"Если же мы струсим, то довольно жаловаться, что кто-то нам не дает дышать - это мы сами себе не даем! Пригнемся еще, подождем, а наши братья биологи помогут приблизить чтение наших мыслей и переделку наших генов.
   Если и в этом мы струсим, то мы - ничтожны, безнадежны, и это к нам пушкинское презрение:
   К чему стадам дары свободы?
   .......................................
   Наследство их из рода в роды
   Ярмо с гремушками да бич" (I, стр. 172. Разрядка Солженицына).
   На самом же деле нет единого мирового слуха, нет единого всенародного восприятия. Любое такого рода воззвание, самое красноречивое и убедительное, должно быть доведено до слуха каждого из желательных своих адресатов, и каждый должен прийти к его восприятию, имея соответствующий жизненный опыт, иначе оно останется неуслышанным. Сейчас бы самое время заново, массово запустить "Жить не по лжи" в Самиздат. Изменившаяся, по сравнению с недавним временем фразеология эпохи "гласности" и "перестройки", во-первых, несколько уменьшает риск жизни не по лжи, а во-вторых, позволяет проверить, до какой границы готовы дойти "вожди" в развитии "гласности". Но ни западное русскоязычное радиовещание, ни эмигрантская печать, ни Самиздат не возвращаются к воззванию "Жить не по лжи" с его все возрастающей в современных советских условиях злободневностью.
   Нам осталось коснуться нескольких более поздних выступлений Солженицына, в которых есть отголоски "Письма вождям" и воззвания "Жить не по лжи". Отчасти мы касались таких выступлений при рассмотрении первого документа. Это необходимо хотя бы потому, что оппоненты Солженицына дружно обвиняют его в безапелляционности, в категорическом характере всех его предложений и предположений, в ощущении себя пророком, несущим в мир пребывающее над критикой откровение - истину в ее последней и совершенной форме. Не знаю, откуда и почему возник этот ложный стереотип. Может быть, он предопределен страстностью тона Солженицына, его ораторским мастерством, его склонностью многократно возвращаться к своим ведущим идеям. Но никто никогда не отмечает той осторожности, тех сомнений и колебаний, которые связаны хотя бы с "Письмом вождям" (позднее мы увидим подобное и в другой проблематике).
   3 мая 1974 года Солженицын говорит о "Письме вождям" в "Ответах журналу 'Тайм'":
   "Я... не настаиваю на единственности предлагаемого мною выхода и даже готов тотчас снять мои предложения, если мне противопоставят не просто критику (я, и когда писал, понимал слабые места этого "Письма"), но предложат выход лучший, реальный, конструктивный.
   ...Предложения мои были выдвинуты в прошлом году с весьма-весьма малою надеждой, да. Но и нельзя было не испробовать этот совет. В свое время и Сахаров, и Григоренко, и другие, с разными обоснованиями, предлагали советскому правительству мирные пути развития нашей страны. Это делалось всегда не без надежды - увы, не оправдавшейся никогда. Пожалуй, можно и подытожить: последовательно и решительно отвергая всякие благожелательные предложения, всякие реформы, всякие мирные пути, советские вожди не смогут сослаться, что они не знали ситуации, что им не предлагалось альтернатив: своей упрямой косностью они взяли на себя ответственность за самые тяжелые варианты развития нашей страны" (II, стр. 54-55. Курсив Солженицына).
   Солженицын снова касается "Письма вождям" в телеинтервью компании СВS, Цюрих, 17 июля 1974 года (II, стр. 58-80). Интервьюер Уолтер Кронкайт задает вопрос, который Солженицыну еще не раз придется услышать, причем именно в этой неправильной форме: Солженицыну приписывается принципиальное предпочтение авторитаризма демократии, чего он никогда не проявлял. Не только он, но и вся часть оппозиции, не подвергшая его остракизму из-за "Письма вождям" (на родине и в Зарубежье), получит вскоре от некоторых своих коллег кличку авторитаристов. Мудрено ли, что эту тенденцию улавливает и западный интервьюер? Его вопрос начинается с ее констатации:
   " - В "Письме вождям Советского Союза" Вы выражаете предпочтение авторитарной системе, и из этого возникла критика со стороны разных инакомыслящих в Советском Союзе, а также, может быть, некоторое разочарование со стороны либералов в западном мире. Что Вы можете сказать по этому поводу?
   - Мое "Письмо вождям Советского Союза" было во многом неправильно понято. Дело в том, что нельзя решать вопрос об авторитарной системе или о демократической - вообще. У каждой страны есть своя история, свои традиции, свои возможности. Никогда в истории, сколько вот Земля стоит, не было по всей Земле одной системы, и я утверждаю - никогда и не будет. Всегда будут разные. В моем "Письме вождям" сказано только, что в сегодняшних условиях я не вижу сил таких и таких путей, которые могли бы привести Россию к демократии без новой революции. Я написал в преамбуле, что если мои предложения неудачны, то я готов в любую минуту их снять, только пусть мне кто-нибудь даст другой практический путь. Практический путь - как нам выйти из положения, в России? Вот сегодня, без революции, и так, чтобы можно было жить. Я обращался к вождям, которые власти не отдадут добровольно, и я им не предлагаю: "отдайте добровольно!" - это было бы утопично. Я искал путь, не можем ли мы у нас в России найти способ сейчас смягчить авторитарную систему, оставить авторитарную, но смягчить ее, сделать более человечной. Так вот: для России сегодня еще одна революция была бы страшнее прошлой, чем 17-й год, столько вырежут людей и уничтожат производительных сил. У нас в России - другого выхода нет сейчас, так я понимаю. Но это не значит, что я в общем виде считаю, что авторитарная система должны быть везде, и лучше она, чем демократическая" (II, стр. 75-76. Разрядка Солженицына).
   Смягченная и постепенно реформирующая обстановку в стране (а тем самым в мире, о чем сказано писателем неоднократно) авторитарная система предлагается Солженицыным как наименьшее из зол, позволяющее уйти из тоталитарного тупика без ужасов революции, а не потому, что эта система в принципе лучше демократии. Но этой его постоянной оговорки никто во внимание не принимает. Может быть, потому, что ни ему, ни читателям его не ясны побуждения и механизмы, которые заставят пребывающих у власти авторитарнее реформировать ситуацию в сторону свободы и демократического права.
   Западные интервьюеры, а за ними и Солженицын опять возвращаются к тем же вопросам на пресс-конференции в Париже 10.IV.1975 г. (II, стр. 162-185). И опять следует терпеливое разъяснение (в частности - разъяснение того, почему страшит Солженицына общественный взрыв).
   "Мое "Письмо вождям" во многих отношениях было неправильно истолковано здесь. Прежде всего то, что написано в "Письме вождям", не есть никакой универсальный совет для всего мира, это не есть теория: давайте в каждой стране вот такой путь изберем. Это только - с болью в сердце предвидение, чтo произойдет в нашей стране, если нынешние правители Союза доведут до взрыва. У нас начнется не социальная революция, у нас начнется национальная резня, и целые народы лягут в могилы. До того довело советское правительство национальные отношения. Так что речь идет не о том, что я нашел блестящий путь, речь идет о том, как спасти нас от полного уничтожения. По сравнению с полным уничтожением то, что я предлагал вождям Советского Союза, есть некоторый плавный выход без взрыва и без кровопролития. Никто из возражавших мне не предложил ничего практического: а как бы иначе? Андрей Дмитриевич Сахаров возражал: нет, нам нужно сразу демократию! Я жму руку, нам нужна демократия, но откуда мы ее возьмем? Вы, Запад, - ее нам не дадите. Вам лишь бы самим хоть целыми остаться в этом коммунистическом вихре. А если мы ее будем вырывать силой, у нас начнется полное уничтожение. Остается просто Бога молить: Господи, пошли нам завтра внезапно полную демократию! Но Бог не вмешивается так просто в человеческую историю, Он действует через нас и предлагает нам самим найти выход" (II, стр. 179).
   Значит, в конечном счете мы действуем на свой страх и риск, с полной внутренней ответственностью, как элементы самоорганизующейся системы. Но Суд, если он будет, ждет нас не только где-то в самом конце, а и творится ежечасно нашими собственными усилиями и нашим выбором.
   И снова - одна из центральных исторических идей Солженицына:
   "Наконец, слово "авторитарный" я очень прошу отличать от "тоталитарного". Авторитарные режимы существовали столетиями во многих странах, авторитарные режимы совсем не значит беззаконные режимы. В них огромная гамма. И только на самом конце, только в XX веке, только в нескольких странах родились тоталитарные режимы, причем всякий раз тоталитарный режим рождался не из монархии, не из авторитарного режима, а только из краха демократии...
   Мы получаем тоталитарный режим из слабой, неподготовленной демократии" (II, стр. 179-180).
   Или при оккупации, или из какой-то другой формы экспорта, метастазирования тоталитарного образования. Кроме того, тотал возникает в ходе либерализации и падения (по каким-то конкретным причинам) стабильности авторитарных режимов: Иран, Никарагуа, возможно, в будущем и ЮАР. Зависимости не так просты. "Мы получаем тоталитарный режим" не только "из слабой, неподготовленной демократии", но и из запоздалого, нестабильного процесса ее становления, особенно - если ему сопутствуют внешнеполитические осложнения. Реформирование авторитарной системы в сторону ее либерализации должно сочетаться в идеальном случае со стабильным, твердым руководством страной - это один из главных исторических выводов Солженицына. В Нью-Йорке, во время телеинтервью, 13 июля 1975 года, Солженицыну снова задается вопрос, поставленный корреспондентом газеты "The Saturday Review" Н. Казенсом в очень неквалифицированной форме:
   "С момента прибытия в Соединенные Штаты Вы предостерегали американский народ относительно его связей с Советским Союзом. В вашем недавнем письме русскому народу Вы так же предостерегали его от западных идей, от связи с Западом, я полагаю, и с Соединенными Штатами. Какие западные идеи, помимо марксизма, Вы имели в виду, предостерегая русский народ?" (II, стр. 209).
   И Солженицын - в который раз? - объясняет:
   "Я очень огорчен, мистер Казенс, что Вы, во-первых, неверно называете вещь, которую имеете в виду, и во-вторых, неверно ее истолковываете. Письма моему народу я не писал и даже бы не осмелился стать в такую позу - письмо народу! Я писал письмо группе вождей Советского Союза, вероятно Вы имеете в виду это? Я ни словом не предостерегал против вообще западных идей. Все письмо мое имело смысл по возможности вырвать их из плена марксизма. Я понимал, что шанс - не то что процент, а процент от процента от процента. Но такую попытку я хотел сделать. Письмо мое, к сожалению, на Западе было до такой степени неверно истолковано, с такой странной поверхностностью и поспешностью, что меня даже не удивляет, что сегодня, через полтора года, Вы так говорите. Я маленький пример приведу. Главное, к чему я призывал наших вождей, - убраться со всех оккупированных территорий, - освободить все, что мы захватили. И тогда западная пресса вышла под заголовками: "Солженицын - империалист". Ну вот в таком духе истолковывают и все мое письмо" (II, стр. 209-210).
   Еще раз подчеркну, что так толкуют "Письмо вождям" не только западные, но и отечественные неподцензурные (в Самиздате и в эмиграции) толкователи. Почему - для меня остается чаще всего загадкой.
   Попытка диалога с тоталитарной государственной властью, сделанная в "Письме вождям", казалось бы, начисто перечеркнута в письме из Америки в редакцию "Вестника РХД" в июле 1975 года (II, стр. 214-225). "Казалось бы" - потому, что еще не раз шевельнутся надежды докричаться до людей на каких-то уровнях власти.
   В письме же сказано однозначно:
   "...с сатанинским государством, когтящим наши души, надо враждовать и только враждовать, ибо оно - центральное земное посольство Отца Зла, а другим оно и не было за 60 лет" (II, стр. 220-221. Курсив и разрядка Солженицына).
   Постепенно в своих выступлениях перед западными аудиториями разных стран Солженицын начинает подводить некоторые итоги своих надежд и разочарований первых лет вынужденного пребывания вне родины. Накал борьбы перед высылкой, поддержка непосредственного окружения, свидетельства сочувствия и понимания, приходившие из более или менее отдаленных кругов и слоев народа, создали у Солженицына в пору его высылки ощущение близости и реальности перемен. Он покинул страну с уверенностью в готовности значительной части общества к немедленному и радикальному отказу поддерживать ложью и умолчанием идеологические принципы советского бытия. Он ждал лавинообразного нарастания этого отказа в ближайшее время. Ожидание это не оправдалось: сопротивление не исчезло, но и не стало массовым. Режим научился посредством выборочных репрессий ограничивать проявления протеста некими не угрожающими ему пределами. Солженицын не мог этого не увидеть. С другой стороны, он увидел воочию то, что предполагал еще до высылки: угрожающее отсутствие иммунитета против коммунизма, отсутствие сопротивления внутренней и внешней коммунистической экспансии на Западе. Ощущение близости и неизбежности перемен исчезло, уступив место ощущению весьма вероятной длительности нынешнего положения и неопределенности его исхода в мировых масштабах. В выступлении по французскому телевидению 9.III.1976 года в Париже (II, стр. 293-315) Солженицын так говорит о переменах в своем настроении:
   "Когда я был выслан, я еще был охвачен тем чувством твердости, которое мои друзья, единомышленники, соотечественники испытывали в своем постепенном подъеме от нашего рабства, от нашего бесправия к противостоянию этому насилию, вот, голой грудью. Я приехал, весь еще охваченный этим оптимизмом, и поэтому я думал, что реально вполне можно уже говорить о перспективах развития, о возможной эволюции нашего строя. Не я один так думал. Но за два года, что я пробыл здесь, я увидел, в каком состоянии слабой воли находится Запад. У нас ведь там многие наивно верят, что Запад будет выручать нас из беды. Я в это никогда не верил и не считал нашим моральным правом этого ждать. Нет, я всегда считал, что мы должны освободиться сами, не революцией, не кровью. Мы уже потеряли этой крови только внутренней гражданской войною, с 1917 года по 1959, мы потеряли 66 миллионов человек. Это статистически-научный подсчет, опубликованный на Западе, и может быть французская пресса его доведет до французского читателя. Я верил, что мы духовной силой заставим режим начать уступать. Но на Западе я увидел эту всеобщую апатию, всеобщее неверие в опасность и нежелание думать о свободе других. И на географической карте за эти два года, на моих глазах, мировая ситуация резко изменилась, к худшему. И сегодня я считаю неактуальным вопрос о благоприятной эволюции Советского Союза, коммунистического режима. Последние годы все создано для неблагоприятной эволюции коммунистического режима, неблагоприятной для подданных и неблагоприятной для Запада. Боюсь, вопросы надо задавать кому-то другому, не мне, - западным людям, какие перспективы ближайшей эволюции Запада? Этот вопрос был бы актуальным" (II, стр. 313).
   "Я верил (выд. Д. Ш.), что мы духовной силой заставим режим начать уступать", - глагол "верил" стоит здесь в прошедшем времени. Следовательно, конструктивная основа "Образованщины" и воззвания "Жить не по лжи" если и не снимается с повестки дня, то растягивается на неопределенное время. В приведенном выше монологе прозвучал еще более пессимистический вывод: "...Сегодня я считаю неактуальным вопрос о благоприятной эволюции Советского Союза, коммунистического режима".
   Лично, как человек, писатель, мыслитель, Солженицын уходит от мыслей о наибольшей вероятности "неблагоприятной эволюции коммунистического режима, неблагоприятной для подданных и неблагоприятной для Запада", в свое творчество - в литературное осмысление истоков коммунистического тоталитаризма, на многие десятилетия назад - в историю. Его страстное нетерпение найти здесь, сейчас, для себя и для всех выход из тупика парадоксально трансформируется в терпеливый и многотрудный подвиг писателя-исследователя-историка, художника и публициста одновременно. Так происходит, по всей вероятности, оттого, что радикального, сиюминутного выхода из тупика нет в природе сложившейся ситуации, тогда как возможно более полное и адекватное осмысление ее генезиса и ее черт есть насущная, выживательно важная и неотложная задача для всего человечества. Ужас положения в том, что события в мире развиваются быстрее, чем движутся такие исследования, и - тем более, - быстрее, чем они делаются достоянием сколько-нибудь существенного числа людей. Солженицын и осознает свою задачу как неотложную и общую. Поэтому в чрезвычайно интересном радиоинтервью компании ВВС (Кавендиш, февраль 1979 года), взятом у него И. И. Сапиэтом, он говорит:
   "Вот "неторопливо" уже в моей жизни наверно никогда не получится, потому что я от задачи своей отстаю, а знаю, что она нужна. Все поколение наше отстало от задачи" (II, стр. 353).
   В "Образованщине" и в "Жить не по лжи" Солженицын решительно отклонял убеждение, что сдвигу в поведении сколько-нибудь массовых слоев населения должен предшествовать сдвиг в их сознании, которого можно добиться лишь годами просветительской и по необходимости конспиративной деятельности людей прозревших, имеющих четкие и продуктивные взгляды. Он требовал немедленного и открытого отказа от лжи, составляющей основу режима, то есть, по сути дела, радикального разрыва с режимом. Теперь он много говорит о бесценности осознания народом своего исторического опыта, осознания сути социализма вообще и коммунизма в частности. Само собой разумеется, хотя и не декларируется, что процесс подобного осознания не может не быть длительным, а значит (повторим свой, но не солженицынский вывод) укрытым от глаз охранки.
   И. И. Сапиэт задает вопрос, несколько наивный:
   "Вы говорите о бесценности опыта Февраля - но чему же может помочь осознание прошлого опыта в нынешнем положении?" (II, стр. 358).
   Солженицын обстоятельно отвечает:
   "О, осознание очень много значит! Внутренняя победа всегда предшествует внешней. Мы, действительно, не имеем пока физических сил освободиться от плиты, придавившей нас, - но самый драгоценный итог последних 60 лет мировой истории - именно то освобождение от социалистической заразы, которое наш народ прошел насквозь. Это освобождение - начало мирового освобождения даже тех стран, которым болезнь еще предстоит.
   Да, мы в плену коммунизма, а тем не менее он для нас - мертвая собака, когда для многих западных слоев еще живой лев. Это испытание мы перестояли духовно и, надо удивляться, на ногах!
   Ну, конечно, теперь одного этого осознания о коммунизме нам уже мало. Хотя сегодня еще душит всех коммунизм - а мы должны думать об опасностях будущего перехода. При следующем историческом переходе нам грозит новое испытание - и вот к нему мы совсем не готовы. Это - совсем новые для нас виды опасностей, и чтобы против них устоять, надо по крайней мере хорошо знать наш прежний русский опыт.
   Может быть сейчас мой голос дойдет до тех, кто имеет доступ, возможность и время заняться изучением нашей истории XX века. Мне удается сейчас наладить издание научной серии книг - Исследования Новейшей Русской Истории - ИНРИ. В ней разные авторы, старые и молодые, пытаются разыскать, очистить, восстановить уворованную, подавленную, искаженную истину. Я надеюсь, что и в СССР найдутся авторы, которые захотят принять участие в этой серии. Я даже уверен, что все главные мысли должны родиться именно в России, несмотря на ужасные притеснения" (II, стр. 358, 359).
   Заметим еще раз, что в СССР (который Солженицын, вопреки собственному принципу, здесь называет Россией) для независимого исследователя закрыты архивы и спецфонды библиотек. И все вышедшие пока что (1987) тома ИНРИ, чрезвычайно ценные, созданы в эмиграции, а не на родине авторов. Трагедия состоит в том, что на родину достаточно массивным потоком они вернуться пока не могут. Но и то немногое, что независимые исследователи и писатели неподконтрольно властям создают на родине, там открыто распространяться не может. Оно обретает публичную жизнь только в случае издания за границей и возвращается на родину (тоже катастрофически узким потоком) вместе с работами эмигрантов. Не в том ли насущнейшая задача дня, чтобы расширять, множить и по возможности укрывать от сыска этот поток? Останавливают внимание слова: "Мы, действительно, не имеем пока (выд. Д. Ш.) физических сил освободиться от плиты, придавившей нас". Не означает ли это пока, вряд ли случайное, что осознание своего исторического опыта, осознание сути социализма (духовное освобождение - "начало мирового освобождения") есть преддверие, условие освобождения физического, пугающего массой старых и новых опасностей, технологически плохо себе представляемого, но тем не менее необходимого?
   Солженицыну представляется, что "освобождение от социалистической заразы... народ прошел насквозь". Если это и так, то это освобождение пока что в большинстве случаев опустошающее, нигилистическое, лишенное каких бы то ни было организационных и конструктивных начал. И не потому ли "при следующем историческом переходе" (?) оно угрожает истребительной гражданской войной, разрухой, террором и новым рабством, что лишено массово исповедуемой высокой этики и конструктивной идеи?
   От Запада Солженицын спасения не ждет:
   "Дело так запущено, отступление Запада так глубоко зашло, что во всяком случае нам, в нашей стране, рассчитывать на западную выручку бесплодно. Я думал так и живя еще в СССР. И - никогда не обращался ни к западным правителям, ни к западным парламентам, таких иллюзий не питал. Выручка может прийти в индивидуальных случаях, от общественности. Но никто на Западе не обязан заниматься нами в целом, ни у кого нет ни сил, ни стойкости, - а нужно будет откупиться нами - откупятся, как Тайванем" (II, стр. 369).
   И. И.Сапиэт задает закономерные вопросы:
   "Если так, то где же источник силы для узников, которые ищут свободы? К кому или к чему им обращаться? На что могут надеяться подсоветские народы?" (II, стр. 369).
   В том, как Солженицын пытается ответить на эти решающие для нашего времени и для всего человечества вопросы, полностью отсутствует безапелляционность, которую столь часто ему приписывают. Он говорит:
   "Это - самый трудный вопрос из тех, что Вы мне сегодня задали.
   С одной стороны - я считаю, что: главную победу над коммунизмом мы уже одержали: мы выстояли 60 лет и не заразились им. Ничего похожего на то идейное торжество, на тот повальный захват душ, с которым носились, неслись, рассчитывали Ленин и Троцкий. Мы - уже свободны от них духовно.
   А вот - физически?..
   Потому так и трудны изменения в нашей стране, что в нашу страну уперлась вся жизнь человечества. Вся орбита земной жизни изменится, когда произойдут изменения в советском режиме. Это сейчас - узел всей человеческой истории" (II, стр. 369).
   Потому и "уперлась" в происходящее в СССР "вся жизнь человечества", что при укрепившемся тоталитарном режиме, угрожающем всему человечеству, невероятно трудны какие бы то ни было фундаментальные положительные изменения. Конечно, коммунистический фанатизм не стал живым всенародным мировоззрением. От него в обиходе остались только привычная ритуальная фразеология и многообразные предрассудки, гнездящиеся в опустошенных человеческих душах. Но, как уже было сказано, в условиях исключительной, монопольной, вооруженной легальной марксистско-ленинской идеологии последняя, рушась, чаще всего вытесняется цинизмом и скепсисом, а не альтернативными - положительными - мировоззрениями. Исповедание и тем более распространение альтернативных коммунизму мировоззрений (а их необходимо доступно и убедительно формулировать и целенаправленно распространять, иначе опустошенность, цинизм и скепсис будут работать на сохранение существующего правопорядка не хуже, чем работал бы коммунистический фанатизм) воспринимаются властью как физическая атака против нее, становятся поводом для беспощадных репрессий, и она, со своей точки зрения, в этом права.
   И.И.Сапиэт самой постановкой своих чрезвычайно метких вопросов подчеркивает тот не признаваемый многими оппонентами Солженицына факт, что в своих размышлениях о самом для себя главном - о будущем России и мира писатель куда чаще ставит вопросы, чем отвечает на них.
   Интервьюер говорит:
   "В "Теленке" Вы спрашиваете также, не то ли время подошло, наконец, когда Россия начнет просыпаться, когда Бирнамский лес пойдет. Двинулся ли Бирнамский лес?" (II, стр. 369. Выд. Д. Ш.).
   И Солженицын отвечает:
   "Опять же: как это движение понимать. Если духовно - да, он пошел! Если физически - нет, не двинулся" (II, стр. 369).
   Если продолжить аллегорию, то придется признать, что "духовно пошли" отдельные зазеленевшие деревья и группки деревьев, а лес, изрешеченный и обожженный, разве что перестал духовно двигаться в требуемом от него направлении. Что же есть в данном контексте физическое движение? Каким оно представляется Солженицыну? В какой форме, хотя бы зародышевой, оно реально в этой террористической ситуации? Здесь важно для нас каждое слово писателя, если мы хотим понять его истинный взгляд на вещи, а не добавить очередное предубеждение к расхожему стереотипу приписываемых ему воззрений.