— Не может быть, ведь она…
   Я едва не закричал, что это глупость, что она жила на первом этаже, но вовремя прикусил язык. Моя судьба была все-таки благородна.
   — Да, она мыла окна. Но самое смешное, что свалилась она с первого этажа! Смех! Правда, смех! Просто зацепилась за дерево и — головой прямо об лед. Чистая случайность. Редкая случайность, чтобы с первого этажа… Ну, знаешь, как под детский трамвайчик. Нелепая и почти смешная смерть. Если бы не смерть.
   Я вдруг вспомнил, как Алька с возмущением рассказывала, что здоровый благополучный мужик бросился с девятого этажа и зацепился за дерево. И его это спасло. Альку дерево погубило. Или она просто хотела, чтобы ее погубили.
   — Как назло, в метро попался мерзкий дешевый дамский журналишко, — продолжал Санька. Словно боялся, что мне надоест его выслушивать. — Так там какая-то дура писала, что, если бросает мужчина, женщина должна, чтобы спастись, что-то делать. Активно, не вдумываясь, но делать. Алька, как я понял, бросилась мыть окна. Может, она просто каждый вечер ждала у окна? И ей плохо было следить за дорогой, по которой должен был прийти он. А он не пришел. И кто он?
   — Это уже не имеет значения. В смерти девушки никто не виноват.
   — А знаешь, Талька, в любой смерти кто-нибудь да виноват. Я в этом больше чем уверен. Просто если один давит машиной, его отдают под суд. А эти… Они давят другим. Но результат один. И я обязательно найду эту сволочь.
   — Странный ты, Санька. Как будто за любовь или нелюбовь можно судить.
   — Знаешь… Помнишь, в ресторане, ну, когда мы праздновали нашу победу, вдруг прислали корзину мандарин. И я сразу понял, что это от Альки. Но ведь она меня не любила. И я… Ты прости меня, я грешным делом подумал на тебя. Наверное, мне хотелось так подумать. Потому что слишком тебя не любил. Ты прости меня, Талик.
   Я приобнял Саньку и похлопал его по плечу.
   — Она прислала их только тебе. Только тебе. И кто знает, вдруг она любила только тебя.
   — Ты так думаешь, Талик? — в глазах Санька выступили слезы. — Ты так думаешь?
   — А кого еще? — просто ответил я, как само собой разумеющееся.
   И Санька как ни странно мне мгновенно поверил. Людям свойственно верить в лучшее. Люди хотят жить дальше.
   — Я тебя все же проведу, Санька.
   — Нет, Талик, — он в ответ обнял меня. — Спасибо тебе. И прости за все. А меня проведут.
   Он кликнул Мишку и они пошли рядом, прорываясь сквозь метель, в глухую ночь, под пугающий вой ветра. Над ними светила полная луна, и мне показалось, что они могут потеряться в пурге, в этом озлобленном ветряном мире, сбивающим каждого с ног. Что они могут споткнуться о лед. Упасть в сугроб. И уже не подняться. Как когда-то не поднялась Алька. Два одиноких, потерянных путника. Которые сегодня потеряли самое дорогое. И в этой жизни им эту потерю уже не вернуть.
   Впрочем, как и мне…
   В этот вечер мне хотелось уткнуться в подушку и плакать, плакать, плакать, не скрывая своих слез. Или напиться до беспамятства. А, возможно, и то и другое. Я не заплакал и не напился. Потому что меня дома ждала мама.
   — Боже, да на тебе лица нет! — всплеснула она тонкими, нежными руками, унизанными золотыми кольцами и браслетами.
   Я бессмысленным взглядом рассматривал свое лицо в зеркале. Оно было на месте. Как всегда ухоженное и здоровое.
   — Тебе непременно нужен отдых! — торжественно заключила мама. — Как и мне, кстати. Сегодня мы отмечали в ресторане мой отпуск. И ты знаешь, Андрей Валентинович был так любезен и презентовал мне бесплатную путевку в Египет.
   Мама бесцеремонно оттолкнула меня от зеркала и покрутилась возле него, демонстрируя новое платье.
   — Кстати, как я сегодня выглядела? Лучше всех?
   Я по-прежнему бессмысленным взглядом рассматривал маму. Ее черное строгое платье с закрытым воротом.
   — Ты догадался, это Шанель? Мило и просто. Но как эффектно!
   — Да, словно на похоронах.
   Мама всплеснула руками.
   — Не смей при мне говорить о похоронах! Это так грустно! Я избегаю похорон. Многим это кажется невежливым. Но какое мне до них дело. Ведь покойнику это невежливым не покажется. Он даже не будет знать, пришла я его проводить в последний путь или нет. Мне вообще смерть кажется несправедливой вещью, ты как думаешь? Особенно по отношению к близким, которые еще живы и собираются жить дальше. Гораздо справедливее было бы, если бы люди уходили незаметно, исчезали что ли, ну, растворялись в пространстве. Словно куда-то уехали и уже там, в далеком неизвестном, дожидались своих близких. Правда, милый?
   — Я не знаю, мама. Не мы придумали этот мир. И смерть не мы придумали. Я единственно знаю, вернее, сегодня только узнал, что в наших силах отсрочить чью-то смерть. Мы же делаем наоборот.
   Мама присела возле меня на корточки и нежно погладила меня по лицу.
   — Ну что ты, мой мальчик, что ты…Мы скоро с тобой уедем в Египет. Там так много солнца, много неба и много-много песка. И вообще — много этой замечательной страны. Там даже пирамиды есть, представляешь! Этакие странные сооружения, для меня лично непонятные, но для них… Как знать… В них даже фараонов хоронили, ужас какой! А одного даже раскопали, да, да, ты мне веришь? Так после этого все копатели и поумирали! Жуть, как интересно, И как туда хочется! Но я думаю, мы не умрем, если хоть одним глазком взглянем на эти каменные чудовища? Или все же опасно? Не хочется из-за ерунды умирать. Хотя мне иногда кажется, в основном, умирают из-за ерунды…
   Мама тараторила без умолку — необязательную и милую чушь. Мне показалось, что она так не хотела слышать о причинах моей тоски. Как совсем недавно я так же не хотел слушать Саньку.
   — А знаешь, мама, — безжалостно перебил я ее мечты о Египте. — Умерла моя девушка.
   Мама резко встала, повернулась ко мне спиной, налила себе полный бокал Токайского вина и приблизилась к окну.
   — Слышишь, мама, сегодня хоронили мою девушку.
   — Разве она была твоей девушкой? — мамин голос неприятно дрогнул, словно раздался скрип двери.
   Я схватился за голову. О, господи! Ну конечно! Она все, все знала! Это она спровоцировала скандал с Алькой! Это она ненавязчиво, но убедительно доказывала невозможность альянса торговки и хоккеиста.
   Я бросился к маме и сзади схватил ее за плечи.
   — Ты все, все знала! — прохрипел я.
   Мама невозмутимо повернулась ко мне, освободившись от моих цепких рук, и залпам выпила бокал вина.
   — Более того, — невозмутимо сказала она, не отрывая взгляда от моего лица. — Я обижена, сильно обижена, что ты так долго скрывал эту нелепую связь! Это несправедливо по отношению ко мне. И не скрывай ты этого, я бы сумела на корню все разрушить. И сегодня ты бы не бился в истерике, потому что понятия бы не имел, что погибла какая-то продавщица фруктами.
   — Она бы тогда не погибла, — сквозь зубы процедил я.
   — Глупости, какие глупости! — мама ласково взяла меня за локоть и усадила, как маленького, на диван, уселась рядом, слегка сжав мою руку.
   — Мне иногда кажется, что все к чему я прикасаюсь, погибает, — я сглотнул не выступившие слезы.
   — Я понимаю, что мой сын самый лучший в мире! Но поверь, не лучше того, кто этот мир придумал. Ты слишком, слишком много на себя берешь. Хочу тебя разочаровать, но ты далеко не вершитель судеб. Ты сам справедливо сказал, не мы придумал этот мир и тем более не мы в состоянии придумать чью-то смерть. Эта девчонка даже с тобой не пожелала говорить, даже не попыталась выяснить, почему ты ее бросил.
   — Как много ты про меня знаешь, мама.
   — Больше, чем ты думаешь, Талик.
   Я в ответ пожал руку мамы. Я неожиданно стал успокаиваться. Действительно, как много я на себя беру. И как несправедливо, что все скрывал от мамы. Во всяком случае — многого мог бы избежать. Но мне так хотелось успокоить до конца свою совесть. И справиться с моей совестью была способна лишь моя мама.
   — Мам, но если бы я вернулся к ней, как обещал, может быть, этого не произошло бы? — неуверенно спросил я, также крепко вцепившись в мамину руку, как в детстве.
   И, как в детстве, она уберегла меня от всех беспокойных проблем.
   — Не это, так другое — но случилось бы. Кстати, я тоже однажды чуть не свалилась с окна, когда мыла окна. А у нас девятый этаж! А я, между прочим, так долго просила тебя их помыть! Но ведь со мной ничего не случилось! Потому что не должно было случиться, вот так! И кстати, ты так и не подумал о самом простом! Когда хотят умереть, не падают с первого этажа. Это просто смешно.
   Если бы не смерть Альки, мне бы действительно стало смешно. Как глупо! Свалиться с первого этажа и умереть. Альке больше подходила смерть с высоты самолета, при нераскрытом парашюте. Насколько это было бы благородней!
   — Мама, — я крепко обнял ее за плечи. — Ты знаешь, мне впервые в жизни сегодня хотелось напиться до беспамятства и безутешно рыдать в подушку.
   — Знаешь, Талечка, я ведь тоже умру. Но честное слово, не хочу, чтобы ты напился и рыдал на моих похоронах. Более того, лучше бы ты на них вообще не появлялся. Если честно, я бы сама не хотела на них быть. Хотя понимаю, что единственные похороны, где мне придется побывать, будут моими.
   Я нахмурился. Мне никогда не приходила в голову мысль, что моя мама, моя любимая мама, мой самый на свете дорогой человек может умереть. Разве она посмеет оставить меня один на один с этим запутанным миром, кишащим проблемами и драмами. Нет, пусть умирает кто угодно, только не моя мама.
   — Не волнуйся Талечка, — мама нежно провела ладонью по моему нахмуренному лицу, как всегда прочитав все мои мысли до последней строки. — Я никогда не умру.
   Мама встала с дивана и вновь налила себе бокал токайского вина. Залпом выпила и закурила. Она делала все очень изящно и эстетично. И тоненькая сигарета в тоненьких ухоженных пальчиках удивительно шла ее утонченному облику. Словно она грациозно и легко выпорхнула из немого кино. В этом узеньком закрытом платье от Шанель, подчеркивающем ее стройную не стареющую фигуру, этот легкий макияж на благородном аристократичном лице.
   И я поверил, что она действительно никогда не умрет. Только не она. Хотя в этот вечер меня так и не покидала странная, навязчивая мысль, что моя мама только что вернулась с чужих похорон.
   А дальше все понеслось по нарастающей — к моему триумфу, к победе. Все у меня получалось так, как хотела всегда моя мама, как когда-то она загадала. И наверное, как хотел и я.
   Впрочем, у нас не было с мамой разных желаний. Мне везло во всем, и в спорте, и в личной жизни. Я объездил полмира, и моя физиономия была знакома любому, даже не хоккейному болельщику. Моя физиономия мелькала в модных журналах, где я налево и направо раздавал интервью, без ложного стеснения и ложного стыда рассказывая о своих вкусах, привычках и личной жизни. О спорте и его значении для государства и общества я не рассуждал. Возможно, я об этом не хотел знать, а возможно, просто не задумывался. За меня это делал Санька Шмырев, но не на страницах блестящих журналов, а среди своих учеников в средненькой школе, куда он устроился после того, как его попросили из команды за излишнюю несговорчивость. Когда он категорически отказался проиграть еще до матча. За определенную сумму.
   В личной жизни мне везло не меньше. Среди многочисленных поклонниц я выбрал самую красивую, как две капли воды похожую на девицу нашего капитана Лехи Ветрякова, с которой познакомился пару лет назад в ресторане, когда мы праздновали блестящую победу в Стокгольме. Но моя девушка была лучше.
   Ее звали как английскую принцессу — Диана, что меня окончательно сразило. Наша судьбоносная встреча, как положено, произошла в Доме кино, на премьере какого-то модного фильма, названия которого мы так потом и не вспомнили. Диана, как и подружка нашего капитана, была самой популярной моделью, ее красивое, слишком правильное лицо мелькало в гламурных журналах и рекламных роликах. Она даже умудрилась сняться в одном сериале, чем я нескончаемо гордился.
   Она одевалась в самых модных бутиках, выбирала самую дорогую одежду, при этом профессионально ощупывала ткань, щурила свои огромные голубые глаза, прицеливаясь на цену. И у меня иногда мелькала предательская мысль, словно она на базаре, но эту пошлую мысль я поспешно гнал прочь.
   Я не раз слышал, как она по телефону безапелляционным тоном обсуждает цену, которую ей должны заплатить за честь увидеть ее красивую фигуру на очередном показе. Иногда ее тонкий отточенный голос срывался до визга, и у меня появлялась мысль, что она очень уж напоминает базарную торговку. Но я тут же гнал эту мысль от себя. Моя девушка с именем принцессы никогда не может быть похожа на торговку.
   У нас с ней сложился позитивный альянс супермодели и суперхоккеиста. За такой альянс двумя руками голосовала моя мама. И мы вскоре собирались пожениться.
   Мама обожала Диану. Как обожал ее я. А Диана, как назло, обожала мандарины и покупала их в самых дорогих супермаркетах. Когда она небрежно бросала на диван пакет с мандаринами, и они, ярко желтые, рассыпались по белоснежному плюшу, словно по снегу, мои кулаки сжимались, и мне казалось, я не выдержу и закричу.
   Я давно забыл Альку, но эти мандарины… Они напоминали о чем-то страшном, неправильном, о том, что не может быть в моей жизни. И никогда не будет.
   Потому я однажды просто и ясно объяснил своей принцессе, что терпеть не могу мандарины, что один их вид вызывает у меня аллергию. Для убедительности пару раз чихнул и промокнул глаза салфеткой. Хотя слезы так и не выступили. Я по-прежнему не умел плакать. Диана не обиделась, и в моем доме мандарины больше не появлялись. Просто теперь и на фото, и в рекламе я видел Диану непременно с огромным ярко желтым мандарином. Она кокетливо держала его в обеих руках, и ее пухлые алые губки при этом были соблазнительно приоткрыты.
   После этого незначительного казуса я все дальше и дальше оттягивал нашу женитьбу, хотя по-прежнему обожал Диану, как и моя мама. Впрочем, моя мама тоже почему-то перестала настаивать на этом браке. На этом настаивала лишь Диана. В довольно категоричной форме, словно предлагала безупречный дорогой товар. И в этот момент она мне вновь напоминала уличную продавщицу. И я вновь отгонял эту несправедливую мысль. И, словно в знак извинения, уже чуть было не сдался, но вдруг заболела мама.
   Это случилось внезапно и очень некстати. Перед решающим матчем с канадцами, который должен был проходить в Монреале. Наша команда вот-вот должна была туда вылететь, а тут мне позвонили на спортивную базу, где мы готовились к игре. Низкий, бесстрастный женский голос объявил, словно спортивная комментаторша, что моя мама в больнице. Она лежала в отделении онкологии.
   Я долго сидел, тупо уставившись на один из завоеванных спортивных кубков, возвышающийся на моем столе. За окном светила яркая оранжевая луна, так похожая на мандарин. И гудки телефонной трубки, оставшейся в моей руке, отрывисто выли. Их вой напомнил ту самую собаку Мишку в ту самую зимнюю ночь. Почему он тогда выл? И почему я теперь не вою? Ах да, просто не умею. Я ведь не собака. За меня это делает телефонная трубка.
   Этой же ночью я был в больнице. А следующим утром улетел в Монреаль.
   Мы выиграли этот матч. Я, как всегда, отличился, забив две шайбы из трех, причем одну — решающую. Меня в буквальном смысле носили на руках и забрасывали цветами. А хозяева ледовой арены — как лучшему игроку матча — даже подарили желтенький спортивный «Ферарри». Я с детства мечтал о такой машине и не мог оторвать от нее взгляд. Гладил ее блестящую кожу и даже поцеловал в квадратную морду с круглыми фарами-глазами. Как, наверное, удивится мама, когда я подкачу к ней на этой дорогущей игрушке! С кучей подарков, среди которых обязательно будет платье от Диор.
   А в это время в больничной палате, где окна закрывали белые жалюзи, умерла моя мама. Но я даже не почувствовал этой смерти, поскольку когда-то искренне поверил в ее слова, что она будет жить вечно.
   Когда я вернулся, увенчанный лавровым венком победителя, мою маму уже похоронили.
   Я сидел в кабинете главврача, пытаясь вникнуть в смысл его равномерных, как секундные стрелки, слов. За окном виднелся припаркованный «Ферарри».
   — Она не хотела, чтобы вам сообщали, — врач протер салфеткой очки в роговой оправе и вновь нацепил на нос. — Это было ее последнее желание. Хотя было ли это желание искренним?
   — Вы о чем? — я посмотрел на него тяжелым взглядом.
   — Вам лучше знать. Мне лично показалось, что хотела она как раз обратного. Но не в моей компетенции рассматривать подсознательные желания пациента. Это скорее вопрос психиатра. Я же мог только распорядиться ее последней волей, изложенной в письменной форме.
   — Она сама никогда не ходила на чужие похороны. И, наверное, не хотела, чтобы это делал я, — попытался вяло оправдаться.
   — На чужие? — он удивленно на меня посмотрел. — Я и не подозревал, что похороны матери могут быть чужими. И всегда имел глупость думать, что со смертью матери или отца в некотором смысле умираешь и сам. Во всяком случае, хоронишь и часть своего сердца. Может быть, главную его часть.
   В этот миг мне опять так не хватало моей мамы, которая бы в один миг в пух и прах разбила бы все обвинения этого моралиста. И освободила мою совесть.
   Я вдруг со страхом понял, что теперь некому будет освобождать мою совесть. И с каждым годом она будет загромождаться ошибками и расплатой за них. И, как говорила мама, будет мешать идти вперед, не оглядываясь на мелочи, засасывающие как болото. Я вдруг отчетливо осознал, что с сегодняшнего дня потерял не только лучшую в мире мать, но и лучшего адвоката. И уже не знал, какая потеря бьет больнее по моему сердцу и ударит сильнее по моей судьбе.
   — Во всяком случае, есть письменное заявление моей матери, — сухо отрезал я, — в котором она действительно отказывалась видеть меня на своих похоронах. Я по-прежнему говорил о маме, как о живой. — И не вам меня судить. Скорее я могу предъявить обвинение в том, что вам не удалось ее спасти.
   — Я не господь Бог, вы сами когда-то это заявили, молодой человек. И я вас предупреждал, — не менее сухо отрезал врач и поднялся с места, дав понять, что наш разговор закончен…
   Действительно, совсем недавно, перед поездкой в Монреаль, я бросил ему это в лицо, когда он категорично сказал, что моя мать может умереть в любое время. Я также сидел в его чистеньком кабинете, также за окном падал снег, и он также протирал салфеткой очки в роговой оправе. Правда, спортивный желтенький авто еще не был припаркован у ворот больницы. И, пожалуй, тон главврача был помягче. Он еще не мог поверить, что я улечу в Монреаль. А я не мог поверить, что моя мама вот так просто возьмет и умрет.
   — Я настоятельно вам советую не уезжать, молодой человек, сказал он мне тогда.
   — У меня важнейший матч! Меня некому заменить! — я возмутился, не понимая, как до него не доходит, насколько важна эта поездка.
   — У вас впереди еще много матчей, смею надеяться. Но мать… Она у вас одна. И другой уже никогда не будет.
   — Эта поездка не только моя личная прихоть, это… — я на секунду запнулся и выдавил впервые в жизни, — от этого зависит честь государства.
   Я закашлялся от своих слов и покраснел от кашля. Он с интересом на меня посмотрел, и мне показалось, что в его глазах мелькнули насмешливые искорки. Хотя, возможно, это просто промелькнули солнечные блики в его очках.
   — Ну, если честь государства. Похвально, что у нас есть еще мастера, которые так пекутся о чести страны. Правда, я всегда предполагал, что честь страны — это и есть честь спортсмена.
   — Что вы хотите этим сказать? — сквозь зубы процедил я.
   Он встал, приблизился к окну и тихо, мягко сказал, так и не обернувшись в мою сторону. Словно в последний раз хотел убедить.
   — Ваша мать может умереть в любую минуту.
   — Вы не господь Бог, чтобы это знать. Вы всего лишь один из врачей одной из больниц.
   — Я очень хороший врач очень хорошей больницы, — так же тихо ответил он, не оборачиваясь, — Но я действительно не господь Бог. Ни я, ни господь здесь не помогут, но единственный шанс на спасение есть.
   — Единственный шанс — это не так уж мало. Мы с одним шансом, бывало, выигрывали целые матчи. Шанс, мне кажется, вообще бывает в единственном числе. И в чем он, если не секрет?
   — Не секрет. Это вы, как ни странно. Если вы останетесь… Если вы все-таки останетесь, — уже более чем настойчиво повторил он, так же стоя ко мне спиной, — ваша мать сможет еще пожить. Во всяком случае, на какое-то время вы сможете ей продлить жизнь. Смею вас заверить, у меня большой опыт и не только в медицине. Такое случалось…
   — Это более, чем странно, — усмехнулся я. И с некоторым апломбом добавил. — Я всего лишь форвард. И опыта ни в религии, ни в медицине у меня нет. И вряд ли смогу ей помочь, сидя у больничной койки, от жалости сжимая руку. Помочь — это ваш долг и обязанность.
   — Мне очень, очень жаль, что я уже ничем не могу помочь вашей…
   Последнее слово я не услышал. Поскольку поспешно покинул кабинет.
   Я сидел у постели матери, взяв ее за тонкую руку. Ее волосы, красивые, пышные, были разбросаны по подушке, которая пахла хлоркой. Ее глаза, огромные, голубые, по-детски смотрели на меня, словно о чем-то хотели спросить. Или попросить. Но я не спросил о чем, поскольку сам всегда просил у нее.
   — Ты прекрасно выглядишь, мама, — сказал я то, что и положено говорить у постели больного.
   Впрочем, я почти не лгал. Она не была похожа на умирающую. Разве лицо чуть бледнее обычного. А, возможно, это тусклая лампа на больничной тумбочке придавала вполне благородную бледность ее утонченному лицу.
   — Ты едешь в Монреаль? — тихо спросила она, и мне показалось, что в ее огромных глазах застыл испуг.
   — Ну конечно, мама. Ты же сама этого хотела — видеть своего сына победителем, — поспешно, слишком поспешно ответил я, словно подсознательно боялся возражений.
   — Конечно, — еле заметно улыбнулась она. — Мой сын всегда будет победителем.
   — Я только волнуюсь за тебя, мама, — сказал я то, что должен сказать любой сын.
   — Но ты, надеюсь, не напьешься от волнения? — и вновь в этих глазах какая-то слабая надежда на правильный ответ.
   Я ответил правильно. Как считал нужным.
   — Ну что ты, мама! Ты меня с детства отучила запивать проблемы вином. Вино — удел слабаков и неудачников.
   — И не станешь рыдать в подушку, если вдруг… — она вдруг умоляюще на меня посмотрела. И ее взгляд впился в мои глаза, словно пытался в них что-то увидеть.
   — Ну ты что, мама. Ты меня научила никогда не плакать. Слезы ведь мешают стать победителем.
   Мама повернула лицо к стене.
   — Как многому я тебя научила, сынок… Только… Только…
   — Что, мама? Ты что-то хотела сказать? — я погладил ее мягкие пышные волосы.
   — Нет, сынок, ничего.
   Она медленно повернула голову ко мне и стала внимательно разглядывать мое лицо, фигуру, словно пыталась запомнить.
   — Как хорошо, когда люди уходят незаметно.
   — Я посижу, когда ты уснешь, я уйду незаметно, — сказал я, не пытаясь вникнуть в смысл ее слов.
   — Нет, ты уйди так, чтобы я тебя видела. Твою походку, твои жесты. Иди, Талик. Я хочу тебя видеть. К тому же тебе предстоит завтра важный перелет. Ты еще должен отдохнуть, да? Ну же, иди, — она еще сильнее вцепилась мне в руку, словно наперекор своим словам. Словно хотела сделать вызов и моей силе воли, и моей будущей победе, и моему сегодняшнему уходу и самому Монреалю.
   Я осторожно освободился из ее цепких рук. И вздохнул.
   — Ты как всегда знаешь все про меня, мама. И понимаешь меня больше, чем я сам себя понимаю. Я скоро вернусь, не волнуйся. И как ты всегда этого хотела, вернусь победителем. Ты дождись, мама.
   Она мне ничего не ответила. Свет в палате потух. Она выключила настольную лампу. Она не захотела видеть, как я ухожу.
   Я вернулся победителем, но мама меня не дождалась. И я не увидел, как уходит она. И куда. Мама навсегда осталась живой для меня. Но помочь в этой жизни она мне ничем уже не могла. И вряд ли прав был главврач, утверждая, что если бы я остался, то продлил бы ей жизнь. Мама бы в пух и прах разбила все его демагогичные измышления. И тут же бы успокоила мою совесть.
   Иногда я ловил себя на чудовищной мысли, что злюсь на нее: ведь она оставила меня одного в этом безжалостном мире. Где я один должен решать проблемы этого мира. И некому было меня защитить от этого мира.
   Весь мир она безжалостно свалила на меня…
 
   Этим же вечером я пошел на кладбище вместе с Санькой Шмыревым.
   Мы медленно двигались по заснеженной тропинке. Уже вечерело, сквозь мутное небо настойчиво пробивались первые звезды. Было тихо и безветренно, снежинки вяло кружились в зимнем воздухе, и, опадая на замерзшие могилы, мгновенно таяли. Мы всю дорогу не проронили ни слова. Я первым нарушил молчание, уже возле холмика, покрытого редкими венками. Здесь была похоронена моя мама. И я в это по-прежнему не верил.
   — Как мало венков, — сказал я только потому, чтобы уничтожить раз и навсегда эту могильную тишину.
   Мне было все равно, что говорить.
   — Мало, — согласился Санька, сняв кепку. И снежинки падали на его стриженую голову. — Знаешь, Талька, я и сам удивился, что так мало народа было на похоронах. Твоя мама… Она была всегда такой общительной, веселой, красивой. Казалось, у нее столько друзей и поклонников. А оказалось…
   — Может быть, все друзья и поклонники были слишком похожи на нее, — пожал я плечами.