— Она вам очень нравится? — спросил я, хотя вряд ли имел право на этот вопрос.
   — Это уже не имеет никакого значения.
   — Но спор она-таки разрешила. И я больше не хочу копаться ни в вашей жизни, ни в вашем прошлом. Я понял одно, выйди я сейчас на улицу и спроси у всех больных и их родственников: хотели ли бы они видеть вас за решеткой или за операционным столом? они ответят в один голос одно. И ответ мы с вами знаем. Хорошо. Если они меня еще не отлупят за этот глупый, никчемный, провокационный вопрос. Вы великий врач, и никто это не оспаривает, более того вы спасли десятки жизней!
   — Кроме одной. Такой маленькой хрупкой, может не такой уж и нужной. Но кто знает, какая жизнь нужна или нет? И простил себя за это.
   Мы словно поменялись местами. Мне почему-то так хотелось его оправдать, словно в который раз я оправдывал себя. А ему так хотелось, чтобы его обвиняли, словно он об этом давно мечтал, но не признавался даже себе.
   — Они хотели бы меня видеть меня за решеткой или за операционным столом?
   — За операционным столом, — честно ответил я. — Но вы при этом видели себя за решеткой. И, по-видимому, не один раз. Вы делали операцию за решеткой, утро встречали за решеткой, провожали день, любили, не любили, радовались, огорчались, все — за решеткой. Вы не были свободны. Хотя не признавались в этом даже себе. Вы словно жили другой жизнью, которую у кого-то украли. А ваша, истинная жизнь, проходила мимо вас, за решеткой. Чтобы вы ни делали, а словно отбывали срок.
   — Все мы на этой земле отбываем временный срок, — усмехнулся профессор Маслов. — Просто мне этот срок дался гораздо легче, уютнее и беспечнее, чем остальным. И я всегда себя мог оправдать. Своими действиями, а не словами. И не бессмысленными муками совести по ночам.
   — Знаете, после разговора с этой женщиной… В общем я все понял. Вы давно себя оправдали. Даже если бы не было других операций, а только эта, только эта одна спасенная жизнь — ее сына… В общем, вы выиграли этот спор… Это даже не спор, вы выиграли эту идею. И я был тысячу раз не прав. Мы всегда ищем виновных в чужой смерти. Как-то легче, что ли оставаться жить с мыслью, что есть виновные. Даже в естественной смерти. Даже в смерти близких. Мы дотошно рассматриваем свои слова, поступки, мысли, всю ту боль, которую причинили. И обязательно находим. И виним себя. И упрямо доказываем себе, что если бы не мы… еще кто-то мог бы жить. Но я не думаю, что это так. Искать виновных в смерти — отрицать саму жизнь. Мы пришли на землю для испытаний. Испытания проводятся на каждом из нас. Нас испытывает судьба, и мы в той же степени испытываем ее.
   — Странно, — Маслов разлил еще виски, и мы выпили. — Вы пришли, чтобы судить меня, и я так хотел оправдаться. Теперь вы оправдываете меня, а я… Я хочу, чтобы меня судили. Ведь я не выдержал тех испытаний, о которых вы говорили. И считал, еще недавно считал, что жить с мыслью о том, что сделал что-то ужасное, вполне возможно. И, кстати, жил. Неплохо жил.
   — Вы не жили с этой мыслью. Эта мысль была уничтожена путем научного эксперимента. Вы забыли, что случилось тогда, в ту ночь, когда разбилась машина. Над вами просто проводился опыт. А если бы не проводился? Я уверен, что вы поступили бы иначе.
   — Черт побери! — Маслов стукнул кулаком по столу, и стаканы задребезжали. Его всегда румяное лицо стало неестественно бледным. Он устало прикрыл глаза и сделал глубокий вдох. — Я сам согласился на этот опыт, понимаете, сам! Не ради великой цели, не ради науки, не ради спасения пациентов! Все гораздо проще! Я добровольно подверг свою жизнь эксперименту, чтобы сохранить свою жизнь! Проще говоря, спасти шкуру! Я был в отчаянии! В ту ночь… Я очень любил Женю, но я сказал, что не люблю! Понимаете, это была бессмысленная любовь! Я никогда бы не посмел бросить семью, только потому, что всю жизнь считал себя порядочным человеком. И я не мог перечеркнуть свою порядочную, безупречную жизнь, ради любви. Я не из тех храбрецов, которые ради любви способны на все. Для меня гораздо дороже… даже не репутация, а свое, свое же мнение о себе, и свое к себе уважение. Видите, как просто. Порядочности у меня хватило на тайную любовь. И потом, так же считая, что делаю все верно, по законам, я решил эту любовь разорвать! К тому же я нашел для себя тысячи оправданий, и даже подготовил тылы! Ведь у нее был парень! И я подозреваю, что именно она его и любила по-настоящему! А я… Я был слишком на него не похож, чтобы она не смогла мной не увлечься. Вот так я себя и оправдал. Мы забудем друг друга. Я уже тосковал о семье. А она… она так молода и импульсивна, и этот задиристый мальчишка обязательно сделает ее счастливой! Черт побери, ведь так и должно было быть! По всем законам логики!
   — Да, я тоже так думаю, — я кивнул в знак согласия. — И до сих пор не перестаю удивляться, почему наша жизнь так не логична, если законы логики давно открыты?
   — Да черт его знает, скорее всего, потому что сам человек нелогичен. Это ведь и пытался доказать Смирнов в свих теориях. Все зависит от человека, от логики его поступков. Но человек по-че-му-то предпочитает идти против них. Против них пошла и Женя.
   Маслов со всей ладонью надавил на пульсирующие виски. Я видел, что ему больно вспоминать. И что наконец-то он хотел все вспомнить. И, наверное, без меня. Мы довольно долго сидели молча, я успел еще выпить виски и выкурить две сигареты. Я прекрасно знал, что Маслов не будет вдаваться в подробности. Он специально скажет главные факты, которые смогут его уличить до конца. А подробности он оставит для себя, для своих бессонных ночей, для своей совести, для всей оставшейся жизни. Меня подробности не касались.
   — Да, вот так все и произошло, — словно на заседании суда начал он. Сухо, бесстрастно, безоговорочно. — Женя была пьяна, но за руль не села, несмотря на сумасбродность ее натуры, у нее было железное правило профессионала — пьяным за руль не садиться. К тому же она, наверное, очень хотела жить. Я был за рулем. Хотя, конечно, мне было бы легче оправдать себя, что это по-пьяни мы залетели в пропасть. Вернее, только она. Но я был трезв как стекло. В машине она вела себя нервно, впрочем, что вполне оправдано для женщины, которую бросают. Много говорила, много плакала и тому подобное. Мы выехали за город и неслись по обочине обрыва. Она в порыве… ну, в общем, просто в порыве схватилась за мою руку. Я потерял управление, и еле успел выскочить из машины. И уже на обочине обрыва смотрел, как она летит вниз. Что было дальше — плохо помню. Но, видимо, о своей шкуре помнил прекрасно. Я побежал. Бежал долго. До самого города. И все было на моей стороне. Ни одного свидетеля. Моего трусливого предательского побега. В городе я взял такси. Все разрешилось легко, просто. И в мою пользу. Чего не скажешь о девушке. Девушке, которую я… я очень… Впрочем, остальные слова излишни.
   Он говорил, глядя куда-то вдаль, в одну точку на стене. Словно на суде излагал бесстрастные факты. Которые ударили сильнее любого красноречивого, пылкого признания. И мне показалось, что он впервые исповедовался. Не судье, не священнику, не господу Богу. А самому себе.
   — Егор Николаевич, вы несознательно причастны к гибели девушки, — я сам не узнавал свой голос, он был хриплым, чужим. Я знал, что чувствует этот Маслов. Я ведь тоже был причастен к гибели человека. — Вы плохо соображали. В этот момент больше всего хочется, чтобы отключилась память. Кто-то напивается до умопомрачения, кто-то глотает пригоршнями успокоительное. Каждый хочет забыть. С надеждой проснуться и узнать, что это был лишь кошмар. Но, проснувшись, память возвращается. И как пережить эту память? И победить ее? Профессор Маслов вам помог забыть. Он был теоретик по изучению человеческих душ, практик и прагматик, и великий ученый. Он мог дать индульгенцию на право забыть. А значит индульгенцию на преступление. И он дал. Но судить мы его не можем. Он не был плохим человеком, он был великим человеком, он не был плохим ученым, он был великим ученым, и он не был плохим, он был великим. И мы этого не поняли и не поймем только потому, что нам это не нужно и вредно. И это он понял раньше нас, он отказался от своего открытия. И простил себя, и нас. И свою смерть. И наше будущее после него.
   Мы долго смотрели друг другу в глаза. Мы молчали. Мне нравился этот человек. И я нравился ему.
   — Я это и не оспариваю, — усмехнулся Маслов. — Более того, Смирнов очень рассчитывал на меня. Он думал, видел людей, умел угадывать их. И почему-то решил что я порядочный человек. И ошибся. Как и ошибся во многом другом. Его теории были выстроены. Если открытие существует, хотя бы в мозгах, ход его уже остановить невозможно. Я как ученый прекрасно это понимаю. Даже если открытие не в угоду человечеству. И Смирнов решил применить его на мне с минимальным ущербом для человечества. Просто испытать. А потом решить, нужно ли его обнародовать. Или нет. Но он почему-то отказывался понимать, что даже если он уничтожит изобретение, рано или поздно оно будет повторно изобретено, возможно, в гораздо изощренной форме. Открытия повторяются в мозгах, как, думаю, повторяются даже все великие произведения. Даже если бы художник нарисовал гениальную картину, никто ее не видел кроме него, и тут же ее сжег. Кто-нибудь, обязательно бы нарисовал точь в точь такую же. Если изобретение вышло в космос, уничтожай не уничтожай, это бессмысленно. Только формально можно его сжечь. Но оно уже обретает астральное тело, душу. И рано или поздно уже под чужим именем материализуется. Впрочем, я отвлекся. Я что-то говорил… Как всегда о себе…
 
   — Только не все сказали, вы, как и Смирнов, тоже ученый и тоже великий. И тоже неплохой человек.
   — Вы повторяете ошибку Смирнова. Хотя вам более позволительно ошибаться в людях, чем ему… Так вот, думаю, он и решил поэкспериментировать именно на честном, порядочном, талантливом человеке. Во-первых, это бы как-то оправдало его в том, что он умолчал о преступлении, более того способствовал умолчанию. Во-вторых, как я теперь думаю, он этот эксперимент не собирался затягивать. А потом… Потом он рассчитывал, когда я все вспомню, то моя совесть решит — что делать. И решит правильно. Он ошибся. Безнаказанность за преступление может привести к его повторению. Знаешь, я бы мог убить еще раз. Человек, убивающий хоть раз, способен еще на убийство, если забывает про прошлое. И особенно если есть что терять. А мне было что терять.
   — Я знаю. Я ведь стал на вашем пути. И это вы были в машине, которая…
   — Которая тебя чуть не переехала, если бы не твоя реакция. И случай. Более того, — глаза Маслова горели нездоровым огнем, они приблизил свое лицо к моему так, что слышалось его прерывистое дыхание. — Более того, я чувствовал, что могу убить еще и еще. Еще и еще. Всех, кто мешал бы мне жить так, как я уже жить привык. Хорошо жить! Понимаешь, какая парадоксальная вещь, ведь, как ни крути, только после того… ну, убийства Жени, а потом когда моя память начисто позабыла, я стал тем кем стал! И я стал гораздо больше, чем мог стать, если бы ничего этого не было. И имел я больше, чем мог бы иметь. Ведь до этого случая… Я был хорошим, очень хорошим врачом. Но не более того. И у меня вряд ли были бы перспективы! Не тот характер, не та хватка! И не та совесть! Вернее, слишком ее много уж было для того, чтобы в сегодняшнее время стать великим! И что получается!
   — Что? — я нахмурился, но не отодвигал от него своего лица. Я неотрывно смотрел и смотрел в его горящие, пылающие глаза.
   — Это страшно, но я пришел к этому выводу, независимо от Библии, независимо от Данте, независимо от человеческого опыта и независимо от Смирнова, человек, продавший душу, как-то невероятно быстро и безболезненно идет к вершинам. И все, все у него получается! Понимаешь, душа словно отягощает, словно лишний груз, мешающий карабкаться наверх. Тело без души становится легче, свободнее, независимее, оно может делать что хочет! Это как в дирижабле, чтобы выше подняться, надо больше балласта сбросить на землю. Особо это ощутимо в особые времена. Сегодня тоже особые времена. Когда перевес на весах у тела, а не у души. И души становится все меньше и меньше, она убывает и убывает. Человек уже свободно угождает своему телу и аппарат Смирнова не так уж и актуален. Потому что все подлости и так легко, добровольно забываются, разве только помогают подняться все выше и выше. Сегодня как никогда легко совершаются подобные сделки, как никогда за бесценок продается душа, выставляется на аукцион, вкладывается в акции, или никому не нужная валяется на помойке. Знаешь, сегодня сколько валяется бесхозных душ? Боюсь, что наша земля скоро вся превратиться в помойку, на которой будут валяться проданные души. Вот ты говоришь, я великий врач. Может быть, может быть. Я спасаю сердца людей. Я спасаю их жизнь. Это очень много. Галя говорила — это все. Но… Откуда мне знать — чьи сердца и чьи жизни я спасаю? Я ведь тоже ничего не знаю о своих пациентах. Как и они обо мне. А вдруг я спасаю убийц или потенциальных убийств? Вдруг не спаси я сегодня этого человека, завтра бы сотни остались живы? Откуда я могу знать? Спасая определенного человека, совершаю я подвиг или преступление? Если бы с сердцем я мог спасать души. Вот тогда… Только тогда я бы признал себя гением. И, наверное, оправдал!
   Маслов перевел дух, словно он беспрерывно бежал и не мог остановиться. Бежал неизвестно куда, как тогда, в ту ночь, когда погибла его любимая девушка. Бежал от трагедии, от себя, от своей памяти.
   — Вы — врач, — я положил руку на его плечо и слегка пожал. — Вы обязаны спасать. И больше ни о чем не думать. Вешать человека за преступление или вешать ему медали за подвиг — это уже обязанность других инстанций. А судить… Судить по-настоящему, всю его жизнь, всю его душу — это уже совсем высший удел.
   — Даё пожалуй, — он опустил голову и закрыл лицо руками. И так же, не отрывая от лица рук, вновь заговорил, словно сквозь решетку из пальцев. Сквозь решетку, в которой он жил последнее время и не осознавал это.
   — Смирнов на меня очень надеялся. К нему меня привел Макс. Мне кажется, вряд ли он сочувствовал мне. Хотя во всю изображал сочувствие.
   — Вы познакомились с Запольским через Тоню?
   — Нет, хуже того, это я их познакомил. Потом, когда нам двоим это было нужно. Именно нужно, выгодно. Расценивайте теперь мои слова через призму продажи души. И вы легче поймете. После той трагедии я не помню как добрался домой, у меня был по-моему жар, я метался, жена очень испугалась за меня. Но мне было легче, я забылся в жару. А утром… Вы правы, я проснулся и все вспомнил. И стало еще хуже. И уже не было жара. Я целый день с надеждой ждал, что за мной придет милиция, но мною никто не интересовался. Более того, кратко и бодро, вы заметили, как бодро они сообщают о смертях? Словно хотят их представить как нечто естественное, нормальное, за которое и переживать не стоит. Чтобы мы привыкли к их каждодневности, будничности, и не печалились по этому поводу. И души уже не хватает на каждую смерть, и души становится все меньше и меньше. Так вот бодренько сообщили в передаче о ЧП, что разбилась девушка, будучи пьяной за рулем. И все! Все! Как будто и не было девушки. Молодой, красивой, здоровой. Но я не о том, я опять о себе. К вечеру я уже понял, что если что-то не предприму, то сойду с ума. Я как врач знал, что смерть гораздо лучше умопомешательства. И у меня был выбор. Но я хотел жить. И к счастью моим соседом оказался Макс, я мало его знал, но в порыве тут же пришел к нему. И он встретил меня с распростертыми объятиями. Вот тогда и началась моя сделка. Выверенная, высчитанная, безошибочная. Потому что Макс никогда не ошибается. Ошибаются лишь те, кто душу имеет. А это не про Макса. В общем, я попал в точку. Я встретился с Максом. Он изобразил сочувствие. Это единственное, чему он научился в своей альма-матер. Игре. Я не то чтобы поверил. Но согласился с его игрой. И выложил все. В душе я надеялся, что он посоветует мне идти с признанием. Мне было бы легче. Но он умно, тонко, грамотно доказал, что пока это делать не надо. И я ни в чем, по сути, не виноват. Девушка вцепилась мне в руку, и я по ее вине потерял управление. И не мог же я по доброй воле броситься за ней в пропасть. Для Ромео я слишком уж умен, солиден и староват. В общем, веские аргументы. И тогда Макс посоветовал обратиться к ученому Смирнову. И заверил, что это и есть настоящий выход. Уже тогда Макс с моей помощи хотел завладеть научным открытием Смирнова.
   Маслов перевел дух. И продолжил:
   — Я сразу же понравился Смирнову. И он в меня поверил. Поверил, что я сгожусь для науки. Что я хорош для науки. И душу во имя науки никогда не продам. Я ее во имя науки не продал. А продал во имя другого. И гораздо дешевле.
   Мы долго говорили со Смирновым. Это был незаурядный человек. Человек, что называется с широкой душой. Широким образом мыслей, и широким, если так можно сказать, жизненным размахом. Но создавалось впечатление, что он все это заключил в определенные рамки, и жизнь, настоящую жизнь сузил до таких пределов, в которые мог вместиться лишь его эксперимент. Мне даже казалось, он недолюбил, недострадал, недомечтал. Все у него было как-то недо… Впрочем, не мне его судить. Если он захотел. Мы сразу же стали с ним друзьями. И никто даже и мысли не мог допустить, что мы расстанемся врагами. И только теперь, после смерти, возможно только сегодня, вот в эти часы, мы вновь становимся друзьями. Впрочем, я не знаю, захотел ли он этого.
   — Думаю, Егор Николаевич, нет уверен — он этого захотел. И ваше перемирие состоялось.
   — Состоялось? — Маслов упрямо покачал головой. — Готово было состояться, возможно состоялось бы. Но состоялось… Об этом в настоящем времени еще рано говорить.
   — Он с помощью своего изобретения действительно уничтожил вашу память?
   — Ну, память, это громко сказано. Кто желает исключительного уничтожения памяти. И потом, думаю, подобное изобретение по уничтожению всей памяти уже состоялось. Вот именно, речь шла о более важном, и, наверное, для человечества более опасном эксперименте. Об уничтожении частичной памяти. Той, которая неугодна человеку. Которая мешает ему жить, работать, спать по ночам, смело смотреть людям в глаза. По сути это было частичное уничтожение совести. Как бы ненужное, как на холсте стирается то ненужное, что было нарисовано изначально, лишние штрихи. В общем, если говорить более ясно, откровенно и более смело, это был прибор по уничтожению грехов человека. Но Смирнов об этом не думал. Он хотел освободить человека не от грехов, а от мучений совести, которые жить мешают. И очень сильно разочаровался в своем открытии.
   Мы провели несколько сеансов. И эксперимент действительно удался! Я помнил все, кроме Жени. Про ее существование я забыл начисто. Я вновь любил свою жену, обожал детей, и моя карьера пошла в гору. Но Смирнов ошибся в своих расчетах. Он считал, что это лишняя память удаляется навсегда. Но это не так. И в один прекрасный день я вновь проснулся. Проснулся с ужасом, что натворил. Но у меня уже не было и мысли бежать в милицию или прилюдно каяться, не было мысли и идти к психиатру. Я был другим! Все равно, независимо от моей памяти время ушло. Я словно излечился. И у меня уже все было прекрасно. Мои научные открытия признал мир, мои операции гремели на весь мир, родственники пациентов, кому я спас жизнь буквально падали передо мной на колени. Я купил дорогой дом, дорогую мебель, дорогую машину. Я привык к дорогой жизни. Более того я завел интрижку на стороне с премиленькой стюардессой, и совесть меня уже не мучила! И, безусловно, никакая вернувшаяся память не могла мне помешать жить именно так! Я душу был готов продать за эту свою, устоявшуюся жизнь!
   Он опять сделал паузу.
   — Впрочем, к тому времени я ее уже давно продал.
   — Вы украли изобретение для Макса? — я испуганно подался вперед. Этого еще не хватало!
   — Нет, но не потому, что не мог. А потому, что не успел. Но торговая сделка все равно состоялась. Изначально состоялась.
   — Вы сделали Запольскому бесплатную операцию на сердце?
   — И не только это. Я специально открыл при своей клинике для него центр по психологическому восстановлению больных после операции на сердце. Который естественно возглавил Макс. Он купался в деньгах и славе. Это был первый подобный центр в нашей стране, и реклама его была соответствующая. Иногда мне кажется, что единственное, в чем Макс виртуоз, так это в рекламе. Впрочем, для сегодняшнего времени это не мало, если вообще это не все! Но Максу и этого было мало. Он однажды увидел мою племянницу…
   Я невольно сжал кулаки. Тоня. Эта девочка невольно оказалась всего лишь платой, товаром купли-продажи, лотом на аукционе совести.
   — И не смотрите на меня так! — Маслов вздрогнул от моего взгляда. И махнул рукой. — Впрочем, мне повезло, что я могу на себя не смотреть, ведь зеркала легко разбиваются. Да, я познакомил их. Впрочем, Тоню в его объятия я не толкал. Она умная, честолюбивая девочка, с какой-то ноткой трагичности в душе и легким цинизмом, которым эту трагичность она прикрывает. Честолюбивой девочке Макс понравился. А ранимая, тонкая ее душа так и не смогла его полюбить. Я отдал ей свою машину, квартиру. Они стали соседями. Удобно, чтобы они жили рядом, удобно, чтобы они были вместе. Некоторая гарантия безопасности и хранения тайны.
   — Но Тоня ни о чем не знала?
   — Безусловно, и теперь не знает. Пока не знает. Про Женю. Более того, и я определенное время не знал. Я ведь забыл! А вот когда вспомнил, Тоня как никогда нужна была! Она была гарантией, что Макс не проболтается. В некотором роде заложницей. Красивой, молоденькой заложницей… Вы меня ненавидите?
   Последний вопрос он произнес легко, просто, как само собой разумеющееся. И я только по этой фразе понял, насколько он ненавидит себя. И мне искренне стало его жаль.
   — Продолжайте, Егор Николаевич. Мои чувства здесь ни при чем.
   — Когда я проснулся и вспомнил тот кошмар, случившийся уже полтора года назад! Это целый кусок жизни! Я уже не мучился. И Женю вспоминал без тоски. Главная моя мысль была о спасении. И я решил по-прежнему изображать из себя человека с частичной потерей памяти. Макс это понял первый. И потребовал от меня, чтобы я украл изобретение Смирнова. Он меня шантажировал. В том числе и Тоней. А потом узнал Смирнов. Конечно не без помощи Макса. Ему нужно было во что бы то ни стало овладеть этим научным открытием, иначе он грозился открыть правду. И я чуть было не помог ему в этом. Но случай, судьба, Бог не захотели, чтобы Макс был хозяином этой научной теории. Ему во всем везло. Кроме науки. Она никогда не играла на его стороне. Хотя, возможно, он этого хотел больше всего на свете.
   Я отлично помню тот вечер. Смирнов пришел ко мне в клинику. И потребовал объяснений. Изображать из себя придурка больше не было смысла. Он кричал, доказывал, что я не прав. И более того — не прав он! Что раскаяние ведет к совершенству человека, безнаказанность — к разрушению личности. И все в том же духе. Он говорил, что давно подозревал. Что я стал совсем другим. Что он породил во мне чудовище и хочет теперь его уничтожить во мне. И требует, просит… Он почти плакал, чтобы я добровольно явился с повинной. Но было уже поздно. Я даже не приводил аргументов в свою пользу. Я просто стоял и смотрел на него, такого маленького, лысенького, в безвкусных роговых очках, опирающегося на трость. Особенно меня рассмешил его пиджак! Такие носили сто лет назад, более того, я не знаю, вообще носили ли такие пиджаки. Или это придумка Смирнова. Один из методов его сценического образа. Я стоял, смотрел на него и улыбался. Я его не боялся. Он был слишком порядочен, чтобы настучать на меня. И слишком виновен, чтобы на меня настучать. И он это понял. И хромая направился к выходу и не выдержал и обернулся.
   — Знаете, что самое страшное? Убив один раз случайно, но безнаказанно, всегда есть вероятность второго уже осознанного убийства, — сказал Смирнов.
   — Не беспокойтесь, я вас не убью. — ответил я, почти смеясь.
   — Лучше бы это был я. Во всяком случае, я это заслужил.
   И тут я вспомнил об обещании, данном Максу. Мне нужен был этот аппарат! И улыбка сошла с моего лица, и я просто сказал.
   — Юрий Петрович, покажите мне в последний раз то, что сделало меня счастливым.
   — То, что уничтожило вашу душу, вы хотите сказать? — он уже откровенно улыбался. Достал аппарат из нелепой сумки, похожей на авоську и тут же, перед моим носом разбил его вдребезги.
   — Видите, как легко разбиваются великие открытия. И как легко убивается душа. Как жаль.
   Больше я его не увидел. Я узнал, что он погиб. Благодаря вам. И мне, и Максу это было на руку. И мы не плакали по поводу его смерти. Наверное, кто-то наверху, только не Бог, услышал наши молитвы, и этого человека не стало. Он унес тайну с собой. И это было выгодно мне. А Макс надеялся, что остались чертежи, что он не успел их уничтожить, и он наконец-то станет полноправным открывателем, ученым века. Смирнов проводил эксперимент и над вами, и надо мной. Впрочем, разницы нет, мы одинаково научились забывать. Но наше различие в том, что вы вовремя опомнились и раскаялись опять же ценой смерти Смирнова, видимо он это тоже просил, и уже, наверное, у Бога. Я же раскаялся только теперь. И что будет дальше…
   — Возможно, только теперь вы проснулись по-настоящему и возможно только теперь действие аппарата действительно прекратилось. Вы вновь стали собой. И вы не виновны.
   — Оставьте, это лишь отговорки, — Маслов махнул рукой. — В этой истории только Макс не виноват. И эксперимент над ним не был нужен. Он и так все легко умеет забывать. Более того, мы все очень виновны — и в смерти, и во лжи, и в путаной перепутанной судьбе, своей и своих близких, и если глубже капнуть, против нас даже закон. И только Макс один незапятнан. И получается ни в чем не виноват. Абсолютно ни в чем. Куда ни кинь. Ему удивительно идут белые перчатки.