Далее следуют проникновенные слова о светлом портрете Твардовского над гробом и о потоке венков:
   "Под лучшую музыку несут венки, несут венки... "От советских воинов"... Достойно. Помню, как на фронте солдаты все сплошь отличали чудо чистозвонного "Теркина" от прочих военных книг. Но помним и: как армейским библиотекам запретили подписываться на "Новый мир". И совсем недавно за голубенькую книжку в казарме тягали на допрос" (II, стр. 16).
   Сегодня за "Новый мир" в казарме вряд ли потянут на допрос, хотя в 1987 году в нем появились письма и статьи (Л. Попковой, Н. Шмелева и др.), невозможные даже при Твардовском. Но венок Твардовскому "От советских воинов" был бы сегодня оскорбителен: Теркин немыслим в Афганистане. Таковы парадоксы нынешней советской реальности, в которой симптомы либерализации сочетаются с гласной апологией чудовищного советского нашествия на эту страну.
   Солженицын воспринимает разгром журнала Твардовского как величайший просчет советской власти:
   "Обстали гроб каменной группой и думают - отгородили. Разогнали наш единственный журнал и думают - победили.
   Надо совсем не знать, не понимать последнего века русской истории, чтобы видеть в этом свою победу, а не просчет непоправимый.
   Безумные! Когда раздадутся голоса молодые, резкие, - вы еще как пожалеете, что с вами нет этого терпеливого критика, чей мягкий увещательный голос слышали все. Вам впору будет землю руками разгребать, чтобы Трифоныча вернуть. Да поздно (II, стр. 16-17).
   А был ли у советской власти другой, благополучный для нее, пусть на короткой дистанции, выход? Чтобы и журнал не разгромить, и в силе своей никакого ущерба не понести?
   В портфеле редакции "Нового мира" лежали "Раковый корпус" и "В круге первом". Твардовский читал мемуары Е. Гинзбург и Н. Мандельштам. К журналу, не будь решительно пресечено сложившееся направление его развития, прибило бы волнами общего опамятования от летаргии рассказы Шаламова, романы Гроссмана, "Семь дней творения" Максимова, "Верного Руслана" Владимова мало ли еще что? Я назвала лишь первое из пришедшего на ум. Сама я приезжала в 1965 году в "Новый мир" (уже объявивший предстоящую публикацию нового романа В. Дудинцева о катастрофе советской биологии в 1940-х гг.) со статьями, из которых выросли потом самиздатско-эмигрантские мои книги "Наш новый мир" и "Мертвые хватают живых". И человек, имени которого я по сей день не знаю, лишь перелистав мои рукописи, посоветовал мне с ними ни в один журнал, ни в одно издательство не стучаться. Разгром журнала Твардовского резко интенсифицировал развитие Самиздата, Тамиздата и, в конечном счете, эмигрантской литературы. Но их читают в стране сравнительно немногие, а в журналах опасные для режима материалы читали бы сотни тысяч, если не миллионы людей. Это изменило бы качество советской жизни, сняло бы тоталитарный характер гнета.
   Что же теперь?
   Самиздат, Тамиздат (зарубежные публикации пишущих в СССР) и эмигрантская литература, которые все же в стране читаемы, не в последнюю очередь заставили власть расширить рамки легализованной литературы. В нее краешком втянуты эмигранты, правда, давно умершие. За годы, истекшие после разгрома "Нового мира", напор литературы, не уродуемой ни внешней, ни внутренней (авторской) цензурой и пришедшей ко множеству бескомпромиссных выводов, на советскую официальную литературную жизнь многократно усилился. И одно из двух: либо эта жизнь в обозримом будущем останется в своих изрядно расширенных, но и четко ограниченных (без принципиального посягательства на устои строя, режима, идеологии) рамках, для чего власти опять придется эти рамки жестко определить и укрепить, либо в печать ворвется по-настоящему свободная мысль. Тогда изменятся качества не только дозволенной литературы, но и советской жизни как таковой. Судите сами, что вероятнее.
   Сегодня то и дело вспыхивают толки о предполагаемом возвращении Солженицына в СССР. Но мы уже говорили неоднократно: Солженицын дал понять не раз, в том числе и в 1987 году, что он вернется на родину только со своими книгами, то есть со своими романами, пьесами, сценариями, мемуарами, с "Архипелагом", с "Лениным в Цюрихе", с продолжаемым "Красным колесом", с сериями ИНРИ и ВМБ. И тогда за ним рано или поздно вернутся в открытую литературу мастера, жившие там и публиковавшиеся тут, писавшие тут и грезившие о читателях, оставшихся там (не-мастера не нужны нигде). Если власть имущие решатся на публикацию в стране всего Солженицына, им не страшно будет уже ничье возвращение. В ближайшие годы, а может быть и месяцы, мы увидим, что сделает сила, пока еще определяющая ход событий в СССР: опять обуздает железной хваткой набирающие ныне разгон издательства и журналы (в том числе пытающиеся действовать совершенно независимо, как "Гласность") или пойдет на то, чтобы стать нетождественной самой себе той, какой она, в принципе не меняясь, открывает свое восьмое десятилетие. В конце 1960-1970-х гг. она выбрала ликвидацию критической для себя ситуации (точнее - ее отсрочку).
   В № 94 журнала "Время и мы" (Нью-Йорк - Иерусалим - Париж, 1987), в статье "Забота человеческого духа", Е. Эткинд сначала (стр. 159) напоминает, что гласности требовал еще Солженицын 1969 года в своем письме секретариату Союза писателей СССР, а затем, пятью страницами позже, отбирает у Солженицына эту заслугу:
   "Чего хотел Солженицын? Если судить по его более позднему сочинению "Наши плюралисты" (1985), он вовсе не был сторонником полной свободы высказываний. С его точки зрения, истина одна, Божья, известна она ему, Солженицыну, иные же суждения едва ли не еретичны, а значит, бесполезны и даже греховны" (стр. 164).
   Замечу мимоходом, что в восторженной статье Е. Эткинда, посвященной современной советской литературной жизни, присутствует не раз отмеченная Солженицыным аберрация исследовательского зрения: степени раскрепощенности (или закрепощенности) литературы и гласности в России I860-1910-х гг. и в СССР большей части его истории признаются равновеликими, что не соответствует истине. Еще и сегодня свобода печатного слова в СССР не приблизилась к таковой в России 1860-х или 1910-х гг. Вернемся, однако, к Солженицыну. Не только в письме секретариату ССП, но и в десятках других публицистических выступлений отстаивал он свободу самовыражения и возможность жить не по лжи. И не по его, Солженицына, разумению, а по собственным убеждениям каждого человека. К статье "Наши плюралисты" мы скоро обратимся. Пока же заметим: утверждение Е. Эткинда близко к истине в первой своей части ("с его точки зрения, истина одна, Божья") и совершенно ошибочно во второй ("известна она ему, Солженицыну, иные же суждения ...бесполезны и. даже греховны"). Солженицын, действительно, верует и надеется, что есть высший Божественный смысл во всем сущем, чаще сокрытый от человека (в том числе - и от него, Солженицына), чем открытый ему. К постижению этого смысла и следует человеку стремиться духом и действием, в чем ему, по убеждению Солженицына, помогают моральные максимы великих религий (для Солженицына - христианства). Эта система координат (Божье слово - религиозные заповеди) есть всегда находящийся выше нас идеал, который в обыденности интерпретируется Солженицыным как справедливость, как совесть. В уже упомянутом нами "Ответе трем студентам" (II, стр. 9-10) Солженицын говорит о справедливости:
   "Она совсем не релятивна, как и совесть. Она, собственно, и есть совесть, но не личная, а всего человечества сразу. Тот, кто ясно слышит голос собственной совести, тот обычно слышит и ее голос. Я думаю, что по любому общественному (или историческому, если мы его не понаслышке, не по книгам только знаем, а как-то коснулись душой) вопросу справедливость нам всегда подскажет поступок (или суждение) не бессовестный.
   И так как разума нашего обычно не хватает, чтобы объяснить, понять и предвидеть ход истории (а "планировать" ее, как вы сами говорите, оказалось бессмысленно); - то никогда не ошибетесь, если во всякой общественной ситуации будете поступать по справедливости (старинное русское выражение жить по правде). Это дает нам возможность быть постоянно деятельными, не руки опустя" (II, стр. 9. Разрядка и курсив Солженицына).
   Как видим, он не объявляет себя монопольным обладателем истины ("...разума нашего обычно не хватает, чтобы объяснить, понять и предвидеть ход истории" - выд. Д. Ш.). Он говорит лишь о долге и стремлении приблизиться к истине и защищать ее в меру своего понимания. Мы уже не раз замечали, что во всем касающемся объяснения, понимания и предвидения хода истории, у Солженицына несравнимо больше описаний и вопросов, чем ответов. Мы достаточно много привели высказываний Солженицына в защиту свободы выражения различных, отнюдь не совпадающих с его собственным, мнений. То, что свои мнения он защищает упорно и страстно, вовсе не говорит о его отказе в таком же праве другим людям, думающим не так, как он. Он только хотел бы, чтобы свобода слова не оборачивалась во многих случаях ложью, пустословием и болтовней, суетной, мелкотравчатой и безнравственной (по отношению ко всем тем же моральным максимам). Можно счесть это его (и далеко не только его) желание утопическим, но нельзя считать его ренегатством по отношению к свободе слова.
   Многочисленные критики не устают возмущаться резкостью "Наших плюралистов". Но кто вспоминает о проникнутых теплой симпатией, уважением, а нередко и восхищением словах Солженицына о многих и многих людях, сказанных до того, как он безраздельно погрузился в свою работу над "Красным колесом", и прежде той травли, от которой он защищает себя в "Наших плюралистах"?
   В интервью агентству "Ассошиэйтед пресс" и газете "Монд" 23 августа 1973 года (II, стр. 18-30) перед Солженицыным ставится прямой вопрос:
   "Что Вы скажете о сегодняшней советской литературе?" (II, стр. 19).
   И он отвечает:
   "Могу сказать о сегодняшней русской прозе. Она есть, и очень серьезная. А если учесть ту невероятную цензурную мясорубку, через которую авторам приходится пропускать свои вещи, то надо удивляться их растущему мастерству: малыми художественными деталями сохранять и передавать нам огромную область жизни, запрещенную к изображению. Имена назову, но с затруднением и вероятно с пропусками: одни авторы, как Ю. Казаков, необъяснимо вдруг уклоняются от большой работы и лишают нас возможности наслаждаться их прозой; к другим, как Залыгин, чья повесть о Степане Чаузове - из лучших вещей советской литературы за 50 лет, могу оказаться необъективным, испытывая чужесть из-за разного понимания путей, как может служить сегодняшняя наша литература сегодняшнему нашему обществу; третьи несомненно и ярко талантливы, но творчество их сторонне или поверхностно по отношению к главным течениям нашей жизни. Со всеми этими оговорками вот ядро современной русской прозы, как я его вижу: Абрамов, Астафьев, Белов, Быков, Владимов, Войнович, Максимов, Можаев, Носов, Окуджава, Солоухин, Тендряков, Трифонов, Шукшин" (II, стр. 19).
   По этой реплике можно судить о том, насколько Солженицын осторожен в суждениях, как не хочет оказаться необъективным из-за разности взглядов своих и оцениваемых коллег. Можно только догадываться о том, ктo видится ему в третьей группе. За истекшие годы далеко разошлись пути названных. Иные и сегодня стоят перед выбором: нравственная позиция и с ней сохранение таланта или подчинение последнего нечистым тенденциям и как отмщение Истории - утрата дара. Выросли и оказались в зарубежной части добротного "ядра современной русской прозы" иные из названных и неназванных. Кое-кто, по не поддающимся разумному обоснованию причинам, не устыдился внести злой и лживый вклад в то искажение действительного облика Солженицына, которым заняты сейчас многие. Но Солженицын ни разу не отказался от своих добрых слов по отношению к "сегодняшней русской прозе".
   Посмотрите, как, несмотря на всегда имевшиеся между ними расхождения (правда, существенно меньшие, чем принято думать), оценивает Солженицын Сахарова:
   "Неутомимая общественная деятельность Андрея Дмитриевича Сахарова до последнего времени замалчивалась нашей печатью, теперь начинает облыгаться. Вот объявлен он "поставщиком клеветы", "невеждой" (крупнейшие научные умы всегда приравниваются у нас к невежественным, коль скоро отказываются повторять всеобщую попугайщину), наивным прожектером, а главное - критиком злопыхательским, ненавидящим свою страну и... не конструктивным.
   ...Трудно солгать кряду более неудачно: что ни обвинение - то промах. Тот, кто проследил несколько лет за статьями Сахарова, его социальными предложениями, его поисками путей спасения планеты, его письмами правительству, его дружелюбными уговорами, не может не увидеть его глубокой осведомленности в процессах советской жизни, его боли за свою страну, его муки за ошибки, не им совершаемые, его доброй примирительной позиции, приемлемой для весьма противоположных группировок (этим он напоминает Твардовского). Я - не сторонник многого того конкретного, что предлагает Андрей Дмитриевич для нашей страны, но именно конструктивность его предложений несомненна: каждое предложение не есть отрывчатая греза "как хотелось бы", а путь к тому неизвестен, - нет: каждое предложение инженерно сцеплено с тем, что сегодня есть, и дает плавный невзрывчатый переход.
   ...А ведь кроется глубокий смысл и высокий символ, и личная закономерность судьбы в том, что изобретатель самого страшного уничтожающего оружия нашего века, подчиненный властному движению Мировой Совести и исконной страдательной русской совести, под тяжестью грехов наших общих и каждого отдельного из нас, - покинул то избыточное благополучие, которое было обеспечено ему, и которое так многих губит сегодня в мире, и вышел пред пасть могущественного насилия" (II, стр. 21-23. Курсив Солженицына).
   В Нобелевской речи А. Д. Сахарова (1 декабря 1975 г.; цитирую по публикации в "Новом Русском Слове" (Нью-Йорк) от 25 января 1980 г.) сказано о множестве более или менее удачных цивилизаций, возможно, наличествующих во Вселенной, о их преходящести, в том числе и о преходящести нашей цивилизации и вселенной. "Но, - заключает Сахаров, - все это не должно умалять нашего священного стремления именно в этом мире, где мы, как вспышка во мраке, возникли на одно мгновение из черного небытия бессознательного существования материи, осуществить требования Разума и создать жизнь, достойную нас и смутно угадываемой нами Цели".
   Кто поставил перед нами Цель, которую мы должны осознать?
   Разум и Цель, написанные с большой буквы, возникают здесь почти как синонимы Бога и Божьей воли. Тем более, что чуть выше сказано о "нашей решимости создать лучшее, более доброе общество, лучший мировой порядок", то есть подразумевается некий моральный императив. Вся суть проблемы в том, имеется ли в виду только человеческий, пусть совокупный, ум или Разум, сращенный с моральными координатами, стоящий над человечеством и ставящий перед ним Цель, которую надлежит постичь. Разум без морального императива, в него включенного, может завести мир в страшную реальность. А моральный императив, диктуемый "смутно угадываемой нами Целью", предполагает некие абсолютные критерии Добра и Зла. Только критериев выживания здесь мало: они могут предопределить создание чудовищного общества. Бытие на высоком духовном, нравственном, созидательном уровне властно требует наличия над нами - в нас - нерелятивной Справедливости, Мировой Совести. Солженицын уверен, что Сахаров периода его противостояния деспотизму обрел (возможно, сам того не ведая) свою щедрую, великодушную моральную несгибаемость из Божественного источника, питающего все доброе на Земле(.
   Только в интервью, о котором мы сейчас говорим, Солженицын упоминает и защищает, кроме уже названных нами лиц, Шафаревича, Амальрика, Григоренко, Галанскова, Талантова, Одобеску, Караванского, Сороку, Шухевича, Здоровца, Токаря, Красивского, Белова, Светличного, Сверстюка, Огурцова, Быкова, Воробьева, Гершуни, Платонова, Вагина, Строкату, Шабатуру, Стасив "и многих, многих, многих, не известных дальше своих семей, сослуживцев и соседей". Солженицын с горячим сочувствием говорит по нескольку слов о многих из названных им разноплеменных и разномыслящих узников, еще живых и уже погибших. И в его выступлениях 1970-х годов немало таких материалов, десятки имен и фамилий. Приведу еще только один пример - письмо Сахарову от 28 октября 1973 г., после попытки шантажа опального академика несколькими арабскими студентами:
   "Дорогой Андрей Дмитриевич!
   Был в отъезде, когда узналось о нападении на Вас, и потому пишу только сейчас.
   Низко же поставлена наша страна перед арабами, если нет у них оснований уважать нашу национальную честь. Только и не хватало нам, чтоб еще арабский терроризм "поправлял" русскую историю.
   Однако я утверждаю, что в нашем отечестве при условии сквозной слежки и подслушивания, какие установлены за Вами, такое покушение невозможно без ведома и поощрения властей. Если б оно было независимым и для властей нежелательным, многочисленным штатам не составляло никакого труда пресечь его перед началом, в полуторачасовом ходе или тотчас по окончании задержать преступников. Посмели б они у нас пошевельнуться, не получив разрешения! нелепо и подумать знающему наши условия.
   Но это - новейший прием. Свободному слову свободного человека - что противопоставить? Аргументов нет, ракеты неприменимы, решетка ущербна для репутации, остается наемный убийца.
   Если когда-нибудь нанесут Вам этот удар, а я еще буду жив, заверяю Вас, что остатком своего пера и жизни послужу, чтоб убийцы не выиграли, а проиграли.
   Крепко обнимаю Вас!
   Ваш
   А. Солженицын"
   (II, стр. 31).
   Сколько же надо было нанести (и продолжать наносить) ударов по Солженицыну - непониманием, фальсификацией, недобросовестными истолкованиями его шагов и суждений - со стороны людей, стоящих, казалось бы, по одну сторону баррикады, чтобы эта отзывчивость, эта готовность немедленно заступиться сменились нынешней замкнутостью, настороженностью и отстраненностью от диссидентского мира?
   Свое утверждение, что, по Солженицыну, "истина одна - Божья", Е. Эткинд мог взять из принятой в штыки антагонистами Солженицына его большой статьи "Наши плюралисты". В "Вестнике РХД" № 139 (1983 г., стр. 133-160, в дальнейшем - ист. X) этой статье предшествует заголовок: "Отрывок из второго тома 'Очерков литературной жизни' (и сноска: "Том первый - 'Бодался теленок с дубом', YMCA-PRESS, 1975")". Ниже - подзаголовок: "Из '7-го Дополнения' (май 1982)".
   Посмотрим, что Солженицын говорит о своих оппонентах и о самом себе, как полемизирует со своими критиками, по приблизительному определению, слева. Есть нападающие и справа, точнее счернa, - о них писатель не говорит: входить в их воззрения, пожалуй, не стoит. А, впрочем, быть может, и стoит: они угрожающе оживились в СССР в эпоху "гласности". Но, следуя Солженицыну, мы их поминать не будем.
   Солженицын долго не отвечал своим обличителям, да и не читал их: "Занятый Узлами, я эти годы продремал все их нападки и всю полемику" (X, стр. 133). Молчал бы и дальше, как молчит сегодня, когда нападки нарастают лавиной, если бы клеймили только его.
   "Но нет, облыгают - народ, лишенный гласности, права читать и права отвечать. Пришлось-таки взяться, непривычная, несоразмерная работа: доставать и читать эти самосознания, противостояния, альтернативы, новые правые, старые левые, и не везде даже синтаксический уровень. Вот сейчас в первый раз прочитал их, кончивши три Узла, - сразу посвежу и пишу" (X, стр. 133).
   В дальнейшем так и определится содержание статьи: в первую очередь не за себя, а за облыгаемую Россию. Во второй, меньшей части - о себе, по поводу самых уже нестерпимых нападок.
   В качестве своего совокупного оппонента Солженицын объединяет тех уехавших и оставшихся, от бывших коммунистов до бывших зэков, кто общим и определяющим своим идеологическим, духовным признаком обозначает свою приверженность к плюрализму - к легализации всего, без ограничений, возможного многообразия мнений, концепций, вкусов. По Солженицыну, они считают многообразие самоценностью и самоцелью:
   "Принцип этот они нередко формулируют: "как можно больше разных мнений", - и главное, чтобы никто серьезно не настаивал на истинности своего.
   Но может ли плюрализм фигурировать отдельным принципом и притом среди высших? Странно, чтобы простое множественное число возвысилось в такой сан. Плюрализм может быть лишь напоминанием о множестве форм, да, охотно признaем, - однако же цельного движения человечества? Во всех науках строгих, то есть опертых на математику, - истина одна, и этот всеобщий естественный порядок никого не оскорбляет. Если истина вдруг двоится, как в некоторых областях новейшей физики, то это - оттоки одной реки, они друг друга лишь поддерживают и утверживают, так и понимается всеми. А множественность истин в общественных науках есть показатель нашего несовершенства, а вовсе не нашего избыточного богатства, - и затем из этого несовершенства делать культ "плюрализма"? Однажды, в отклик на мою гарвардскую речь, было напечатано в "Вашингтон пост" такое письмо американца: "Трудно поверить, чтобы разнообразие само по себе было высшей целью человечества. Уважение к разнообразию бессмысленно, если разнообразие не помогает нам достичь высшей цели" (X, стр. 134. Курсив Солженицына).
   Солженицын сам неоднократно отстаивал возможность гласного выражения разнообразных мнений. Во множестве выступлений, которые мы цитировали, в том числе - и в "Письме вождям", отстаивается идеологическое, духовное, концептуальное разнообразие против омертвляющей общество моноидеократии. Сейчас он говорит так:
   "Да, разнообразие - это краски жизни, и мы их жаждем, и без того не мыслим. Но если разнообразие становится высшим принципом, тогда невозможны никакие общечеловеческие ценности, а применять свои ценности при оценке чужих суждений есть невежество и насилие. Если не существует правоты и неправоты - то какие удерживающие связи остаются на человеке? Если не существует универсальной основы, то не может быть и морали. "Плюрализм" как принцип деградирует к равнодушию, к потере всякой глубины, растекается в релятивизм, в бессмыслицу, в плюрализм заблуждений и лжей. Остается кокетничать мнениями, ничего не высказывая убежденно; и неприлично, когда кто-нибудь слишком уверен в своей правоте. Так люди и запутаются как в лесу. Чем и парализован беззащитно нынешний западный мир: потерею различий между положениями истинными и ложными, между несомненным Добром и несомненным Злом, центробежным разбродом, энтропией мысли - "побольше разных, лишь бы разных!". Но сто мулов, тянущих в разные стороны, не производят никакого движения.
   А истина, а правда во всем мировом течении одна - Божья, и все-то мы, кто и неосознанно, жаждем именно к ней приблизиться, прикоснуться. Многоразличие мнений имеет смысл, если прежде всего, сравнением, искать свои ошибки и отказываться от них. Искать истинные взгляды на вещи, приближаться к Божьей истине, а не просто набирать как можно больше "разных" (X, стр. 134-135).
   Не размышляет ли здесь Солженицын о том же, над чем он задумывается всегда, когда обращается к проблемам свободы духа и действия, - о системе несомненных нравственных координат ("несомненное Добро и несомненное Зло"), с которыми должна соотносить себя эта свобода? Это долг - внутренний, личный; абсолютные критерии Добра выступают в нем как Цель, как Идеал. Солженицын не хочет отказаться от надежды ими руководствоваться, к ним приблизиться. Мы уже говорили: "искать истинные взгляды на вещи" при всем "многоразличии мнений", по его убеждению, следует, ориентируясь на ту высшую, приоритетную систему координат, максимы которой формулируют великие религии (для Солженицына - христианство).
   На мой взгляд, плюрализм как реальное право на выражение и гласное словесное отстаивание своей истины есть "отдельный принцип" и притом "среди высших". Подчеркиваю: словесное, в том числе, разумеется, и печатное, но не делом: не преступая законов, которые, в свою очередь, должны подлежать свободному и гласному обсуждению. Солженицын, который в своем "Письме вождям" идет на многие уступки своим адресатам, в отношении этого принципа на компромисс не пошел и потребовал свободного соревнования мнений. Правда, неполитических, что является уязвимым местом его письма, ибо философская, экономическая и социальная полемика, свободы которой он требует, не может не касаться проблем, имеющих и политическое значение. Но этот отдельный и высший принцип (свобода выражения и соревнования разных мнений) служит благу общества только тогда, когда общество делает правильный выбор и приоритет обретают мнения, объективно наиболее ценные, нравственно и практически, что, по глубокому убеждению Солженицына, в конечном счете всегда совпадает. Итак, нужен выбор. Для того же, чтобы сделать выбор, надо иметь, из чего выбирать. Ни одно лицо, ни одна инстанция в современном обществе, с присущим ему бесконечным количеством непрерывно меняющихся внутренних, внешних и экологических параметров, связей и взаимозависимостей, не может монопольно определить траекторию общества в направлении как истинно прагматических, так и высших нравственных ценностей. Приближение к ним может возникнуть лишь в диалоге, устремленном к их постижению. Для Солженицына в этом соревновании мнений существуют безотносительные отправные точки, которых он ищет в любой полемике, в любых своих констатациях. Тот же, кого Солженицын (с явно иронической интонацией) называет плюралистом, есть абсолютный релятивист. У него понятий блага для человека и общества столько, сколько имеется на свете голов, об этом размышляющих. Им абсолютизированы только свобода мнений и деяний и связанное с ними разнообразие. Это очень популярное сегодня миропонимание. Порой оно самым странным образом сочетается в одних и тех же людях с благосклонностью к лицам, движениям и режимам, потенциально или осуществленно уничтожающим право на свободу и разнообразие. Те, кто рекомендуют себя безупречными либералами, а своих оппонентов - чаще всего авторитаристами, парадоксально тяготеют к оправданию тираний, выросших из "левых" идеологий, - это не раз отмечено Солженицыным. Сам он нерасторжимо сопрягает благо и свободу человека и общества с их нравственным здоровьем и духовным потенциалом, ориентируясь, как мы уже не раз говорили, на христианское понимание этих ценностей. Но он никогда, ни в одном вопросе не объявлял себя монопольным обладателем конечной истины, ибо и в нем самом присутствует разноголосица - хотя бы в понимании путей самозащиты Запада от коммунизма и в поисках путей внутреннего спасения от него. Даже по такому сравнительно частному вопросу, как эмиграция, в одной только "Образованщине" представлены два различных взгляда. Мы о них говорили.