Страница:
Западное мышление стало консервативным: только бы сохранилось мировое положение, как оно есть, только бы ничто не менялось. Расслабляющая мечта о статус-кво - признак общества, закончившего свое развитие. Но надо быть слепым, чтобы не видеть, как перестали принадлежать Западу океаны и все стягивается под ним территория земной суши. Две так называемых мировых - а совсем еще не мировых - войны состояли в том, что маленький прогрессивный Запад внутри себя уничтожал сам себя и тем подготовил свой конец. Следующая война - не обязательно атомная, я в нее не верю, - может похоронить западную цивилизацию окончательно.
И перед лицом этой опасности - как же, с такими историческими ценностями за спиной, с таким уровнем достигнутой свободы и как будто преданности ей, - настолько потерять волю к защите?!" (I, стр. 292-293).
Отметим, что Солженицыну явно не представляется достаточной "расслабляющая мечта о статус-кво" и, следовательно, он считает необходимой некую отрицательную для коммунизма, а значит - положительную для Запада динамику, способную изменить нынешнее соотношение сил. Свой Апокалипсис Солженицын завершает апелляцией к высоким историческим ценностям Запада, к высокому уровню достигнутой им свободы - ко всему тому, что должно было бы предопределять его волю, "волю к защите" своих исторических ценностей, но на деле ее не предопределяет. Корень этого ослабления воли Солженицын видит в "рационалистическом гуманизме либо гуманистической автономности провозглашенной и проводимой автономности человека от всякой высшей над ним силы". Либо иначе - "в антропоцентризме - представлении о человеке как о центре существующего" (I, стр. 294). Это представление возникло, по убеждению Солженицына, как неизбежная реакция на "невыносимые деспотические" крайности средневековья. В борьбе с этими крайностями:
"Запад наконец отстоял права человека и даже с избытком, - но совсем поблекло сознание ответственности человека перед Богом и обществом.
Чем более гуманизм в своем развитии материализовался, тем больше давал он оснований спекулировать собою - социализму, а затем и коммунизму. Так что Карл Маркс мог выразиться (1844): 'коммунизм есть натурализованный гуманизм' " (I, стр. 295).
Заметим, к слову, что коммунизм не оставляет человека одиноким в пустоте антропоцентрического мира, потому что коммунистами над человеком, на место отнятого идеологией Бога, поставлены "класс", "народ", "общество" и "их" интересы, на деле состоящие в интересах и воле верхушки правящей партии. Западный же (некоммунистический) безрелигиозный гуманизм, действительно, оставляет человека во всех отношениях наедине с самим собой, отчего невероятно усложняется задача выработки "моральных... нравственных указателей". Солженицын называет это "катастрофой гуманистического автономного безрелигиозного сознания" (I, стр. 296), теснейше связанного с утопиями социализма и коммунизма:
"...в основаниях выветренного гуманизма и всякого социализма можно разглядеть общие камни: бескрайний материализм; свободу от религии и религиозной ответственности (при коммунизме доводимую до антирелигиозной диктатуры); сосредоточенность на социальном построении и наукообразность в этом (Просвещение XVIII века и марксизм). Не случайно все словесные клятвы коммунизма - вокруг человека с большой буквы и его земного счастья. Как будто уродливое сопоставление - общие черты в миросознании и строе жизни нынешнего Запада и нынешнего Востока! - но такова логика развития материализма.
Причем, в этом соотношении родства закон таков, что всегда оказывается сильней, привлекательней и победоносней то течение материализма, которое левей и, значит, последовательней. И гуманизм, вполне утеряввший христианское наследие, не способен выстоять в этом соревновании. Так, в течение минувших веков и особенно последних десятилетий, когда процесс обострился, в мировом соотношении сил: либерализм неизбежно теснился радикализмом, тот был вынужден уступать социализму, а социализм не устаивал против коммунизма. Именно потому коммунистический строй мог так устоять и укрепиться на Востоке, что его рьяно поддерживали (ощущая с ним родство!) буквально массы западной интеллигенции, не замечали его злодейств, а уж когда нельзя было не заметить, - оправдывали их. Так и сегодня: у нас на Востоке коммунизм идеологически потерял все, он упал уже до ноля, и ниже ноля, западная же интеллигенция в значительной степени чувствительна к нему, сохраняет симпатию, - и это-то делает для Запада такой безмерно трудной задачу устояния против Востока.
...Если бы, как декларировал гуманизм, человек был рожден только для счастья, - он не был бы рожден и для смерти. Но оттого, что он телесно обречен смерти, его земная задача, очевидно, духовней: не захлеб повседневностью, не наилучшие способы добывания благ, а потом веселого проживания их, но несение постоянного и трудного долга, так что весь жизненный путь становится опытом главным образом нравственного возвышения (апл.): покинуть жизнь существом более высоким, чем начинал ее. Неизбежно пересмотреть шкалу распространенных человеческих ценностей и изумиться неправильности ее сегодня. Невозможно, чтоб оценка деятельности президента сводилась бы к тому, какова твоя заработная плата и неограничен ли в продаже бензин. (апл.) Только добровольное воспитание в самих себе светлого самоограничения возвышает людей над материальным потоком мира" (I, стр. 295-297).
Итак, Солженицын многократно и неустанно говорит о необходимости освоения свободным обществом (человеком) самосовершенствующих и самоограничительных нравственных заповедей. Он говорит о воле к самозащите, об отказе от капитуляции, о мужестве, необходимых западному обществу, чтобы отстоять свои "исторические ценности" и свой "уровень достигнутой свободы" (I, стр. 293), ибо накатывание коммунизма на эту свободу и на эти ценности исключит всякую надежду выйти на верный путь. Исчезнет возможность "духовной вспышки, подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни", гармонически сочетающие полноценное физическое существование с высокой духовностью и здоровой нравственностью (I, стр. 297). Таков идеал Солженицына, постулированный им в Гарвардской речи. В ней много тревоги и сомнений в том, будет ли Западом своевременно выбран оптимальный путь самозащиты и самосовершенствования, но только равнодушные и слепцы не испытывают таких опасений. За пять лет до выступления в Гарварде, еще на родине, в интервью агентству "Ассошиэйтед пресс" и газете "Монд" Солженицын произнес слова, которые могли бы послужить достойным заключением Гарвардской речи. Тогда, 23 августа 1973 года, он сказал:
"Нельзя согласиться, что гибельный ход истории непоправим и на самую могущественную в мире Силу не может воздействовать уверенный в себе Дух.
Из опыта последних поколений мне кажется совершенно доказанным, что только непреклонность человеческого духа, крепко ставшего на подвижной черте наступающего насилия и в готовности к жертве и смерти заявившего "ни шагу дальше!", - только эта непреклонность духа и есть подлинная защита частного мира, всеобщего мира и всего человечества" (I, стр. 30).
Остается только удивляться тому, с какой слепотой или недобросовестностью некоторые независимые (о зависимых говорить нечего) литераторы изображают человека, произнесшего эти слова, апологетом насилия и врагом демократии.
Напомним, что еще в Нобелевской лекции (1972) Солженицын назвал Декларацию Прав человека "лучшим за 25 лет документом" ООН и с горечью констатирует:
"Свой лучший за 25 лет документ - Декларацию Прав человека, ООН не посилилась сделать обязательным для правительств, условием их членства - и так предала маленьких людей воле не избранных ими правительств" (I, стр. 18-19).
Солженицына часто упрекают в сочувствии к авторитарным режимам. И при этом всегда упускается из виду один момент: для Солженицына не полностью демократические режимы, которым он склонен сочувствовать, это прежде всего - пограничные районы свободного мира, его окраины, принимающие или имеющие вот-вот принять на себя очередные смертоносные атаки тотала. И поэтому от них невозможно, по его мнению, требовать такой полноты свободы, какую позволяют себе демократии, еще не чувствующие своей осажденности (не чувствующие - на свою беду)(.
Свое отношение к таким не полностью свободным странам, входящим тем не менее по своей геополитической роли и ряду свойств в мировую систему демократии, Солженицын отчетливо выразил в большом выступлении на Тайване 23.Х.1982 г. (VI). Для Солженицына, который подходит к Тайваню с высоты своего двойного: тоталитарного и демократического - опыта, островной Китай - это прежде всего Свободный Китай, процветающий экономически и, по сравнению с КНР или СССР, вполне терпимо организованный политически, несмотря на свою военную осажденность и связанные с ней элементы авторитарности. Солженицына потрясает готовность свободного мира поступиться Тайванем ради призрачного союза с континентальным Китаем. Он говорит:
"Так же и Соединенные Штаты поддались общему в мире течению покинуть республику Свободного Китая в беде, оставить ее на произвол судьбы. Америка пошла на разрыв дипломатических отношений с Китайской республикой - за что? в чем она провинилась? - следуя общей западной тщетной мечте найти союзника в коммунистическом Китае. Америка ограничила связи с вами, снизила военную поддержку, уже не дает вам всего необходимого.
...Соединенные Штаты сильно разнородны, в них много течений, и очень сильны течения капитулянтские" (VI. Выд. Д. Ш.).
Таким образом, США не представляются Солженицыну мировоззренчески однородным конгломератом, но трудно не признать его правоту относительно распространенности и силы в этой могучей стране капитулянтских настроений. Тайвань же пребывает под еще более близкой и неотступной угрозой, чем Запад:
"Чего же хочет от вас коммунистический Китай? Конечно, он жаден захватить вашу цветущую экономику, ограбить и сожрать - и после всех событий XX века только близорукие простаки могут верить обещанию Пекина, что он сохранит в целости вашу экономическую и социальную систему и даже вооруженные силы, оставит вам хоть какие-то элементы свободы.
Но главное для них даже - не только отнять ваше достояние, не только присвоить плоды вашего тяжелого труда. Главное то, что коммунистическая система не терпит ни малейших отклонений нигде ни в чем. Даже не столько нужен им богатый остров, сколько подавить отклонение от их системы. Коммунистический Китай не терпит вас за ваше экономическое и социальное превосходство: нельзя, чтобы остальные китайцы знали, что можно лучше жить без коммунизма. Коммунистическая идеология не терпит никаких островков свободы. И вот они всеми силами добиваются пресечь продажу вам даже оборонительного оружия, ослабить вашу боеспособность, нарушить баланс сил в проливе - и так приблизить дату вторжения на остров.
И чтобы добиться безучастности Соединенных Штатов - красный Китай будет спекулировать перед ними на начавшемся советско-китайском сближении. А сближение это - совсем не показное, оно очень перспективное: у обоих правительств общие корни с давних пор, о чем теперь все уж забыли: еще в 1923 году советский агент Грузенберг под кличкой "Бородин" готовил в Китае коммунистический переворот, и это именно он выдвинул на первые высокие посты в партии Мао Цзе-дуна и Чжоу Энь-лая" (VI. Выд. Д. Ш.).
Но и в этом крайне угрожаемом положении Солженицын предлагает не отказ от свободы, а ее ограничение не ущемляющими достоинства и интересов людей, но и не самоубийственно безграничными пределами. Речь идет о том, чего труднее всего достичь и что он в своей эпопее "Красное колесо" называет "средней (курсив Солженицына) линией общественного развития":
"Как ускорение Кориолиса имеет строго обусловленное направление на всей Земле, и у всех речных потоков так отклоняет воду, что подмываются и осыпаются всегда правые берега рек, а разлив идет налево, - так и все формы демократического либерализма на Земле, сколько видно, ударяют всегда вправо, приглаживают всегда влево. Всегда левы их симпатии, налево способны переступать ноги, клеву клонятся головы слушать суждения - но позорно им раздаться вправо или принять хотя бы слово справа(.
Если бы кадетский (и всемирный) либерализм имел бы оба уха и об глаза развитых одинаково, а идти способен бы был по собственной твердой линии он избежал бы своего бесславного поражения, своей жалкой судьбы (и, может быть, с крайнего лева не припечатали бы его "гнилым").
Труднее всего прочерчивать среднюю линию общественного развития: не помогает, как на краях, горло, кулак, бомба, решетка. Средняя линия требует самого большого самообладания, самого твердого мужества, самого расчетливого терпения, самого точного знания" (А. Солженицын, Соч., т. 13 стр. 77-78).
Этот маленький литературно совершенный отрывок содержит в себе один из центральных выводов гигантской эпопеи, а значит - и всего жизненного пути писателя. Отвергаются оба "края" вместе с их преобладающими приемами ("горло, кулак, бомба, решетка").
Как адресат писательского обращения избирается "кадетский (и всемирный) либерализм". Но сразу же определяется его роковой порок: отсутствие "собственной твердой линии" и в этой расслабляющей несамостоятельности - постоянная ангажированность левыми силами. И, хотя справа нередко граничат с либералами силы, более конструктивные и ценные для общества, чем соседи слева - носители экстремистских левых утопий ("октябристы" в России по сравнению с левыми эсерами и большевиками), "позорно им раздаться вправо или принять хотя бы слово справа". Но более всего хотел бы Солженицын от либералов центра, чтобы имели они "оба уха и оба глаза развитых одинаково", сохраняя в практической своей политике твердую собственную "среднюю линию", которая "требует самого большого самообладания, самого твердого мужества, самого точного знания".
"Пора же, наконец, называть вещи своими именами: что октябрьский переворот Ленина и Троцкого против слабой русской демократии был бандитским", - говорит Солженицын в статье "Иметь мужество видеть" (I, стр. 351). В своем ответе на фрагменты Б. Суварина о "Ленине в Цюрихе" ("Вестник РХД" № 132, 1980, стр. 266) Солженицын повторяет те же определения: "...Бандитский октябрьский переворот против беззащитной русской демократии" (выд. Д. Ш.). Там же - о "безграничной нерешительности и бессилии Временного правительства".
Жертва бандитского переворота вызывает сочувствие (в отличие от бандитов-переворотчиков), но в определениях русской демократии 1917 года как "слабой", "беззащитной", "бессильной" и "безгранично нерешительной" заключена констатация ее обреченности. Русская демократия 1917 года, какое-то время поколебавшись (в полном соответствии с отсутствием собственной твердой линии), отказалась от помощи Корнилова (далеко не правого экстремиста) и призвала на помощь весь левый край, вплоть до большевиков, то есть тех, от кого и следовало защититься, оперевшись на армию. Так слабая, несамостоятельная демократия, плененная левоэкстремистскими утопиями, подписала себе смертный приговор. Эта трагедия всегда стоит перед глазами Солженицына, боящегося ее повторения на Западе. В том же интервью И. И. Сапиэту для ВВС, которое мы уже не раз цитировали, он говорит:
"А уроки Февраля - они имеют и всемирное значение, это и Западу невредно. Самопадение наших либералов и социалистов перед коммунизмом с тех пор повторилось в мировом масштабе, только растянулось на несколько десятилетий: грандиозно повторяется тот же процесс самоослабления и капитуляции" (I, стр. 357).
И, когда Солженицын без конца напоминает своим собеседникам и читателям, что он боится повторения Февраля в современном СССР (мне крушение коммунизма в СССР не кажется близким и вероятным будущим, но я не настаиваю на свой прозорливости), он опасается всепроникающего взрыва, самоубийственного разгула взаимно враждебных национальных и социальных стихий при беспомощной власти, а затем - новой победы какого-то из самых экстремистских "краев". В одном из первых своих выступлений на Западе (пресс-конференция в Стокгольме 12 декабря 1974 года) Солженицын сказал:
"Я в своем "Письме вождям", которое было почти исключительно неверно понято на Западе, хотя можно легко перечитать его, совсем не говорил, что западная демократия вообще не годится для России, там нет этого. Там сказано только, что мы сейчас, именно мы вот, Россия, и именно сейчас, мы к ней не только не готовы, но менее готовы, чем в 17-м году. А в 17-м году, когда мы были более готовы, когда у нас было уже все-таки 12 лет общественной жизни, парламента... в 17-м году мы настолько еще были не готовы, что это привело к изнурительной гражданской войне и возникновению тоталитарного государства.
Для нашей страны, испытавшей такие потрясения, всякое развитие должно быть плавным, не должно быть взрыва, потому что мы уничтожим у себя еще десятки миллионов людей. Михаил Агурский правильно пишет, что переход, дальнейшее развитие в сторону демократии должно происходить в России в условиях сильной власти. Если же объявить демократию внезапно, то у нас начнется истребительная межнациональная война, которая смоет эту демократию вообще в один миг, и миллионы лягут совсем не за демократию, а просто будет межнациональная война.
Я думаю, что наше сегодняшнее собрание и темп, который мы должны развить, не дает возможности читать лекцию серьезно о проблемах демократии в России и проблемах демократии вообще. Я только хочу, чтобы не было неправильных представлений: я не против демократии вообще, и не против демократии у нас в России, но я за хорошую демократию и за то, чтобы в России шли мы к ней плавным, осторожным, медленным путем" (II, стр. 129-130).
Нет оснований считать, что сегодня Солженицын думает об этом вопросе иначе. Содержанию же эпитета "хорошая демократия" в его толковании мы посвятили немало страниц. Полагаю, что для него это значит нравственная, стабильная и обороноспособная демократия. Кроме того, когда Солженицын размышляет о будущем нынешнего СССР, о грядущем России, его, в отличие от многих его оппонентов, заботят две вещи: конкретные формы предполагаемой демократии и конкретные способы перехода к ней от нынешней тоталитарной диктатуры. Так, относительно все тех же безоглядных плюралистов-демократов (эмигрантов и диссидентов) он говорит:
"Сколько среди них специалистов-гуманитаристов - но почему ж нам не выдвигают конкретных социальных предложений? - да разумными давно бы нас убедили! Чем восславлять себя безграничными демократами (а всех инакомыслящих авторитаристами), да расшифруйте же конкретно: какую демократию вы рекомендуете для будущей России? Сказать "вообще как на Западе" - ничего не сказать: в Америке ли, Швейцарии или Франции - все приноровлено к данной стране, а не "вообще". Какую вы предлагаете систему выборов: пропорциональную? мажоритарную? или абсолютного большинства? (От выбора системы резко меняется состав парламента, и большие меньшинства могут "проглатываться" бесследно, либо напротив никогда не составится стабильное правительство.) Должно быть правительство ответственно перед палатами или (как в Штатах) - нет? - ведь это совсем разно действующие схемы, и если, например, парламентское большинство обязано поддерживать "свое" правительство из одних партийных соображений - то это опять власть партии над народным мнением? А степень децентрализации? Какие вопросы относятся к областному ведению, какие к центральному? Да множество этих подробностей демократии - и ни об одной из них мы еще не слышали. Ни одного реального предложения, кроме "всеобщих прав человека".
А - переходный период? Любую из западных систем - как именно перенять? через какую процедуру? - так, чтоб страна не перевернулась, не утонула? А если начнутся (как с марта 1917, а теперь-то еще скорей начнутся)( разбои и убийства - то надо ли будет разбойников останавливать? (или - оберегать права бандитов? может, они невменяемы? ) и - кто это будет делать? с чьей санкции? и какими силами? А шире того - будут вспыхивать стихийные волнения, массовые столкновения? как и кто успокоит их и спасет людей от резни?
Ни о чем об этом наши плюралисты не выражают забот" (X, стр. 152. Курсив и разрядка Солженицына. Выд. Д. Ш.).
Что с того, что Солженицын и сам не отвечает однозначно на эти вопросы? Он выражает заботу о них и приковывает к ним наше внимание. Не политик, не юрист и не профессионал-социолог, а моралист и художник, он выделяет сердцевинные вопросы жизни, исторической, общественной, частной, и доказывает, что ни одного из них нельзя решить без "духовной вспышки", без "подъема на новую высоту обзора", без "светлого самоограничения", без ощущения над собой того Высшего духа (I, стр. 297), который заповедал нам свои моральные абсолюты.
Наш разговор об отношении Солженицына к демократии был бы неполным, если бы мы не коснулись его экономических воззрений, как они предстают перед нами в его публицистике. Мы не будем возвращаться к экономико-технологическим прогнозам "Письма вождям". Некоторые их выводы спорны; иные представляются утопичными или наивными. Нас интересует сейчас социально-системная сторона экономической проблематики, представленной в публицистике Солженицына.
Солженицын вышел в неподцензурную русскую печать и гласность тогда, когда подавляющее большинство авторов Самиздата стремилось исправить социализм, очистить его от "извращений", но не посягало на него в принципе. Основную массу инакомыслящих привлекал западный политико-идеологический плюрализм, но им не казалась его необходимым основанием экономическая свобода - свобода частной инициативы. В этом смысле весьма типичен сахаровский трактат 1968 года - "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". Солженицын уже тогда осознавал непоследовательность такой позиции. В своем анализе трактата Сахарова он существенно дополняет сахаровское сопоставление капитализма и социализма:
"Сахаров разрушает марксистский миф, что капитализм "приводит в тупик производительные силы" или "всегда приводит к абсолютному обнищанию рабочего класса"(( Экономическое соревнование систем, со школьных плакатов запомненное нами как социалистический конь, прыгающий через капиталистическую черепаху, он впервые в нашей стране представляет в истинных соотношениях. Сахаров напоминает о "бремени технического и организационного риска разработочных издержек, которое ложится на страну, лидирующую в технике", и с большим знанием дела перечисляет важные технические заимствования, обогатившие СССР за счет Запада; напоминает, что сталь да чугун - это отрасли традиционные и "догонка" в них ничего не доказывает, а в отраслях поистине ведущих - мы устойчиво позади. Разрушает Сахаров и миф о пауках-миллионерах: они - "не слишком серьезное экономическое бремя" по их малочисленности, напротив, "революция, которая приостанавливает экономическое развитие более чем на 5 лет, не может считаться экономически выгодной для трудящихся" (да уж просто скажем: убийственна). Что касается СССР, то свален миф о магическом соцсоревновании ("не имеет серьезной экономической роли") и напомнено: все эти десятилетия "наш народ работал с предельным напряжением, что привело к определенному истощению ресурсов нации".
Правда, такая ломка молитвенных истуканов не дается легко, Сахаров там и здесь без надобности смягчает: лишь "определенное" истощение; и - "в обеспечении высокого уровня жизни ... капитализм и социализм сыграли вничью" (уж где там!..). Но сам переступ через запретную черту - посметь судить о том, о чем никто не смел, кроме Основоположников, - выводит нашего автора далеко вперед. Если при капиталистическом строе обнаруживается не сплошное загнивание, а "продолжается развитие производительных сил", то "социалистический мир не должен разрушать породившую его почву" - "это было бы самоубийством человечества", ядерной войной. (Наша пропаганда не любит признавать ядерную войну самоубийством человечества, но - непременным торжеством социализма.) Сахаров советует верней того: отказаться от "эмпирико-конъюнктурной внешней политики", от "метода максимальных неприятностей противостоящим силам без учета общего блага и общих интересов"; СССР и Соединенным Штатам перестать быть противниками, перейти к совместной бескорыстной широчайшей помощи отсталым странам, а из высших целей внешней политики пусть будет международный контроль за соблюдением "Декларации прав человека".
Не упускает автор перечислить и главнейшие опасности для нашей цивилизации, черты гибели среды обитания человечества, и широко ставит задачу спасения ее.
Таков уровень благородной статьи Сахарова" (I, стр. 27-28. Курсив и разрядка Солженицына).
Короткое примечание Солженицына к собственному тексту и выразительное, в скобках "уж где там!.." перечеркивают основные концептуальные постулаты "молитвенных истуканов" марксизма, с которыми Сахарову в ту пору не так легко было расстаться. В статье "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни" (1973) есть такое сверхважное высказывание:
"Исходные понятия - частной собственности, частной экономической инициативы - природны человеку, и нужны для личной свободы его и нормального самочувствия, и благодетельны были бы для общества, если бы только... если бы только носители их на первом же пороге развития самоограничились, а не доводили бы размеров и напора своей собственности и корысти до социального зла, вызвавшего столько справедливого гнева, не пытались бы покупать власть, подчинять прессу. Именно в ответ на бесстыдство неограниченной наживы развился и весь социализм" (I, стр. 73-74. Курсив Солженицына. Выд. Д. Ш.).
И перед лицом этой опасности - как же, с такими историческими ценностями за спиной, с таким уровнем достигнутой свободы и как будто преданности ей, - настолько потерять волю к защите?!" (I, стр. 292-293).
Отметим, что Солженицыну явно не представляется достаточной "расслабляющая мечта о статус-кво" и, следовательно, он считает необходимой некую отрицательную для коммунизма, а значит - положительную для Запада динамику, способную изменить нынешнее соотношение сил. Свой Апокалипсис Солженицын завершает апелляцией к высоким историческим ценностям Запада, к высокому уровню достигнутой им свободы - ко всему тому, что должно было бы предопределять его волю, "волю к защите" своих исторических ценностей, но на деле ее не предопределяет. Корень этого ослабления воли Солженицын видит в "рационалистическом гуманизме либо гуманистической автономности провозглашенной и проводимой автономности человека от всякой высшей над ним силы". Либо иначе - "в антропоцентризме - представлении о человеке как о центре существующего" (I, стр. 294). Это представление возникло, по убеждению Солженицына, как неизбежная реакция на "невыносимые деспотические" крайности средневековья. В борьбе с этими крайностями:
"Запад наконец отстоял права человека и даже с избытком, - но совсем поблекло сознание ответственности человека перед Богом и обществом.
Чем более гуманизм в своем развитии материализовался, тем больше давал он оснований спекулировать собою - социализму, а затем и коммунизму. Так что Карл Маркс мог выразиться (1844): 'коммунизм есть натурализованный гуманизм' " (I, стр. 295).
Заметим, к слову, что коммунизм не оставляет человека одиноким в пустоте антропоцентрического мира, потому что коммунистами над человеком, на место отнятого идеологией Бога, поставлены "класс", "народ", "общество" и "их" интересы, на деле состоящие в интересах и воле верхушки правящей партии. Западный же (некоммунистический) безрелигиозный гуманизм, действительно, оставляет человека во всех отношениях наедине с самим собой, отчего невероятно усложняется задача выработки "моральных... нравственных указателей". Солженицын называет это "катастрофой гуманистического автономного безрелигиозного сознания" (I, стр. 296), теснейше связанного с утопиями социализма и коммунизма:
"...в основаниях выветренного гуманизма и всякого социализма можно разглядеть общие камни: бескрайний материализм; свободу от религии и религиозной ответственности (при коммунизме доводимую до антирелигиозной диктатуры); сосредоточенность на социальном построении и наукообразность в этом (Просвещение XVIII века и марксизм). Не случайно все словесные клятвы коммунизма - вокруг человека с большой буквы и его земного счастья. Как будто уродливое сопоставление - общие черты в миросознании и строе жизни нынешнего Запада и нынешнего Востока! - но такова логика развития материализма.
Причем, в этом соотношении родства закон таков, что всегда оказывается сильней, привлекательней и победоносней то течение материализма, которое левей и, значит, последовательней. И гуманизм, вполне утеряввший христианское наследие, не способен выстоять в этом соревновании. Так, в течение минувших веков и особенно последних десятилетий, когда процесс обострился, в мировом соотношении сил: либерализм неизбежно теснился радикализмом, тот был вынужден уступать социализму, а социализм не устаивал против коммунизма. Именно потому коммунистический строй мог так устоять и укрепиться на Востоке, что его рьяно поддерживали (ощущая с ним родство!) буквально массы западной интеллигенции, не замечали его злодейств, а уж когда нельзя было не заметить, - оправдывали их. Так и сегодня: у нас на Востоке коммунизм идеологически потерял все, он упал уже до ноля, и ниже ноля, западная же интеллигенция в значительной степени чувствительна к нему, сохраняет симпатию, - и это-то делает для Запада такой безмерно трудной задачу устояния против Востока.
...Если бы, как декларировал гуманизм, человек был рожден только для счастья, - он не был бы рожден и для смерти. Но оттого, что он телесно обречен смерти, его земная задача, очевидно, духовней: не захлеб повседневностью, не наилучшие способы добывания благ, а потом веселого проживания их, но несение постоянного и трудного долга, так что весь жизненный путь становится опытом главным образом нравственного возвышения (апл.): покинуть жизнь существом более высоким, чем начинал ее. Неизбежно пересмотреть шкалу распространенных человеческих ценностей и изумиться неправильности ее сегодня. Невозможно, чтоб оценка деятельности президента сводилась бы к тому, какова твоя заработная плата и неограничен ли в продаже бензин. (апл.) Только добровольное воспитание в самих себе светлого самоограничения возвышает людей над материальным потоком мира" (I, стр. 295-297).
Итак, Солженицын многократно и неустанно говорит о необходимости освоения свободным обществом (человеком) самосовершенствующих и самоограничительных нравственных заповедей. Он говорит о воле к самозащите, об отказе от капитуляции, о мужестве, необходимых западному обществу, чтобы отстоять свои "исторические ценности" и свой "уровень достигнутой свободы" (I, стр. 293), ибо накатывание коммунизма на эту свободу и на эти ценности исключит всякую надежду выйти на верный путь. Исчезнет возможность "духовной вспышки, подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни", гармонически сочетающие полноценное физическое существование с высокой духовностью и здоровой нравственностью (I, стр. 297). Таков идеал Солженицына, постулированный им в Гарвардской речи. В ней много тревоги и сомнений в том, будет ли Западом своевременно выбран оптимальный путь самозащиты и самосовершенствования, но только равнодушные и слепцы не испытывают таких опасений. За пять лет до выступления в Гарварде, еще на родине, в интервью агентству "Ассошиэйтед пресс" и газете "Монд" Солженицын произнес слова, которые могли бы послужить достойным заключением Гарвардской речи. Тогда, 23 августа 1973 года, он сказал:
"Нельзя согласиться, что гибельный ход истории непоправим и на самую могущественную в мире Силу не может воздействовать уверенный в себе Дух.
Из опыта последних поколений мне кажется совершенно доказанным, что только непреклонность человеческого духа, крепко ставшего на подвижной черте наступающего насилия и в готовности к жертве и смерти заявившего "ни шагу дальше!", - только эта непреклонность духа и есть подлинная защита частного мира, всеобщего мира и всего человечества" (I, стр. 30).
Остается только удивляться тому, с какой слепотой или недобросовестностью некоторые независимые (о зависимых говорить нечего) литераторы изображают человека, произнесшего эти слова, апологетом насилия и врагом демократии.
Напомним, что еще в Нобелевской лекции (1972) Солженицын назвал Декларацию Прав человека "лучшим за 25 лет документом" ООН и с горечью констатирует:
"Свой лучший за 25 лет документ - Декларацию Прав человека, ООН не посилилась сделать обязательным для правительств, условием их членства - и так предала маленьких людей воле не избранных ими правительств" (I, стр. 18-19).
Солженицына часто упрекают в сочувствии к авторитарным режимам. И при этом всегда упускается из виду один момент: для Солженицына не полностью демократические режимы, которым он склонен сочувствовать, это прежде всего - пограничные районы свободного мира, его окраины, принимающие или имеющие вот-вот принять на себя очередные смертоносные атаки тотала. И поэтому от них невозможно, по его мнению, требовать такой полноты свободы, какую позволяют себе демократии, еще не чувствующие своей осажденности (не чувствующие - на свою беду)(.
Свое отношение к таким не полностью свободным странам, входящим тем не менее по своей геополитической роли и ряду свойств в мировую систему демократии, Солженицын отчетливо выразил в большом выступлении на Тайване 23.Х.1982 г. (VI). Для Солженицына, который подходит к Тайваню с высоты своего двойного: тоталитарного и демократического - опыта, островной Китай - это прежде всего Свободный Китай, процветающий экономически и, по сравнению с КНР или СССР, вполне терпимо организованный политически, несмотря на свою военную осажденность и связанные с ней элементы авторитарности. Солженицына потрясает готовность свободного мира поступиться Тайванем ради призрачного союза с континентальным Китаем. Он говорит:
"Так же и Соединенные Штаты поддались общему в мире течению покинуть республику Свободного Китая в беде, оставить ее на произвол судьбы. Америка пошла на разрыв дипломатических отношений с Китайской республикой - за что? в чем она провинилась? - следуя общей западной тщетной мечте найти союзника в коммунистическом Китае. Америка ограничила связи с вами, снизила военную поддержку, уже не дает вам всего необходимого.
...Соединенные Штаты сильно разнородны, в них много течений, и очень сильны течения капитулянтские" (VI. Выд. Д. Ш.).
Таким образом, США не представляются Солженицыну мировоззренчески однородным конгломератом, но трудно не признать его правоту относительно распространенности и силы в этой могучей стране капитулянтских настроений. Тайвань же пребывает под еще более близкой и неотступной угрозой, чем Запад:
"Чего же хочет от вас коммунистический Китай? Конечно, он жаден захватить вашу цветущую экономику, ограбить и сожрать - и после всех событий XX века только близорукие простаки могут верить обещанию Пекина, что он сохранит в целости вашу экономическую и социальную систему и даже вооруженные силы, оставит вам хоть какие-то элементы свободы.
Но главное для них даже - не только отнять ваше достояние, не только присвоить плоды вашего тяжелого труда. Главное то, что коммунистическая система не терпит ни малейших отклонений нигде ни в чем. Даже не столько нужен им богатый остров, сколько подавить отклонение от их системы. Коммунистический Китай не терпит вас за ваше экономическое и социальное превосходство: нельзя, чтобы остальные китайцы знали, что можно лучше жить без коммунизма. Коммунистическая идеология не терпит никаких островков свободы. И вот они всеми силами добиваются пресечь продажу вам даже оборонительного оружия, ослабить вашу боеспособность, нарушить баланс сил в проливе - и так приблизить дату вторжения на остров.
И чтобы добиться безучастности Соединенных Штатов - красный Китай будет спекулировать перед ними на начавшемся советско-китайском сближении. А сближение это - совсем не показное, оно очень перспективное: у обоих правительств общие корни с давних пор, о чем теперь все уж забыли: еще в 1923 году советский агент Грузенберг под кличкой "Бородин" готовил в Китае коммунистический переворот, и это именно он выдвинул на первые высокие посты в партии Мао Цзе-дуна и Чжоу Энь-лая" (VI. Выд. Д. Ш.).
Но и в этом крайне угрожаемом положении Солженицын предлагает не отказ от свободы, а ее ограничение не ущемляющими достоинства и интересов людей, но и не самоубийственно безграничными пределами. Речь идет о том, чего труднее всего достичь и что он в своей эпопее "Красное колесо" называет "средней (курсив Солженицына) линией общественного развития":
"Как ускорение Кориолиса имеет строго обусловленное направление на всей Земле, и у всех речных потоков так отклоняет воду, что подмываются и осыпаются всегда правые берега рек, а разлив идет налево, - так и все формы демократического либерализма на Земле, сколько видно, ударяют всегда вправо, приглаживают всегда влево. Всегда левы их симпатии, налево способны переступать ноги, клеву клонятся головы слушать суждения - но позорно им раздаться вправо или принять хотя бы слово справа(.
Если бы кадетский (и всемирный) либерализм имел бы оба уха и об глаза развитых одинаково, а идти способен бы был по собственной твердой линии он избежал бы своего бесславного поражения, своей жалкой судьбы (и, может быть, с крайнего лева не припечатали бы его "гнилым").
Труднее всего прочерчивать среднюю линию общественного развития: не помогает, как на краях, горло, кулак, бомба, решетка. Средняя линия требует самого большого самообладания, самого твердого мужества, самого расчетливого терпения, самого точного знания" (А. Солженицын, Соч., т. 13 стр. 77-78).
Этот маленький литературно совершенный отрывок содержит в себе один из центральных выводов гигантской эпопеи, а значит - и всего жизненного пути писателя. Отвергаются оба "края" вместе с их преобладающими приемами ("горло, кулак, бомба, решетка").
Как адресат писательского обращения избирается "кадетский (и всемирный) либерализм". Но сразу же определяется его роковой порок: отсутствие "собственной твердой линии" и в этой расслабляющей несамостоятельности - постоянная ангажированность левыми силами. И, хотя справа нередко граничат с либералами силы, более конструктивные и ценные для общества, чем соседи слева - носители экстремистских левых утопий ("октябристы" в России по сравнению с левыми эсерами и большевиками), "позорно им раздаться вправо или принять хотя бы слово справа". Но более всего хотел бы Солженицын от либералов центра, чтобы имели они "оба уха и оба глаза развитых одинаково", сохраняя в практической своей политике твердую собственную "среднюю линию", которая "требует самого большого самообладания, самого твердого мужества, самого точного знания".
"Пора же, наконец, называть вещи своими именами: что октябрьский переворот Ленина и Троцкого против слабой русской демократии был бандитским", - говорит Солженицын в статье "Иметь мужество видеть" (I, стр. 351). В своем ответе на фрагменты Б. Суварина о "Ленине в Цюрихе" ("Вестник РХД" № 132, 1980, стр. 266) Солженицын повторяет те же определения: "...Бандитский октябрьский переворот против беззащитной русской демократии" (выд. Д. Ш.). Там же - о "безграничной нерешительности и бессилии Временного правительства".
Жертва бандитского переворота вызывает сочувствие (в отличие от бандитов-переворотчиков), но в определениях русской демократии 1917 года как "слабой", "беззащитной", "бессильной" и "безгранично нерешительной" заключена констатация ее обреченности. Русская демократия 1917 года, какое-то время поколебавшись (в полном соответствии с отсутствием собственной твердой линии), отказалась от помощи Корнилова (далеко не правого экстремиста) и призвала на помощь весь левый край, вплоть до большевиков, то есть тех, от кого и следовало защититься, оперевшись на армию. Так слабая, несамостоятельная демократия, плененная левоэкстремистскими утопиями, подписала себе смертный приговор. Эта трагедия всегда стоит перед глазами Солженицына, боящегося ее повторения на Западе. В том же интервью И. И. Сапиэту для ВВС, которое мы уже не раз цитировали, он говорит:
"А уроки Февраля - они имеют и всемирное значение, это и Западу невредно. Самопадение наших либералов и социалистов перед коммунизмом с тех пор повторилось в мировом масштабе, только растянулось на несколько десятилетий: грандиозно повторяется тот же процесс самоослабления и капитуляции" (I, стр. 357).
И, когда Солженицын без конца напоминает своим собеседникам и читателям, что он боится повторения Февраля в современном СССР (мне крушение коммунизма в СССР не кажется близким и вероятным будущим, но я не настаиваю на свой прозорливости), он опасается всепроникающего взрыва, самоубийственного разгула взаимно враждебных национальных и социальных стихий при беспомощной власти, а затем - новой победы какого-то из самых экстремистских "краев". В одном из первых своих выступлений на Западе (пресс-конференция в Стокгольме 12 декабря 1974 года) Солженицын сказал:
"Я в своем "Письме вождям", которое было почти исключительно неверно понято на Западе, хотя можно легко перечитать его, совсем не говорил, что западная демократия вообще не годится для России, там нет этого. Там сказано только, что мы сейчас, именно мы вот, Россия, и именно сейчас, мы к ней не только не готовы, но менее готовы, чем в 17-м году. А в 17-м году, когда мы были более готовы, когда у нас было уже все-таки 12 лет общественной жизни, парламента... в 17-м году мы настолько еще были не готовы, что это привело к изнурительной гражданской войне и возникновению тоталитарного государства.
Для нашей страны, испытавшей такие потрясения, всякое развитие должно быть плавным, не должно быть взрыва, потому что мы уничтожим у себя еще десятки миллионов людей. Михаил Агурский правильно пишет, что переход, дальнейшее развитие в сторону демократии должно происходить в России в условиях сильной власти. Если же объявить демократию внезапно, то у нас начнется истребительная межнациональная война, которая смоет эту демократию вообще в один миг, и миллионы лягут совсем не за демократию, а просто будет межнациональная война.
Я думаю, что наше сегодняшнее собрание и темп, который мы должны развить, не дает возможности читать лекцию серьезно о проблемах демократии в России и проблемах демократии вообще. Я только хочу, чтобы не было неправильных представлений: я не против демократии вообще, и не против демократии у нас в России, но я за хорошую демократию и за то, чтобы в России шли мы к ней плавным, осторожным, медленным путем" (II, стр. 129-130).
Нет оснований считать, что сегодня Солженицын думает об этом вопросе иначе. Содержанию же эпитета "хорошая демократия" в его толковании мы посвятили немало страниц. Полагаю, что для него это значит нравственная, стабильная и обороноспособная демократия. Кроме того, когда Солженицын размышляет о будущем нынешнего СССР, о грядущем России, его, в отличие от многих его оппонентов, заботят две вещи: конкретные формы предполагаемой демократии и конкретные способы перехода к ней от нынешней тоталитарной диктатуры. Так, относительно все тех же безоглядных плюралистов-демократов (эмигрантов и диссидентов) он говорит:
"Сколько среди них специалистов-гуманитаристов - но почему ж нам не выдвигают конкретных социальных предложений? - да разумными давно бы нас убедили! Чем восславлять себя безграничными демократами (а всех инакомыслящих авторитаристами), да расшифруйте же конкретно: какую демократию вы рекомендуете для будущей России? Сказать "вообще как на Западе" - ничего не сказать: в Америке ли, Швейцарии или Франции - все приноровлено к данной стране, а не "вообще". Какую вы предлагаете систему выборов: пропорциональную? мажоритарную? или абсолютного большинства? (От выбора системы резко меняется состав парламента, и большие меньшинства могут "проглатываться" бесследно, либо напротив никогда не составится стабильное правительство.) Должно быть правительство ответственно перед палатами или (как в Штатах) - нет? - ведь это совсем разно действующие схемы, и если, например, парламентское большинство обязано поддерживать "свое" правительство из одних партийных соображений - то это опять власть партии над народным мнением? А степень децентрализации? Какие вопросы относятся к областному ведению, какие к центральному? Да множество этих подробностей демократии - и ни об одной из них мы еще не слышали. Ни одного реального предложения, кроме "всеобщих прав человека".
А - переходный период? Любую из западных систем - как именно перенять? через какую процедуру? - так, чтоб страна не перевернулась, не утонула? А если начнутся (как с марта 1917, а теперь-то еще скорей начнутся)( разбои и убийства - то надо ли будет разбойников останавливать? (или - оберегать права бандитов? может, они невменяемы? ) и - кто это будет делать? с чьей санкции? и какими силами? А шире того - будут вспыхивать стихийные волнения, массовые столкновения? как и кто успокоит их и спасет людей от резни?
Ни о чем об этом наши плюралисты не выражают забот" (X, стр. 152. Курсив и разрядка Солженицына. Выд. Д. Ш.).
Что с того, что Солженицын и сам не отвечает однозначно на эти вопросы? Он выражает заботу о них и приковывает к ним наше внимание. Не политик, не юрист и не профессионал-социолог, а моралист и художник, он выделяет сердцевинные вопросы жизни, исторической, общественной, частной, и доказывает, что ни одного из них нельзя решить без "духовной вспышки", без "подъема на новую высоту обзора", без "светлого самоограничения", без ощущения над собой того Высшего духа (I, стр. 297), который заповедал нам свои моральные абсолюты.
Наш разговор об отношении Солженицына к демократии был бы неполным, если бы мы не коснулись его экономических воззрений, как они предстают перед нами в его публицистике. Мы не будем возвращаться к экономико-технологическим прогнозам "Письма вождям". Некоторые их выводы спорны; иные представляются утопичными или наивными. Нас интересует сейчас социально-системная сторона экономической проблематики, представленной в публицистике Солженицына.
Солженицын вышел в неподцензурную русскую печать и гласность тогда, когда подавляющее большинство авторов Самиздата стремилось исправить социализм, очистить его от "извращений", но не посягало на него в принципе. Основную массу инакомыслящих привлекал западный политико-идеологический плюрализм, но им не казалась его необходимым основанием экономическая свобода - свобода частной инициативы. В этом смысле весьма типичен сахаровский трактат 1968 года - "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". Солженицын уже тогда осознавал непоследовательность такой позиции. В своем анализе трактата Сахарова он существенно дополняет сахаровское сопоставление капитализма и социализма:
"Сахаров разрушает марксистский миф, что капитализм "приводит в тупик производительные силы" или "всегда приводит к абсолютному обнищанию рабочего класса"(( Экономическое соревнование систем, со школьных плакатов запомненное нами как социалистический конь, прыгающий через капиталистическую черепаху, он впервые в нашей стране представляет в истинных соотношениях. Сахаров напоминает о "бремени технического и организационного риска разработочных издержек, которое ложится на страну, лидирующую в технике", и с большим знанием дела перечисляет важные технические заимствования, обогатившие СССР за счет Запада; напоминает, что сталь да чугун - это отрасли традиционные и "догонка" в них ничего не доказывает, а в отраслях поистине ведущих - мы устойчиво позади. Разрушает Сахаров и миф о пауках-миллионерах: они - "не слишком серьезное экономическое бремя" по их малочисленности, напротив, "революция, которая приостанавливает экономическое развитие более чем на 5 лет, не может считаться экономически выгодной для трудящихся" (да уж просто скажем: убийственна). Что касается СССР, то свален миф о магическом соцсоревновании ("не имеет серьезной экономической роли") и напомнено: все эти десятилетия "наш народ работал с предельным напряжением, что привело к определенному истощению ресурсов нации".
Правда, такая ломка молитвенных истуканов не дается легко, Сахаров там и здесь без надобности смягчает: лишь "определенное" истощение; и - "в обеспечении высокого уровня жизни ... капитализм и социализм сыграли вничью" (уж где там!..). Но сам переступ через запретную черту - посметь судить о том, о чем никто не смел, кроме Основоположников, - выводит нашего автора далеко вперед. Если при капиталистическом строе обнаруживается не сплошное загнивание, а "продолжается развитие производительных сил", то "социалистический мир не должен разрушать породившую его почву" - "это было бы самоубийством человечества", ядерной войной. (Наша пропаганда не любит признавать ядерную войну самоубийством человечества, но - непременным торжеством социализма.) Сахаров советует верней того: отказаться от "эмпирико-конъюнктурной внешней политики", от "метода максимальных неприятностей противостоящим силам без учета общего блага и общих интересов"; СССР и Соединенным Штатам перестать быть противниками, перейти к совместной бескорыстной широчайшей помощи отсталым странам, а из высших целей внешней политики пусть будет международный контроль за соблюдением "Декларации прав человека".
Не упускает автор перечислить и главнейшие опасности для нашей цивилизации, черты гибели среды обитания человечества, и широко ставит задачу спасения ее.
Таков уровень благородной статьи Сахарова" (I, стр. 27-28. Курсив и разрядка Солженицына).
Короткое примечание Солженицына к собственному тексту и выразительное, в скобках "уж где там!.." перечеркивают основные концептуальные постулаты "молитвенных истуканов" марксизма, с которыми Сахарову в ту пору не так легко было расстаться. В статье "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни" (1973) есть такое сверхважное высказывание:
"Исходные понятия - частной собственности, частной экономической инициативы - природны человеку, и нужны для личной свободы его и нормального самочувствия, и благодетельны были бы для общества, если бы только... если бы только носители их на первом же пороге развития самоограничились, а не доводили бы размеров и напора своей собственности и корысти до социального зла, вызвавшего столько справедливого гнева, не пытались бы покупать власть, подчинять прессу. Именно в ответ на бесстыдство неограниченной наживы развился и весь социализм" (I, стр. 73-74. Курсив Солженицына. Выд. Д. Ш.).