— Примеряйте Юрины. Они вам должны подойти.
   Я покрутил очки в руках. Их невозможно было носить элегантно. Да у меня уже и не возникло такого желания. К тому же это было нереально, даже с моими способностями. И я покорно нацепил очки на нос. Они действительно подошли идеально.
 
   Так я попробовал жить в идеальном мире. Мой идеал в одночасье стал другим. Без большого спорта и большого мира роскошных вещей и чванливых людей, желающих завоевать весь мир или хотя бы большую его часть. Напротив, мой мир стал тихим, уютным, умещающимся в площадь 46 квадратных метров с кухней в 8 «квадратов», где пыхтит алюминевый чайник и по утрам в окно стучат голуби. И мне нравился мой идеал. Мне нравилось быть сгорбленным, разбитым и забитым очкариком, растворившимся в толпе.
   Раньше я бы наверняка назвал подобное пребывание в мире существованием — жалким и убогим. Но теперь с гордостью и неким вызовом (неизвестно кому) называл это полнокровной и достойной жизнью, где не нужно лгать, изворачиваться, подставлять других, интриговать против тех, кто тебя подставил или еще собирался подставить.
   Я вдруг осознал парадоксальную вещь. Только растворившись в толпе можно почувствовать себя личностью. Только растворившись в толпе можно от этой толпы не зависеть. Зависим тот, кто над толпой возвышается. Ведь ему всегда нужно угождать другим, чтобы не свалиться вниз. Именно они зависят от чужого мнения, прислушиваются к нему, повторяют его, перефразируют и навсегда забывают о своем. Как когда-то и я. Теперь же именно в гуле, крике и однородности толпы, я, как никогда в жизни, имел свой голос. Потому что уже не зацикливался на собственной исключительности. Не задумывался о том, что я личность, что хочу быть свободным. Не задумывался, чтобы выделятся из толпы. Я уже ничего не боялся. Чувство зависимости от известного вопроса — «быть или не быть?» — меня не пугало. Мне нравилось быть в толпе, мне нравились банальные и очень простые вещи и фразы. Поэтому я и был личностью, был свободным и поэтому, не выделяясь из толпы, этим и выделялся.
   Мне уже не хотелось быть лидером, я был свободен и от этого желания. Мне уже не хотелось быть молодым. И старости я уже не боялся. Победа над этим страхом далась легко, почти легко, что не каждому удавалось. Скорее удавалось единицам, которые поняли то, что понял я. И, конечно, Смирнов. Жаль, что он не был моим первым учителем. Но последним, похоже, стал. Посмертно. Ведь именно благодаря его жизни, или вопреки его смерти, я стал быстро познавать мир. Не тот, который мне навязывала мама, скорее — от любви, чтобы уберечь. Высокомерный, кичливый, наглый, в котором навечно поселилось чувство страха: не успеть, не допустить, чтобы обогнали другие. Я уже не успеть не боялся. Я всегда успевал. Впрочем, и торопиться было некуда. Пусть меня тысячу раз обгоняют и на тысячу километров перегоняют другие. Это у них нет времени. У меня времени стало навалом. Даже дни и ночи стали длиннее.
   Мой мир в 46 кв. м. вмещал в себе и голубя на подоконнике, и старый проигрыватель, и томики Достоевского, и ранний звонок в дверь с доставкой бессмысленной рекламной газеты, и ароматный чай за круглым столом с Надеждой Андреевной, и многое-многое другое.
   Как-то я даже решил, что пора успокоиться по поводу поиска злосчастной папки. Но обещание позвонить Маслову в клинику не выполнить я не мог. Надежда Андреевна, как всегда, ненавязчиво но упорно убеждала, что встретиться с профессором крайне необходимо. Она недоумевала, почему ее муж скрывал о том, что знаком с таким знаменитым человеком. И не понимала, каким образом он был с ним связан. Безусловно, все могло оказаться случайностью, но случайности исключить мы не могли, особенно если они способны были приоткрыть завесу тайны, за которой так гонялся Макс. Готовый без промедления выложить за нее кругленькую сумму. Хотя он меньше всего походил на своего парня.
 
   Я все же дозвонился в кардиологическую клинику. Но меня ждало разочарование. Маслов давно уже пребывает в Германии, благополучно читает лекции в тамошних университетах и будет лишь к лету.
   Если честно, в глубине души я почувствовал облегчение. И расследование по поводу некого открытия Смирнова, не по моей воле, зашло в тупик. Это даже подтвердил Макс, который вернувшись из Штатов, тут же позвонил мне.
   — Виталий Николаевич? Позвольте вы для меня станете наконец-то просто Виталием. Слишком долго произносить отчество.
   — Безусловно, Максим. У вас так мало времени. К тому же в Штатах вас, наверное, обучили обращению без отчеств.
   — Если точнее, в Штатах учил я, а не меня. И они остались вполне довольны моими блестящими познаниями. Чего не скажешь о трудах Смирнова. Которые я посмел предложить.
   — Без нашего ведома, — съязвил я.
   — Вы хотите сказать: без вашего ведома? — в ответ еще более грубо съязвил Макс. — А для Нади это не новость. Я всегда с согласия Юры предлагал его труды на Западе, некоторые даже были опубликованы, кстати, за приличное вознаграждение.
   — Так почему же этим не повезло?
   — А потому, что я полностью согласен с зарубежными коллегами, что эти труды — не научны, а скорее литературны. И через чур наивны. Юра никогда не отличался прагматизмом, но эти опусы, увы, превзошли все ожидания.
   — Значит, ничего интересного вы в этих записях не нашли?
   — Честно говоря, нет. Я ожидал открытия… Если не открытия, то… Впрочем, это не важно. И не имеет никакого значения. И никоим образом не исключает нашу деловую сделку. Я человек слова. Значит, сколько я вам должен.
   Ох, как мне хотелось назвать кругленькую сумму, чтобы расстроить хоть на минуту этого энергичного дельца. Я был уверен, что он жаден, что у него на счету каждая копейка.
   — Вы ничего нам не должны. Ни я, ни Надежда Андреевна не отличаемся деловой хваткой. Мы ни разу не были в Штатах, — тут я слукавил. И не без грусти вспомнил одну из своих замечательных поездок в Лос-Анжелес и катание на «русских горках» с одной очаровательной русской эмигранткой. У нас захватывало дух, а на самых крутых виражах я умудрялся целовать ее в губы. Она визжала и затыкала уши. Ветер унес ее шелковую косынку, мигом растворившуюся в душном лос-анжелевском небе. Как это было давно. Слава Богу, что это было давно. Когда-нибудь я вообще безжалостно забуду, что это со мной было.
   — Почему вы молчите? — Макс закашлялся. — Подсчитываете, сколько будет стоить ваша услуга?
   — Я не услужлив, и в официантах не ходил. Могу лишь подсчитать, сколько могут стоить ваши мозги, и допускаю что на Западе дорого, но для меня они не тянут ни на грош.
   — Потому что вы и гроша не имеете.
   Макс, как ни странно, не обиделся. Он прекрасно знал себе цену. И с моей не считался. Ему вообще было глубоко плевать на меня. На нищих не обижаются.
   Тут я чуть было не спросил о профессоре Маслове. Но вовремя остановился. Шестым чувством поняв, что встретиться с профессором желательно без участия этого, довольно недалекого авантюриста. Хотя он и побывал далеко.
 
   После разговора с Запольским я окончательно решил, что с Масловым непременно встречусь. А пока у меня было уйма свободного времени. Которое я решил посвятить себе.
   Я читал запоем. Чтение меня не на шутку волновало и наводило на философские размышления. А вечером я подкрадывался к тайнику Смирнова, где он прятал спиртные запасы, и запивал свои волнения и философствования дешевым вином или водкой, смотря что умудрился прикупить накануне. Как правило, после работы Смирнова находила жалкие остатки спиртного и безжалостно выливала их в раковину, укоризненно качая головой.
   — Вы прямо, как ребенок, так ведь недалеко и спиться.
   Я был уверен, что в подобной же манере, неторопливой и печальной, она корила своего мужа, разве что говоря ему «ты».
   Я неистово познавал мир. Совсем другой, чем тот, который мог уместиться в желтенький феррари, где я небрежно одной рукой сжимал руль, другой — мобильник. И не тот, в салоне бизнес-класса великолепного «Боинга», несущего меня со скоростью света из одной страны в другую. И не тот, пахнущий изысканным ароматом сигар, омарами и терпким вином в дорогом ресторане, куда я частенько заглядывал с Дианой. И не тот, ленивый и бессмысленный, в моем особняке, заключенном в толстенный забор… Мой новый мир, из открытой книги, был гораздо богаче, реальнее и, как ни странно, доступнее. Потому что в нем я фактически жил. Я перебегал из одной строки на другую, из одной страницы на другую — и был счастлив. Мою прежнюю жизнь я уже видел из далёка, словно сквозь затемненные стекла авто, толстые иллюминаторы и бойницы высоченного забора.
   Мои новые открытия помогали мне понять труды ученого Смирнова. И человека Смирнова. И я ловил себя на мысли, что он был совсем другим, совсем не похожим на свою философию и свой образ жизни. Словно он и его мировоззрение находились на разных берегах. И однажды он решил провести эксперимент на себе. Примерив эту философию на свою жизнь. Он был настоящий ученый и имел права на подобные эксперименты. И как настоящий ученый рискнул на себе первом провести опыт. Сам же он был совсем другим. Он был бесшабашнее что ли, безалабернее. И совсем не хотел заключать свою жизнь в рамки. И не желал, чтобы его путь был математически просчитан. И, наверное, мечтал, чтобы его жизнь состоялась совсем по другим законам. И рискнул своей жизнью. Чтобы осчастливить человечество, не понимая, что человечество само не желает быть счастливо. Смирнов же хотел предоставить людям выбор — как жить. Просчитывать свою судьбу, зажать ее в твердый кулак или отпустить на волю, чтобы она летела в любую сторону, полагаясь на хорошую погоду, удачу и направление ветра.
   Конечно, я не спешил высказывать свои мысли вслух. Вряд ли бы их приняла Надежда Андреевна. И вряд ли бы им обрадовалась. Наверняка она предпочитала верить, что ее муж жил так потому что это был уклад именно его жизни, а не какой-то эксперимент ученого. Тем более, она не была бы счастлива узнать, что его опыт на себе провалился. Что он проиграл как ученый и, возможно, как человек. Ведь если бы он отпустил свою судьбу на произвол судьбы, принимая все провалы, ошибки, беды, несчастья, у него оставался бы шанс прожить еще лет сто… Нет, ей это знать не обязательно. Тем более что и я этого не мог знать наверняка.
   В эти дни я думал столько, сколько не думал за всю свою жизнь. И однажды, машинально проведя расческой по волосам, почувствовал легкое покалывание. Я ощупал свою голову. В моей ладони остался клок волос. Я заметил залысину.
   — Вот и вы лысеете, — грустно улыбнулась Надежда Андреевна. — Прямо как мой Юра.
   Этот факт меня ни капельки не расстроил. Хотя совсем недавно я так гордился своей густой шевелюрой. Что ж, я дожил до того, что придется гордиться лысиной. В конце концов, если таково горе от ума, то это вовсе и не горе.
   А однажды у нас испортился лифт, и мне пришлось подниматься по лестнице. По старой привычке я побежал, перепрыгивая через несколько ступенек. Но нечаянно оступился. Моя нога хрустнула, как ветка. Так пару недель пришлось проваляться в гипсе. Нога неудачно зажила. И мне вынесли однозначный приговор: хромота.
   — Ничего не поделаешь, теперь придется купить трость, — виновато сказал я. — Зато буду похож на лорда Байрона.
   — Ничего покупать не придется, — не менее виноватой улыбкой ответила Надежда Андреевна. И протянула мне трость, которую прятала за спиной. — Это Юрина. Я же говорила, он слегка прихрамывал.
   Теперь уже слегка прихрамывал и я.
 
   Так я стал не просто лысым, хромым и сутулым очкариком. Каждый день из зеркальной глубины на меня смотрел очень, очень старый и небритый человек. Я себя с трудом узнавал. Это мог быть кто угодно, только не я. Меня бы даже родная мать не узнала. И вряд ли бы таким приняла. Зато меня принял другой человек. С распростертыми объятиями.
   — Боже, как же вы похорошели за это время, — Надежда Андреевна всплеснул руками. И даже промокнула глаза носовым платком. — Как же вы впрямь похорошели.
   Я слегка поразился ее восторгу. Но лишь слегка.
   — М-да, — неопределенно протянул я, пригладив рукой залысину, поправив очки в роговой оправе и опираясь на трость. — Я и впрямь похорошел.
   Надежда Андреевна несколько минут благоговейно смотрела на меня, затем воскликнула.
   — А знаете, вам необходимо купить новый костюм!
   Я ответил равнодушным взглядом. Я, без конца менявший шмотки, выбирая их по цвету и стилю, как баба, вдруг окончательно понял, что меньше всего хочу красиво одеваться.
   — Не нужно.
   — Вы прямо, как Юра!
   Я стряхнул пылинку со своего старенького пиджака в елочку (от Юры), поправил на носу очки (от Юры), пригладил жиденькие волосы (от Юры) и оперся на трость (от Юры). Я весь был скроен от Юры. И, наконец, Надежда Андреевна успокоилась. Успокоился, наконец, и я. Все долги были оплачены. Или почти все. Еще осталось найти открытие от Юры. Или придется совершить его мне самому.
 
   Однажды, когда лифт снова не работал, а лампочки горели через этаж, мы медленно с Надеждой Андреевной поднимались по лестнице, как пожилая дружная пара. Вдруг из соседней квартиры выскочила старушка-соседка. У нее было сморщенное личико и ярко накрашенные губы. В своих руках он держала авоську с пустыми молочными бутылками (откуда она их только выкопала?). Столкнувшись со мной лицом к лицу, она громко вскрикнула и проворно перекрестилась.
   — Юрка!
   Я даже не вздрогнул. Мне показалось, так звали именно меня.
   — О, господи! — она разглядывала меня, словно в микроскоп. — О, господи, вроде Юрка, а вроде и нет. И тут же обратилась к Надежде Андреевной. — Надь, это брат его, что ли?
   Надежда Андреевна хотела было возразить, но тут встрял я.
   — Ага, близнец. Разве что на два часа старше.
   — Ну да, — успокоилась старушка, — а я-то подумала… Вроде он, а вроде и нет. Но если на два часа, тогда все понятно. И чего тут не понимать? Два часа это много. Вроде он, а вроде и нет. Теперь сразу видать, что ты старший брат.
   Мы поспешили скрыться за дверьми своей квартиры. Если бы в подобной ситуации рядом находился кто-то другой, я бы расхохотался. Но при Смирновой я не посмел это сделать. Она нахмурилась еще больше.
   — Юре бы это не понравилось, — сухо отрезала она.
   — Мне бы тоже. Если бы я не был так похож.
   — А вы похожи? — искренне удивилась она.
   — Ну, в общем не знаю… Но некоторым так кажется.
   — Кажется, — скривилась Надежда Андреевна. — Полуслепым старухам так кажется. Разве можно… Можно вас сравнивать…
   Она закрыла лицо руками и громко всхлипнула. Я вновь бросился виновато ее успокаивать. Не преминув подумать, что нас можно запросто, без зазрения совести сравнивать. Но наши мнения со Смирновой не совпадали. Когда-то я был настолько о себе высокого мнения, насколько теперь она мелкого мнения обо мне.
   Вдруг меня осенила не самая свежая мысль. Только любовь может унизить человека или возвести его до небес. Не желая понимать, человек низок или высок на самом деле. Самая необъективная вещь на свете — любовь. Меня не любили, не любил и я. И мы не сожалели об этом.
 
   Я полюбил гулять вечерами. Один. И не потому, что вечером меня было проще не узнать. Я уже смирился, что признать во мне гениального форварда невозможно. Просто вечером легче было смириться с тем, что и я сам себя, настоящего, признавать наотрез отказываюсь.
   Сгорбившись, втянув голову в плечи, опираясь на трость, в который раз я брел под моросящим дождем. Наблюдая сквозь запотевшие очки, как навстречу бодро шагали веселые молодые ребята. В спортивных трикотажных шапочках и разноцветных шарфах они вызывающе размахивали флагами нашего клуба и громко выкрикивали знакомые кричалки, название моей команды и имя нового кумира. Который уверенно и смело занял мое место.
   Громче всех кричала рыжая, веснусчатая фанатка. В ее тоненькой ручке на ветру развевался белый платочек, который она когда-то обещала подарить мне. Вместе с поцелуем.
   Ее юное сердечко уже принадлежало новому чемпиону, наверное, более удачливому, не способному на ошибки в жизни и промахи в спорте. Его шайба всегда попадала в ворота. В это слепо верила юная болельщица, как когда-то слепо верила в меня.
   Возможно, сегодня она будет поджидать нового форварда у выхода. И горячо поцелует его в губы и промокнет его вспотевший лоб белым платочком. Не знаю, будет ли он сегодня победителем на ледовой арене. Но его победа или провал уже заочно целиком принадлежат этой рыжеволосой девчонке. Как и принадлежит сегодняшняя, еще не наступившая ночь.
   Мое сердце бешено колотилось. Струи дождя, словно слезы, стекали с поношенной кепки. Невыносимо ныла нога. Меньше всего я был похож на человека, способного на вызов. Но я был способен.
   Я резко развернулся на середине дороги, правда, умудрившись при этом ступить в лужу. И грязные брызги осыпали меня с ног до головы. Но на мой вызов это не повлияло. И я, ковыляя и спотыкаясь, двинулся за толпой фанатов.
   Ледовый дворец, который я когда-то называл своим домом, кишел болельщиками. И сердце не вздрогнуло при виде его, такого холодного и чужого. Этот дом я уже окончательно потерял.
   Безусые юнцы на ходу отхлебывали пиво и одновременно размахивали флажками. Когда-то они были готовы носить меня на руках. И я этому был безмерно рад. Теперь мне было все равно, кого они схватят на руки.
   Но вызов, маленький беспомощный вызов и им, и рыжеволосой фанатке, и ледовому дворцу и себе самому я решил оставить за собой.
   Я отошел от толпы и захромал к соседнему входу на трибуны, правда, закрытому турникетом.
   Как назло, там стоял мой знакомый охранник. Который не раз бахвалился дружбой со мной (что было преувеличением) и во всеуслышание называл меня своим дорогим приятелем.
   Сейчас он презрительно оглядел меня с ног до головы.
   Раньше я не замечал у него таких презрительных взглядов. Да и не знал, что он умеет презирать.
   — Билеты проверяют там! — он кивнул в сторону, где толпились фанаты.
   — У меня нет билета! Я его давно потерял! — вызывающе ответил я. Сдвинул на затылок кепку и посмотрел ему прямо в лицо. Я еще надеялся на чудо. Но чудо не произошло.
   — Ах, нету! Тогда вали отсюда! И поживей! Подобру-поздорову! — сквозь зубы процедил он, уже не сдерживая себя.
   Я раньше никогда не замечал за ним грубого тона. Он всегда вежливо и слащаво вел беседы со мной.
   — Может быть, вы сделаете исключение и пропустите меня без билета? Как ветерана хоккея?
   — Ветерана! — он издал звук, похожий на смешок. — А может, мне еще у тебя попросить автограф, ветеран!
   Я вспомнил, как не раз он умолял меня дать автограф и для себя, и для соседа, и для своей подружки, и для своего механика. Мало ли для кого. Всех не упомнить. И я почти никогда не отказывал небрежно черкнуть на журнальной своей физиономии пару ласковых фраз.
 
   — Почему вы со мной так разговариваете? — я еще пытался воззвать его если не к воспоминаниям, то к элементарной вежливости.
   Это взбесило его еще больше. И он замахнулся на меня резиновой дубинкой.
   — Слушай, ты! Алкаш недобитый! У меня и без тебя сегодня работенки невпроворот! Не самой приятной на свете! Разборки с этими придурковатыми недоумками! — он кивнул в сторону болельщиков. — Так что вали, да поживее! Там, за углом забегаловка. Вот там и поболеешь! Только гляди, не перебери с допингом!
   Он грубо схватил меня за плечо и толкнул вперед.
   Трость выскочила из моих рук, и я свалился прямо в лужу. Он даже не помог мне подняться. Впрочем, в его помощи я не нуждался.
   Я никогда не замечал за ним, чтобы он распускал руки. Он мне даже когда-то нравился. И мы умели находить с ним общий язык, горячо обсуждая результаты игры. А однажды я даже привез из Осло настольный хоккей для его племянника. Помню, как мы, не замечая времени, до поздней ночи играли в настольный хоккей. И как-то он выиграл. Помню, он радовался как ребенок, что выиграл у чемпиона. Как смеялся до слез, что победил у гениального форварда. И ему некоторое время казалось, что он выиграл не на пластмассовом поле с пластмассовыми игроками. А на настоящем льду, рука об руку с настоящими хоккеистами. Я искренне был счастлив за него. И каким милым он мне тогда казался.
   Впрочем, мы ценим людей лишь по тому, как они к нам относятся. Мы не видим и не желаем знать их в других обстоятельствах и другой обстановке.
   Сегодня во второй раз, как тогда, в тот вечер, когда мы играли в настольный хоккей, я проиграл. Я медленно поднялся с лужи. Стряхнул с себя грязь. Спорить с охранником не имело смысла. Я принял свое поражение и свой неудавшийся вызов. И был в глубине души горд своим смирением.
   Я медленно побрел под моросящим дождем, опираясь на трость. И все же не выдержал и оглянулся.
   Он стоял, подперев руки в бока, гордо подняв голову вверх. И презрительно смотрел мне вслед. За ним возвышался ледовый дворец. Его ледяная защита. Маленький победитель на маленьком искусственном поле нашей маленькой искусственной жизни.
   — Вы по-прежнему выигрываете в настольный хоккей? — бросил я ему в самодовольное лицо.
   Он подался вперед, выпучил глаза, его спесь, как рукой, сняло. Ведь эту тайну знали только мы вдвоем. И он не понимал, почему ее знает еще этот сгорбленный хромой очкарик. Он так ничего и не понял. Или отказывался понимать.
   А где-то неподалеку рыжеволосая фанатка отчаянно размахивала белым платочком и громче всех кричала имя нового форварда, предвкушая с ним ночь любви. Любви, так похожей на игру в настольный хоккей. Где ненадолго можно стать победителем. И ненадолго в это поверить.
   Потом наступило лето. Жаркое, бесшабашное, кричащее красками и стреляющее солнечными лучами, по утрам в окно. И самое мимолетное из всех пор года. Хотя по времени длилось не меньше. Лето, которое когда-то я так любил, хотя и занимался самым зимним видом спорта. И не менее, а, возможно, более любил зиму. Лето, которое я сейчас почти презирал. Я считал его бессмысленным в жизни каждого. Ведь каждый от него слишком много ждет. Но заканчивается оно для всех одинаково. Отпуском. Я уже не хотел, чтобы меня отпускали. Я хотел короткого светового дня. Чтобы пораньше наступал вечер. Я ловил себя на мысли, что свет я почти не любил. В темноте я чувствовал себя увереннее. Словно лишь темнота могла меня спрятать от всего мира и от себя самого. Летом же я был словно раздетый, на виду у всех. Мне казалось, что вся моя жизнь, словно на ладони. И я стыдился своей жизни. И не мог понять, какой из них. Прошлой или настоящей. Впрочем, наверное, ни там, ни здесь я так и не сумел стать собой.
   Как и было заявлено, профессор Маслов к лету вернулся из Германии. Похоже, этот человек был пунктуален и умел держать слово. Я был записан к нему на прием в первый же день его работы. Это был один из самых дорогооплачиваемых врачей. Мне пришлось выложить немалую сумму, что, конечно, я утаил от Надежды Андреевны.
   Я пришел в клинику, ближе к вечеру. И хотя темнело довольно поздно, этот вечер выдался дождливым и сумеречным. Тучи обволокли небо, и мир стал казаться гораздо меньше и компактнее, словно с низкими потолками, узкими стенами и скользким, не мытым полом.
   Медсестра не очень симпатичная, и, похоже, не очень удачливая в личной жизни, провела меня к кабинету Маслова и распахнула широко передо мной двери.
   — Пожалуйста, пациент Круглов, — она торжественно объявила мой номер, словно на сцене. Я уловил в ее голосе легкое кокетство.
   Вот я уже и пациент, усмехнулся я про себя. Хотя по жизни никогда не болел. Правда, пациент не той клиники.
   Я переступил порог кабинета. Было тускло и мрачно, горела настольная лампа, но пахло почему-то не микстурами и спиртом, а дорогой туалетной водой Gucci. Уж в чём-чём, а в туалетной воде я разбирался безошибочно и, словно дегустатор, мог точно определить фирму. Конечно, только известную и элитную.
   Профессор стоял ко мне спиной и рылся в документах на стеллажах.
   — На что жалуетесь, — не оборачиваясь, бросил он дежурную фразу.
   Я плотно прикрыл за собой дверь. Она предательски хлопнула. Маслов резко обернулся.
   Если бы я не увидел воотчию, то не поверил бы, что лицо человека может в один миг стать белым, как снег. Румянец на круглых щеках мгновенно сменился смертельной бледностью, мне даже показалось, что губы слегка посинели, его пухлые руки откровенно задрожали, и папка выпала из рук, громко хлопнувшись о пол.
   — Это вы? Вы! Я знал, я чувствовал, что слухи о вашей нелепой смерти слишком преувеличены! Это все ваши штучки! Вы хотите заманить меня в ловушку! Но вам это не удастся! Я не намерен повторять, что для вас это может обернуться тяжелыми последствиями! Я не пугаю, но слухи о вашей смерти могут оказаться не слухами в один прекрасный день!
   Свой эмоциональный монолог он выпалил на одном дыхании и на одной истеричной ноте.
   — В один прекрасный день, все мы умрем, — спокойно ответил я и вышел как артист, на середину комнаты.
   Если бы я не увидел воотчию, то не поверил бы, что лицо человека в один миг может вспыхнуть алым пламенем. Пылали щеки, уши, руки, глаза, даже губы. Казалось, его в один миг поглотит огонь и превратит тело в пепел. И образное выражение сгореть от стыда, казалось вот-вот превратиться в реальность на моих глазах.
   Наконец, он, осознав, что ошибся, стал приходить в чувство. Даже деловито уселся в кресло, покрутился в нем, как космонавт, и уверенно постучал ручкой по столу.
   — На что жалуетесь? — сухо спросил он, явно желая выставить меня поскорее за дверь.
   Он даже не извинился, что принял меня за другого. Скорее всего, решил, что я пациент, у которого нет других проблем кроме сердца. И я не обращу на этот инцидент внимания, тем более что завишу целиком от воли врача. Но в том-то и дело, что пациентом я не был.