я бы и пощадил вас, мой друг, но события развиваются повсюду столь быстро, что я поневоле принуждён перегружать вас размышлениями… Вам знакомы, конечно, указы Петра Третьего касательно православной церкви?.. Коли так, вы догадываетесь, что указы, над которыми мы прилежно трудились и при Елисавете Петровне, долженствуют ослабить нашего невольного противника. Наконец-то мы посадим духовенство на кормление и лишим его свободных денег, дабы пресечь политическое своеволие. Все источники доходов будут тщательно описаны и изъяты из его подначалия. И не они, а Коллегия экономии, куда передано управление синодальными, монастырскими и прочими вотчинами, будет отныне назначать штаты. И, конечно, хорошенько их пообрежет и, стало быть, посократит сие зловреднейшее племя. Коллегия станет отныне выплачивать и содержание. От монаха до архимандрита каждый получит жалование в рублях и свои четверти хлеба. Сие уймёт непомерную гордыню духовенства и приучит его лобызать кормящую руку. В таковых же благополезных целях – они же нигде не объявлены во всеуслышанье и объяснены быть не могут – у духовных лиц отнимается власть над крестьянами прежних вотчин – крестьяне понесут свой рубль не церковному клиру, а в казну, получив земли, какие прежде пахали на архиереев и прочих поработителей. Для того же резко ограничено пострижение в монахи, a управление монастырскими имениями отнято у прежних ненадёжных служителей и передаётся отставным офицерам. Сии опричники лучше соблюдут нашу волю…
Пелена спала с глаз – далеко же продвинулось моё просвещение! То, что представлялось прежде плодом недомыслия государевых слуг, их бездарности, невежества и неспособности исправно управлять делами, выявилось как искомый итог замысла заговорщиков. Целая машина трудилась денно и нощно над развалом наших древних установлений, а мы, уповая на их грядущее укрепление, и не подозревали о злоумышлениях. Взять хотя бы монахов. Да сокращение монастырской братии умаляло и без того слабый свет познания письма и чтения не только среди подлого народа, но и среди обомшелых уездных мещан!..
Приступ сильнейшей головной боли испытал я. Виски сдавило, как обручами, и даже слёзы проступили на глазах.
Но смел ли я поддаться отчаянию, когда предо мною разверзались столь страшные бездны? О, я готов был скорее сгореть живьём в огне, нежели выдать себя. И знал отныне, твёрдо знал, что выдержу любые испытания, лишь бы узреть изнутри сатанинский дом – вслепую разрушить его было никак неможно.
– Смею ли я спросить вас, учитель, о том, скоро ли настанет всемирное братство?
Камергер сощурился.
– При сильной жажде и сон побоку. Однако сие не нашего ума дело. Наш долг – выполнять свои задачи, приближая цель. А когда наступит, не наша забота… Вам и только вам говорю я: мастера мастеров полагают, что понадобится ещё двести или триста лет, чтобы просветить все народы. В том и лучезарность наших подвигов, что мы бескорыстно служим грядущему.
После сих разъяснений я осведомился, на каковую степень могу рассчитывать я лично, и состоялся мой приём в Орден или же ещё воспоследует.
– Вы уже приняты, и почему приняты, поймёте позднее. Но я хочу соблюсти обряд и приобщить вас сонму братьев, дабы таким образом лучше сокрыть ваше особое положение. Никому не разглашайте, что видитесь со мной, выполняете мои указы и слушаете от меня поучения… Вы получите скромную степень ученика, но на самом деле будете мастером, понеже состоите при мне и удостоены уже откровений. Я же начальствую инспекторами в капитулах и ложах. Вы сие услыхали и навечно забыли.
– Всё буди по-вашему, господин Хольберг. Но хотелось бы мне однажды услыхать ответ и на таковой нескромный вопрос: а какова самая высокая должность Ордена в России.
Камергер усмехнулся.
– Просторы Ордена необъятны. По названию должности бывает одно, а по влиянию на дела иное. Знайте по крайней мере, что не моя должность и не государя нашего самая высокая, но и о сём вы более никогда не спрашивайте и не рассуждайте даже с самим собою наедине!..
Вернулся я домой около пяти утра, но в столь великом разбурении души, что спать не хотелось вовсе. «Кто же руководит Орденом? – не давала покоя мысль. – Один ли то человек или шайка сообщников, без войны и битвы коварной лишь хитростию пожелавшая править всеми народами? Куда они тянут и чего хотят, кроме власти насильственной и страшной?..»
Уже при первой встрече с камергером я понял, что и он всего лишь пешка в чужих руках и всего не ведает и ведать не может, и только выставляет при мне своё всеведение…
И, однако же, я счёл за благо не ускорять событий. Более того, постановил не задавать господину Хольбергу вопросов без крайней нужды, чтобы не выйти вовсе из кредита. В полдень слуга принёс пакет, якобы присланный из казённого места. Вскрыв оный без промедления, я нашёл в нём свои бумаги, полученное мною жалованье, а также тысячу рублей, за которую накануне дал расписку.
Узнав, что сыскана наконец необходимая сумма, матушка моя возликовала и порешила тотчас же возвращаться в деревню. «Что здесь, в Петербурге, толкаться человеку, смирившему свои страсти и не жаждущему более того, что каждодневно дарит всему миру Господь? Тут пустота надежды, и игра тщеславия, и разные интриги, а я в деревне держу людей и хозяйство и всякий день препровождаю в трудах, наполняющих меня радостию!..»
Права, права была милая матушка, да скоро сказка сказывается, но не скоро дело делается: предстояло и вещи приготовить, и возки починить, и новую лошадь купить взамен хворой, проданной за бесценок случайному человеку.
Я уже обрядился идти в Синод, и шпагу нацепил, и выбежал на крыльцо, как неожиданно предстал очам моим жалобный инвалид, без одной руки сержант, и стал спрашивать меня по имени.
– Что вам надобно, сударь?
– А то, господин поручик, – отвечал он, – что я, как и вы, томился в прусском плену и вот калека, а получить жалованье никак не могу уже много месяцев, потому что в армии меня исчислили совсем убитым. Вот я живой, говорю, а они мне не верят. «Отчего ты можешь быть живой, сукин сын, ежели в донесении о потерях сказано, что ты убитый?» И как мне сыскать концы, батюшка, разъясните, Бога ради, ведь вы, говорят, выхлопотали своё содержание, а другие никак не возмогут. Уж вы простите мя великодушно, как я разузнал ваш дом и явился, поелику моченьки уже нету, кругом поиздержался, бедствую, а всё же Христа ради милостыни не прашивал, хотя и мать моя, дворянка, извольте знать, от нищеты ныне помирает, не имея вспомоществования от неудачливого сына!..
Сбивчивая сия речь, прерываемая рыданиями несчастного, пронзила болью сердце моё. «Вот воин отечества, но как я вчера, совершенно чужой в земле своей и бессильный доискаться правды! И никогда ему не получить того, что причитается по закону, понеже полно вокруг беззаконников, на том крепко наживающихся. Ценою мытарств и унижений исхлопочет он самую малость, но перед тем проклянёт и постылый закон свой, и то, что нарождён в русской земле. Отчего же всё так?..» И знал я: доколе одни благоденствуют, обходя закон, другим уж не укрыться под его сенью не вкусить благости мирского порядка.
Я подарил калеке пять целковых и, видя, как униженно пал он на колена, порываясь облобызать мои ноги, бросился прочь, в Синод, дабы скорее позабыть о человеческом горе…
В передних покоях Синода ожидали просители. Два духовных лица высокого сана, возле которых я встал, говорили между собою возмущённо, кого-то порицая. Наконец вышел подьячий, протоколист или регистратор, с лицом опухшим, словно покусанным дикой пчелою. Я назвал себя. Канцелярист остался бесстрастным и равнодушным. «Уж не ослышался ли сей служитель благочиния?» Я вновь назвал себя, и канцелярист власно как спохватился – из неподступного сделался подобострастным. И толь залебезил предо мною, вытянув встречь шею, что бывшие при сём просители вслух даже тому подивились.
– Обер-прокурор велел тотчас проводить вас к нему! Но он уехал в Сенат, и вас примет старший советник по делам архиерейских экономии господин Герцинский! Ему ведомы все ваши обстоятельства!
Вскоре я уже стоял пред громадного роста, плохо обритым чиновником в засаленном мундире. В продолжение двух недель он был моим начальником.
– Мне велено поручить вам вакансию, – басом сказал господин Герцинский, зевая безутайно и шумно отирая при сём рукою рот и скулы. – Всё усердие вам надобно обратить на тщательное прочтение челобитных для короткого доклада его превосходительству обер-прокурору. Жалобщиков число умножается, а порядку не прибавляется. Сие противоречие осложняет течение службы. И даже государь доволен возникающими обыкновениями. Бороды, видишь, у многих обриты, а усы всё ещё торчат!
Я не вполне уразумел метафору, ожидая разъяснений, но господин Герцинский вдруг умолк, закрыл глаза и, всхрапнув, задышал покойно, власно, как при глубоком сне. Не успел я подивиться тому, как старший советник паки раскрыл опухшие вежды и невозмутимо продолжал:
– Понеже обер-прокурору надобно всякий раз указывать, каковой ход дать челобитной, а ты, братец, как я слыхал, в наших делах ещё тюри не хлебал, то и докладывать будешь вначале мне и через то, я полагаю, быстро набьёшь руку, рассмотришь, что и как вершится, который из епархиальных архиереев сущий дурак и своевольник, который хитрец, но упорствующий в безбрежности самолюбия, а который потому и изводится челобитчиками, что ревностно наблюдает истину и печётся об оскорблённых…
Меня представили чиновникам главной синодской канцелярии, а затем отвели в небольшой покойчик и указали на стол подле запылённого окна, заваленный пуками челобитных.
– Здесь творил несравненный ахиллес канцелярии Акакий Амвросьич Редькин, ветеран похода противу турок, – вздохнувши, сказал господин Герцинский. – Ныне нет его в обширности пространства: и не боляху, а преставляху. Желаю вам такового же упорства и сноровки в начинаниях воистину неокончимых!.. Здесь, на столе, вы обнаружите разряды, помощию коих принято разносить поступающие бумаги. Сей архимедов рычаг придаст направление челобитным. Главное – не затерять ни единой, продвигая прежде всего те, за которыми всесильные ходатаи…
К вечеру я вновь уже был в доме камергера, досадуя, что целый день провёл в чтении запутаннейших дел и не смог даже помыслить о том, чтобы начать розыски моей невесты.
– Я в полной растерянности, – пожаловался я. – Дела священного Синода – совершенно незнакомая для меня материя. Приходы, монастыри, епархии, миссии за границей, штаты, имущественные тяжбы, ереси, законы, судебные дела – я тону в окияне известий, не ведая, что мне надобно!
Камергер, весело раскуривая трубку, наслаждался моим разнесчастным видом.
– Лучшее начало трудно себе вообразить, – сказал он. – В нужный час вы пристроены на важную для нас должность. Чтобы отправлять её с велией пользою, вам надлежит усвоить новый урок просвещения!
– Только на то и уповаю, – отвечал я, – поелику дела государства представились мне через чтение челобитных весьма запутанными и не имеющими естественного разрешения.
– Что ж, сие обстоит именно так: дела в империи и прежде находились в расстройстве, ныне же пришли в толь великое нестроение, что озабочены и самые просвещеннейшие. – Камергер извлёк из кошелька некий предмет. – Что вы видите в руце моей?
– Нечто блестящее.
– А теперь?
– Нечто круглое, подобное монете.
– Между тем это обыкновенное золотое кольцо! Ваши ответы были правильными и вместе с тем неправильными, из чего легко вывести, что всё, представляющееся нам истиною, – совокупность ограниченных толкований.
– Пожалуй, так.
– Источник вашего просвещения – разумение, что вы мало разумеете об истине или же не разумеете о ней вовсе. Запомните же: ничего нельзя приобрести, не уступив из того, чем владеешь, и ничего нельзя уступить, не приобретая того, чем не владел!
– Истинно верно.
– Вот ответствуйте, знаете ли вы себя.
– Изрядно мало.
– Кто о себе не знает, не может знать о других! Всякая вещь глаголет прежде сердцу и через сердце – разуму. Что вошло в разум, минуя сердце, обернётся неразумностию. Творя добро для себя, творим зло для других, творя зло для других, творим добро для себя. Что отдаёт душа, то и получает. Что возьмёт, то и потеряет. Кто восхощет и возалчет неуёмно, от того отвернётся жизнь. И вот: жить среди больных и указывать на здоровое! Жить среди здоровых и указывать на больное! Каково?
– Во всей метафизике я, кажется, угадываю смысл. С трудом, но угадываю, – сказал я, поражаясь, что логикою господина Хольберга можно всё оправдать и всё объявить преступлением.
– Доводилось ли вам осуждать царя и Бога? – продолжал камергер. – Не из царских ли заветов исходили вы при сём и не Божьими ли законами руководствовались?
– Подлинно при соблазне мыслил о благе Вседержителя и царя земного!
– Как видите, я нисколько не ошибся, и разум ваш пригоден для великого откровения… Знайте же, всякий масонский дом подобен плавающей льдине: сокрытое под водою превосходит то, что возвышается над ней. С другой стороны, всякий дом подобен улею: тут найдёшь пчёл, неустанно сбирающих нектар, найдёшь и трутней, и тех найдёшь, кто следит о продолжении рода и о жизни его по уставу. Все уподоблены в облике своём, да все различны в сути своей. И главная наша благодать поделена согласно свету, отражаемому зеркалом. Чем больше берёт оно света, тем больше и отражает. Поняли вы язык мой?
Я отвечал, что понял слова учителя так, что каждый брат пользуется знанием в той степени, в какой способен претворять его.
Господин Хольберг был в совершенном восхищении.
– Что ж, коли так, перейдём к более сложному. И сомнение, что явится следом, будет рассеяно знаниями, о которых вы ещё узнаете… Итак, вы, дворянин, верите ли вы в то, что сословия – неизменное состояние общества?
Камергер был не только хитёр, он, видимо, ещё и знал многое обо мне, потому что каждое его замечание вызывало отзвук в моём сердце. Если бы я загодя не исходил из того, что он искуситель, я мог бы поддаться логике его речей и быть уловленным в сети духовного рабства.
– Все люди равны перед Богом, – отвечал я, вспоминая о своём несчастном слуге Кондрате. – Я бы не протестовал, если бы царства обходились вовсе без князей.
– Истина легко открывается вашему беспорочному сердцу. Многие из братьев инако ответили бы на сей искушающий вопрос, но им не задают оного. Излишне кричать глухому и показывать слепцу. Вы же восходите по лестнице и скоро узрите перед собою необъятные просторы… Совершенное устройство общественной жизни невозможно без признания равенства людей, без упразднения сословий и титулов, без поклонения единому Богу. Лишь Творец Вселенной способен объединить все народы, ныне разделяющиеся по царствам, языкам, обычаям и богатствам. Только мы, масоны, знаем тайну строительства совершенного общества. Вот отчего мы называемся каменщиками: камень за камнем мы созидаем новое царство в сердцах людей!
– Прекрасно! – воскликнул я. – Кто же, если честен и добр, не восхитится таковыми заманчивыми, хотя и несколько туманными прожектами!
– Туманными, – согласился камергер. – Высшее знание – великая тайна! Она добыта в течение столетий, и её можно доверить сполна лишь самым совершенным!.. Ответьте же на вопрос: если всемирное братство – вожделенная цель Ордена, имеет ли он право ставить в исключительное положение отдельные народы?
– Не имеет, – легко вывел я, полагая, однако, что никакого права на исключительное положение не имеют и те, кто якобы владеет всею тайной жизни. Если они не обманывают нас, пусть откроются перед нами, пусть доверят известную им правду, а мы решим, истина ли их правда или же она род нового заблуждения.
Понятно, я умолчал о своём убеждении, предчувствуя, что именно сейчас учитель попытается сокрушить во мне веру. Так оно и вышло.
– А коли не имеет, так, стало быть, мы совершили бы преступление перед народами, коли стали бы судить и рядить, исходя из потребностей и притязаний российского двора. Стало быть, наши верноподданнические чувства – заблуждение. Родины нет. Родина-ложь… Истина не даётся без муки, капитан, и правда часто столь же печалит, сколь и радует!
Больно ударив в сердце, камергер тут же поспешил с утешением, величая меня капитаном. Он был уверен, что я утешусь. Сие написано было на его лице.
– Простите, сударь, я всего лишь поручик!
– Были. Подготовлен указ о произведении вас в капитаны. И более того, друг мой, именно просветители мира позаботились о том, чтобы вас наградили за спасение полкового знамени на баталии!
Меня подкупали. Но благодаря князю Матвееву во мне укрепилось уже новое и единственно оправданное тщеславие – тщеславие борьбы противу злейших врагов отечества, где значил только долг и неукоснительное следование долгу.
– Вы полагаете, учитель, капитанский чин ослепляет меня более, нежели ваше доброе расположение?
– Согласен, чин не должен насыщать самолюбия. Однако, живя среди людей, надобно считаться с их предрассудками. И чин и орден потребны более всем нам, нежели вам одному. Кавалер ордена Святые Анны внушит в затхлых кельях Синода более почтения, нежели плешь вашего предшественника господина Редькина, – засмеялся камергер.
«Неужели они как-либо извели Редькина, чтобы посадить меня на его место?» Ужасная мысль столь ослепила сознание моё, что я прослушал слова господина Хольберга и попросил повторить.
– Не надо волноваться о мелочах, – строго сказал камергер. – Не замечая своих слабостей, потакаем оным… Слава наша – дело, а всякое стяжание земных благ – бедность души и уклонение от дела… Итак, Российская империя, подобно Турции или Персии, бесконечно отстала в развитии наук и просвещения, народ её глуп и ленив. Любая революция здесь задохнётся сама в себе. Словно волки, русские разрывают раненого товарища своего. Власть здесь необуздана, царь волен высечь каждого из вельмож, каковы бы ни были его заслуги. Нынешний государь прекрасно понимает свойства несчастной империи. Но он не может отвечать за то, что русская знать, жадная и бескультурная, не способна принять основательные реформы по пути, проложенному Петром Великим, и противится нововведениям. Чтобы спасти Россию для цивилизации, надобно сокрушить старую родовую знать, вырвать её с корнем, как сие проделали дальновидные мужи в Англии. Но сокрушить многочисленные фамилии, с недоверием взирающие на истинно просвещённого человека и не желающие уступать ему первенства, никак неможно без сокрушения могущества православной церкви. Именно церковь, безрассудная в своих застарелых воззрениях, отгородившаяся стеной от мудрой западной церкви, поддерживает в нарочитых людях мысль о пагубности жизни России помощию иноземцев, постигших тайны совершенного управления… Перед нами священная цель всемирного братства, и ради этой цели потребно удушить все прочие страсти души. Каждое из царств – не более как поле, которое ещё надобно взрыхлить и возделать мотыгами просвещения…
«Боже мой, – про себя размышлял я, слушая наставника, – шайка коварных, сговорившихся между собою находников [79]и околпаченных ими безумцев, выставляя идеи пустые и вздорные, посягает на моё отечество! Верно, что оно пронизано ложью и невежеством, ленью и предрассудками, враждою и соперничеством, и только иноземцы держатся рука об руку, отнимая у природных россиян, тогда как россиянам остаётся в разрозненности их отнимать друг у друга. Но таковой земля наша досталась нам по наследству, а наследство принимают не затем, чтобы хаять и бранить оставителя наследства, но чтобы понять его грехи и его подвиги и избрать более верный путь приумножения добродетелей и славы!..»
– Очнитесь, очнитесь, брат мой! – теребил меня за рукав мундира господин Хольберг. – Я понимаю, с какими муками сопряжено принятие непривычных, новых идей, но они, именно тем, уже хороши в сравнении со старыми, что открывают новые понятия. Если бы вам сказали: убить одного ради благополучия ста тысяч или убить десяток ради благополучия тысячи, как бы вы поступили?
– Ах, сударь, – отвечал я, не в силах вовсе скрыть досады, тем более что цепкий глаз господина Хольберга приметил, как содрогнулось сердце моё. – Да если бы можно было вовсе обойтись без кровопролития, сие и был бы самый праведный путь, ибо и один, приносимый в жертву ради тысячи, столь же потребен Богу, как и остальные!
– Напрасная, преступная жалость! – воскликнул камергер, – Да ведь никто более нас, масонов, не заинтересован в достижении праведных целей мирным путём! Пусть мир послушно пойдёт за нами, и мы каждому подадим оливковую ветвь! Но ведь не пойдёт добровольно, не пойдёт, потому что невежество не позволит! – Он глубоко задумался, даже закрыл на минуту глаза. – Вырвите жалость из сердца, мой брат, растопчите сострадание ко всем, кто мешает нашему делу, – только дело справедливо, всё остальное – заблуждения!
Я не торопился сдаваться. Мне любопытна была несуразица, прикрываемая ложным глубокомыслием и примерами, никакого касательства не имеющими до предмета нашей беседы.
– Вы бледны, – продолжал господин Хольберг, – вы ещё не решили для себя главного противуречия жизни… Знайте же, многие обвиняют нас, просветителей, в крайней жестокости, но есть ли люди более добропорядочные и более доброжелательные, нежели масоны? Кто, как не мы, впервые стали насаждать в России благотворительность?.. Допустим, не мы самые первые, но с таким размахом именно мы перед взорами Вседержителя стали заботиться о несчастных, Ночлежки для бедных, приюты для покинутых, столовые – за наш кошт…
– Число бедных сие не сокращает, – сказал я.
– Так, не сокращает, но умаляет всё же страдания и, главное, ободряет несчастных. Они начинают верить в братство и сочувствие. Вслушайтесь в их голоса – люди благодарны нам, они несут повсюду славу о нас!..
«Вот ради чего вы бросаете им крохи со столов, они волей-неволей помогают делать ваше гнусное дело! Лицемеры, вы только прикрываетесь благими деяниями!..»
– Довольно, учитель, – сказал я. – Не принимайте вздох невежества за сожаление о потере душевного уюта. Истина очевидна. И можно ли было бы разбогатеть, если бы купец не вкладывал сотню талеров в предприятие, обещающее двести?
– Великолепное сравнение, – оживился господин Хольберг. – Вот универсальный принцип природы: родители умирают, чтобы жили дети, солнце прячется ввечеру, чтобы поутру светить вновь!..
«Это вовсе не то, – думал я про себя, радуясь, что мой учитель теперь лучше всех учил меня распознавать передёргивания. – Сия метафизика рассчитана на бараньи мозга!..»
Позднее я не раз убеждался в том, что масоны и понятия не имели о последствиях перемен, установлению коих усердно споспешествовали по указанию своих незримых начальников. С вершины доверенных мне «тайн» я увидел обман, которого не могли видеть те, кто ничего не знал об этих тайнах. Да и касательно меня – сам я не разумел дьявольской механики высших устремлений масонов, хотя было мне ясно, что они подчинены единой цели и цель сия отнюдь не такова, которая сообщается масонам…
Слуга принёс чай и к чаю – на серебряном подносе – отменный пирог с рыбой, яйцами и зеленью, ветчину и осетровую икру.
– Подкрепим бренные силы, – приглашая меня к столу, сказал господин Хольберг. – В России я научился обожать русскую кухню. Французские соусы – от них ни сытости, ни пользы, один вред желудку. Я убеждён, что соусы придуманы только для того, чтобы никто не набрасывался на них, как голодная собака!..
Едва мы откушали, господин Хольберг сказал:
– Может быть, я бы и пощадил вас, мой друг, но события развиваются повсюду столь быстро, что я поневоле принуждён перегружать вас размышлениями… Вам знакомы, конечно, указы Петра Третьего касательно православной церкви?.. Коли так, вы догадываетесь, что указы, над которыми мы прилежно трудились и при Елисавете Петровне, долженствуют ослабить нашего невольного противника. Наконец-то мы посадим духовенство на кормление и лишим его свободных денег, дабы пресечь политическое своеволие. Все источники доходов будут тщательно описаны и изъяты из его подначалия. И не они, а Коллегия экономии, куда передано управление синодальными, монастырскими и прочими вотчинами, будет отныне назначать штаты. И, конечно, хорошенько их пообрежет и, стало быть, посократит сие зловреднейшее племя. Коллегия станет отныне выплачивать и содержание. От монаха до архимандрита каждый получит жалование в рублях и свои четверти хлеба. Сие уймёт непомерную гордыню духовенства и приучит его лобызать кормящую руку. В таковых же благополезных целях – они же нигде не объявлены во всеуслышанье и объяснены быть не могут – у духовных лиц отнимается власть над крестьянами прежних вотчин – крестьяне понесут свой рубль не церковному клиру, а в казну, получив земли, какие прежде пахали на архиереев и прочих поработителей. Для того же резко ограничено пострижение в монахи, a управление монастырскими имениями отнято у прежних ненадёжных служителей и передаётся отставным офицерам. Сии опричники лучше соблюдут нашу волю…
Пелена спала с глаз – далеко же продвинулось моё просвещение! То, что представлялось прежде плодом недомыслия государевых слуг, их бездарности, невежества и неспособности исправно управлять делами, выявилось как искомый итог замысла заговорщиков. Целая машина трудилась денно и нощно над развалом наших древних установлений, а мы, уповая на их грядущее укрепление, и не подозревали о злоумышлениях. Взять хотя бы монахов. Да сокращение монастырской братии умаляло и без того слабый свет познания письма и чтения не только среди подлого народа, но и среди обомшелых уездных мещан!..
Приступ сильнейшей головной боли испытал я. Виски сдавило, как обручами, и даже слёзы проступили на глазах.
Но смел ли я поддаться отчаянию, когда предо мною разверзались столь страшные бездны? О, я готов был скорее сгореть живьём в огне, нежели выдать себя. И знал отныне, твёрдо знал, что выдержу любые испытания, лишь бы узреть изнутри сатанинский дом – вслепую разрушить его было никак неможно.
– Смею ли я спросить вас, учитель, о том, скоро ли настанет всемирное братство?
Камергер сощурился.
– При сильной жажде и сон побоку. Однако сие не нашего ума дело. Наш долг – выполнять свои задачи, приближая цель. А когда наступит, не наша забота… Вам и только вам говорю я: мастера мастеров полагают, что понадобится ещё двести или триста лет, чтобы просветить все народы. В том и лучезарность наших подвигов, что мы бескорыстно служим грядущему.