Солженицына пугают и отталкивают свобода и благополучие без роста высоких духовных потребностей и тяги к их удовлетворению, без обретения приоритета возвышающих человека и общество устремлений над чисто потребительскими, гедонистическими задачами и целями. В своем обличительном пафосе он преувеличивает материальное благополучие и облегченность западной жизни, но это преувеличение возникает вполне естественно - по контрасту с его советским жизненным опытом и личными нравственными идеалами. Он говорит:
   "Когда создавались современные западные государства, то провозглашался принцип: правительство должно служить человеку, а человек живет на земле для того, чтобы иметь свободу и стремиться к счастью (смотри, например, американскую декларацию независимости). И вот, наконец, в последние десятилетия технический и социальный прогрессы дали осуществить ожидаемое: государство всеобщего благосостояния. Каждый гражданин получил желанную свободу и такое количество и качество физических благ, которые по теории должны были бы обеспечить его счастье - в том сниженном понимании, как в эти же десятилетия создалось. (Упущена лишь психологическая подробность: постоянное желание иметь еще больше и лучше и напряженная борьба за это запечатлеваются на многих западных лицах озабоченностью и даже угнетением, хотя выражения эти принято тщательно скрывать. Это активное напряженное соревнование захватывает все мысли человека и вовсе не открывает свободного духовного развития.) Обеспечена независимость человека от многих видов государственного давления, обеспечен большинству комфорт, которого не могли представить отцы и деды, появилась возможность воспитывать в этих идеалах и молодежь, звать и готовить ее к физическому процветанию, счастью, владенью вещами, деньгами, досугом, почти к неограниченной свободе наслаждений, - и кто же бы теперь, зачем, почему должен был бы ото всего этого оторваться и рисковать драгоценной своей жизнью в защите блага общего и особенно в том туманном случае, когда безопасность собственного народа надо защищать в далекой пока стране?
   Даже биология знает, что привычка к высоко-благополучной жизни не является преимуществом для живого существа. Сегодня и в жизни западного общества благополучие стало приоткрывать свою губящую маску" (I, стр. 283-284).
   Чтобы покончить с биологическим аспектом проблемы, заметим: на шкале жизни существуют два экстремума: с одной стороны, уничтожительное, ведущее к деградации или гибели неблагополучие, с другой - чрезмерное, расслабляющее, демобилизующее сверхблагополучие, резко снижающее приспособительные потенции вида или особи.
   Оптимум находится посередине - жизнь, требующая активности и постоянных усилий, но усилий не чрезмерных, не уничтожительных, преград здоровых, но не непреодолимых. Однако человек - не животное. И если при экстремальном (уничтожительном) дефиците средств к существованию (типа эфиопского, камбоджийского, советского ряда голодных лет и пр.), при тотальной нужде, укрепленной тотальным насилием, человек не властен улучшить свое катастрофическое положение, то при избытке свободы и жизненных благ он всегда может ограничить себя целесообразными рамками их использования. На то даны ему разум, воля и способность к выбору. На экстремуме свободы и благополучия все остается в его руках (от излишнего всегда можно отказаться) - на противоположном конце шкалы (нищета, отсутствие необходимого) он ничего не может улучшить, не изменив основополагающих свойств социальной среды, его угнетающих. А как трудно менять подобные обстоятельства, мы уже знаем. Человечество тысячелетиями боролось за удовлетворительный уровень свободы и жизненных благ. В нескольких странах (примерно 15% земного населения) оно его добилось. В этих странах теперь и возникает вопрос - как распорядиться достигнутым. Это - эпохальный, решающий для человечества рубеж, и неудивительно, что в своих размышлениях о Западе Солженицын уделяет этой проблеме так много места. Когда достигнута "независимость человека от многих видов государственного давления, обеспечен большинству комфорт, которого не могли представить отцы и деды", человеку проницательному становится ясно, что эскалация самоублажения - это не самоцель, и что будущее человечества зависит от того, как оно распорядится своими возросшими возможностями. Именно в этой точке человек может доказать, что он - не животное, обреченное погибнуть от ожирения (или от распутства, на что животные неспособны), но увидеть всю ресурсоемкость, всю необъятность и неотложность своих дальнейших задач нравственных, самооздоровительных, творческих, познавательных, геополитических, в том числе самозащитных, экологических. Последние, кстати, на Западе, в частности в США, становятся с каждым днем все эффективнее. В этом отрывке Солженицын приводит лишь один пример гедонистического пренебрежения своим человеческим и гражданским долгом "когда безопасность собственного народа" (почему и не свою, личную?) "надо защищать в далекой пока стране". Но если учесть всю совокупность названных и не названных нами насущных, не могущих быть отложенными задач, возникающих по обретении обществом свободы и, казалось бы, благополучия, то мы увидим, что это благополучие мнимое. Всегда будут существовать (в идеальном случае - поступательно разрешаемый) дефицит ресурсов и потребность в напряженных усилиях, необходимых для достойного и надежного существования человека в масштабах планеты, а позднее - и более широкой системы.
   Уровень задач, которые ставят перед собой человек, человечество, должен быть радикально повышен. В Гарвардской речи, как почти всегда, Солженицын формулирует эту задачу в религиозных терминах, что лишает ее релятивистской расплывчатости, антропоцентрической ограниченности и придает ей нравственную опору вне человека. Безрелигиозное миропонимание ощущается им как трагическое и тупиковое, как болезнь в равной степени обеих частей человечества - свободной и порабощенной тоталом. Мы уже говорили о принципиальной ошибочности такого отождествления в чем бы то ни было - о принципиальном различии возможностей человека в этих двух мирах (в том числе и возможностей мировоззренческих). Перед молодежью свободного мира, весьма критически относящейся к своим отечествам, склонной идеализировать угрожающую всему миру тоталитарную ситуацию, нельзя не подчеркивать тупиковости последней - в отличие от западной, тяжелой, опасной, но внутренне отнюдь не тупиковой ситуации. Не тупиковой, если Запад сумеет себя защитить. Во всяком случае, цeны, которые должны заплатить за возвышение своих задач, своего достоинства человек Запада и человек тоталитарного Востока, несоизмеримы. В Гарвардской речи Солженицын, к сожалению, не всегда акцентирует эту несоизмеримость и вытекающую из нее необходимость "политико-социальных преобразований" (I, стр. 296) тоталитарного мира. В конце своего выступления он говорит:
   "Путь, пройденный от Возрождения, обогатил нас опытом, но мы утеряли то Целое, Высшее, когда-то полагавшее предел нашим страстям и безответственности. Слишком много надежд мы отдали политико-социальным преобразованиям, - а оказалось, что у нас отбирают самое драгоценное, что у нас есть: нашу внутреннюю жизнь. На Востоке ее вытаптывает партийный базар, на Западе коммерческий. (Апл.) Вот каков кризис: не то даже страшно, что мир расколот, но что у главных расколотых частей его - сходная болезнь" (I, стр. 296).
   Нет, болезни несходные: "коммерческий базар" всегда предлагает и бездуховные, и духовные возможности (реализуются постоянно и те, и другие) и не принуждает к выбору первых. Соблазнов уйма, но решение остается за человеком, и отказ от бездуховного потребления отнюдь не смертельно опасен. Более того: гарвардской аудитории Солженицына он обнадеживающе близок, посмотрите, где раздаются аплодисменты. Нужно избрать путь ориентации на высшие ценности, путь экологической целесообразности, путь эффективной самозащиты и этому выбору следовать, что в демократических обстоятельствах в принципе не невозможно. На Востоке же нет "партийного базара" (он есть скорее на Западе), а есть давящая, принижающая власть одной бесчестной, аморальной и близорукой партии, исключающей всякую свободу выбора. Солженицын и сам говорит об этом с достаточной определенностью. Вспомним его высказывание о тупиковости "второго" (коммунистического) пути, после победы которого головы западных "сердитых молодых людей", ныне свободно и безнаказанно ищущих лучшего строя, чем демократия, упадут с плеч при первой же попытке поисков чего-то отличного от коммунизма (V, стр. 4). Тем не менее, мысль Солженицына о судьбоносности для человечества перехода на более высокий, чем типичный сегодня, уровень личных и общих задач и целей представляется бесспорной. Правда, Солженицын из всех достойных и неотложных задач, стоящих сегодня и могущих встать завтра перед человечеством, выделяет одну задачу - приближение к нравственным постулатам Высшего духа. Но без "духовной вспышки" и не может быть "подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни". Приведем это заключение целиком:
   "Если и минет нас военная гибель, то неизбежно наша жизнь не останется теперешней, чтоб не погибнуть сама по себе. Нам не избежать пересмотреть фундаментальные определения человеческой жизни и человеческого общества: действительно ли превыше всего человек, и нет над ним Высшего Духа? верно ли, что жизнь человека и деятельность общества должны более всего определяться материальной экспансией? допустимо ли развивать ее в ущерб нашей целостной внутренней жизни?
   Если не к гибели, то мир подошел сейчас к повороту истории, по значению равному повороту от Средних Веков к Возрождению, - и потребует от нас духовной вспышки, подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни, где не будет, как в Средние века, предана проклятью наша физическая природа, но и тем более не будет, как в Новейшее время, растоптана наша духовная. (Апл.).
   Этот подъем подобен восхождению на следующую антропологическую ступень. И ни у кого на Земле не осталось другого выхода, как - вверх" (I, стр. 297).
   В Гарвардской речи Солженицын опять затрагивает издавна занимающий его вопрос о праве и справедливости, о том, что он называет юридическими нормами существования, об их ограниченности и обедняющем воздействии на общество.
   Он говорит:
   "Соответственно своим целям западное общество избрало и наиболее удобную для себя форму существования, которую я назвал бы юридической. Границы прав и правоты человека (очень широкие) определяются системою законов. В этом юридическом стоянии, движении и лавировании западные люди приобрели большой навык и стойкость. (Впрочем, законы так сложны, что простой человек беспомощен действовать в них без специалиста.) Любой конфликт решается юридически - и это есть высшая форма решения. Если человек прав юридически, - ничего выше не требуется. После этого никто не может указать ему на неполную правоту и склонять к самоограничению, к отказу от своих прав, просить о какой-либо жертве, бескорыстном риске - это выглядело бы просто нелепо. Добровольного самоограничения почти не встретишь: все стремятся к экспансии, доколе уже хрустят юридические рамки. (Юридически безупречны нефтяные компании, покупая изобретение нового вида энергии, чтобы ему не действовать. Юридически безупречны отравители продуктов, удолжая их сохранность: публике остается свобода их не покупать.)
   Всю жизнь проведя под коммунизмом, я скажу: ужасно то общество, в котором вовсе нет беспристрастных юридических весов. Но общество, в котором нет других весов, кроме юридических, тоже мало достойно человека. (Аплодисменты). Общество, ставшее на почву закона, но не выше, - слабо использует высоту человеческих возможностей. Право слишком холодно и формально, чтобы влиять на общество благодетельно. Когда вся жизнь пронизана отношениями юридическими, - создается атмосфера душевной посредственности, омертвляющая лучшие взлеты человека. (Апл.).
   Перед испытаниями же грозящего века удержаться одними юридическими подпорками будет просто невозможно" (I, стр. 284-285).
   Но почему же только "одними юридическими подпорками"?
   В правовом обществе, в котором большинство социально значимых проявлений граждан и их союзов подчинено демократическим правовым нормам, никому не запрещено указывать тому, кто юридически прав, на его "неполную правоту и склонять к самоограничению, к отказу от своих прав, просить о какой-либо жертве, бескорыстном риске", как никому не запрещено и приносить жертвы чужому благу. Иными словами, демократическое право не запрещает своего нравственного превышения, но должно исключать безнаказанную возможность своего искажения в сторону зла. Таков его идеал. Ситуация, при которой люди подвергаются репрессиям, и притом жестоким, только за то, что участвуют в работе благотворительного фонда (судьба Сергея Ходоровича и его предшественников по руководству Солженицынским фондом помощи политзаключенным и их семьям), в демократическом обществе исключена.
   В свободном мире бесшумно работает множество добровольцев, помогающих ближним в своих и чужих странах. Ежечасно люди отказываются от существенной части своего имущества ради благотворительности (подкрепляемой, кстати, и юридически - налоговой политикой). Иными словами, демократическое право, защищая лицо или объединения таковых от насилия и несправедливости, не запрещает нам пренебрегать своими правовыми возможностями в пользу других людей (помогать им, отдавать им то, что принадлежит нам). Право должно исключать возможность действовать во вред другим людям. И если оно этого не делает или делает это плохо (вполне справедливые примеры Солженицына отступление западных стран перед террористами или практический перекос американской юстиции в сторону преимущественного внимания к правам преступника, а не его жертвы и потенциальных жертв), то его следует откорректировать, ибо оно в этих случаях противоречит самому себе. Борьба за такую коррекцию в условиях демократии не невозможна. Но поступаться своими правами в пользу других людей надо учить с первых часов жизни. Я не преувеличиваю. Таким образом, речь идет не о том, чтобы в обществе не было "других весов, кроме юридических", а о том, чтобы определенного рода "неюридические весы" (убеждения, частные интересы, эгоизм, корыстолюбие и пр.) не могли действовать во зло ближним и обществу.
   Это задача права и многоаспектного воспитания, но ни в коем случае не только права или только нравственно-этического воспитания. Достойное существование, свободное существование требуют сочетания того и другого. Моралист и законодатель должны работать в плодотворном единстве. Должно быть возможно благодетельное для других лиц пренебрежение собственным правом и невозможно пренебрежение чужими - узаконенными - правами.
   Я думаю, что такие эксцессы западного права, как возможность диверсии нефтяных компаний или пищепроизводящих фирм, могут быть предупреждены юридически же. Для этого надо лишь проявить некоторую изобретательность в общепринятых правовых границах. И таких случаев много.
   Право, несомненно, влияет на общество благодетельно, остерегая большинство людей от совершения несправедливости и обеспечивая защиту их интересов. И не оно создает "атмосферу душевной посредственности, омертвляющей лучшие взлеты человека", а недостаточная внутренняя ориентированность большинства людей на такие взлеты - на использование права только во благо и на превышение правовой нормы добра. Демократическое право не диктует, но и не запрещает пренебречь своим ради чужого и общего, возвыситься в нравственном подвиге. Мешает себе в этом в условиях внешней свободы только сам человек.
   Солженицын периода Гарвардской речи погружен в историю российского XX века. По всей вероятности, он глубоко затронут тем, как власть и Дума, справа и слева, мешали Столыпину проводить его необходимые для России реформы. Им владеет образ выдающегося преобразователя, способного на нетривиальные, благодетельные для общества шаги и парализованного в этих шагах противостоящей ему посредственностью разного толка и действующим законодательством. Эту ситуацию он распространяет на современную западную:
   "В сегодняшнем западном обществе открылось неравновесие между свободой для добрых дел и свободой для дел худых. И государственный деятель, который хочет для своей страны провести крупное созидательное дело, вынужден двигаться осмотрительными, даже робкими шагами, он все время облеплен тысячами поспешливых (и безответственных) критиков, его все время одергивает пресса и парламент. Ему нужно доказать высокую безупречность и оправданность каждого шага. По сути, человек выдающийся, великий, с необычными неожиданными мерами, проявиться вообще не может - ему в самом начале подставят десять подножек. Так под видом демократического ограничения торжествует посредственность.
   Подрыв административной власти повсюду доступен и свободен, и все власти западных стран резко ослабли. Защита прав личности доведена до той крайности, что уже становится беззащитным само общество ...от иных личностей, - и на Западе приспела пора отстаивать уже не столько права людей, сколько их обязанности" (I, стр. 285-286).
   Что ж, и это демократии не противопоказано и в ее границах не запрещено. Над этим надо работать.
   Я бы сказала, что при наличии "в сегодняшнем западном обществе" несомненной "свободы для добрых дел" (никто их не запрещает и не карает за них), в нем, действительно, открылся избыток "свободы для дел худых". Последний проистекает из обостренной боязни западной юстиции и западного общества пренебречь интересами репрессируемых, оказаться несправедливыми к тем, чью свободу общество вынуждено ограничивать, кого оно вынуждено лишить доступных всем прочим благ. В последние годы все упорнее проявляется негативное отношение общества, части юристов и государственных деятелей к этому опасному юридическому перекосу. Что же касается соотношения прав и обязанностей, то аплодирующая Солженицыну американская молодежная аудитория решительно выступает против, к примеру, всеобщей воинской повинности, чего не делает израильская или швейцарская молодежь обоих полов. Демократическая правовая ситуация не несет в себе никакого принципиального, структурного запрета к посильному увеличению общественных обязанностей гражданина. Получают же возможность оплачивать свою учебу студенты, добровольно, в своих интересах исполняющие работу в рамках своего учебного заведения (право в обмен на исполнение обязанности). Зато государственный деятель или олигархия таковых, не ограниченные в своих поступках общественным контролем, социально опасны, о чем в других выступлениях Солженицын говорит вполне однозначно (см. хотя бы статью "Мир и насилие" или выступления перед американскими профсоюзами). XX век нам это продемонстрировал с катастрофической наглядностью. Невозможно сделать главу правительства (не в личной, а в государственной плоскости) неподконтрольным никаким общественным институциям в добрых делах и подконтрольным в злых! Да, "ему нужно доказать высокую безупречность и оправданность", ну, не "каждого шага" (во многих шагах он самостоятелен), а каждого предлагаемого им "крупного созидательного дела", обладающего большими элементами новизны и риска. И в чем-то посягающего на общепринятое, узаконенное право. Умение доказывать свою правоту в этих случаях должно быть одним из его талантов. На этом пути есть, несомненно, потери, иногда, может быть, и большие (припомним хотя бы противостояние конгресса США Р. Рейгану в вопросе о помощи никарагуанским "contras").
   Но другой путь чреват гибелью правовой системы и возникновением того общества, которое сам Солженицын только что назвал ужасным ("ужасно то общество, в котором вовсе нет беспристрастных юридических весов" - I, стр. 285). Нет и не будет идеальной ситуации, в которой право окажется раз навсегда привязанным к устоям пользы и справедливости, все-таки, к сожалению, для конкретного личностного сознания небезотносительным. Но, несмотря на свою чреватость потерями, ситуация, при которой государственный деятель, в чем-то преступая или меняя право, должен доказать, обосновать и легализовать свою правоту, для общества и личности безопасней бесконтрольной свободы правителей от таких доказательств. Как это ни прискорбно, тезис приоритета справедливости над правом лежит в основе всех революционных идеологий и уже по одной этой причине должен был бы настораживать (но почему-то в данном контексте не настораживает) Солженицына. В этом смысле у него немало современников и предшественников, каждый раз предполагавших, что их толкование справедливости приближается к некоей безотносительной максиме, но на самом деле трактовавших справедливость либо идеологически, либо субъективно. В свое время Б. А. Кистяковский, один из самых блестящих авторов "Вех"( писал:
   "Можно сказать, что в идейном развитии нашей интеллигенции, поскольку оно отразилось в литературе, не участвовала ни одна правовая идея. И теперь в той совокупности идей, из которой слагается мировоззрение нашей интеллигенции, идея права не играет никакой роли. Интеллигенция российская стремилась к более высоким и безотносительным идеалам и могла пренебречь на своем пути этою второстепенною ценностью...
   Но духовная культура состоит не из одних ценных содержаний. Значительную часть ее составляют ценные формальные свойства интеллектуальной и волевой деятельности. А из всех формальных ценностей, право, как наиболее совершенно развитая и почти конкретно осязаемая форма, играет самую важную роль. Право в гораздо большей степени дисциплинирует человека, чем логика и методология, или чем систематические упражнения воли. Главное же, в противоположность индивидуальному характеру этих последних дисциплинирующих систем, право - по преимуществу социальная система и притом единственная социально дисциплинирующая система.
   ...наше общественное сознание никогда не выдвигало идеала ПРАВОВОЙ личности. Обе стороны этого идеала - личности, дисциплинированной правом и устойчивым правопорядком, и личности, наделенной всеми правами и свободно пользующейся ими, чужды сознанию нашей интеллигенции.
   Целый ряд фактов не оставляет относительно этого никакого сомнения. Духовные вожди русской интеллигенции неоднократно или совершенно игнорировали ПРАВОВЫЕ интересы личности или выказывали к ним даже прямую враждебность".
   Солженицын высказывает к ним не "прямую враждебность", а критицизм, постулирующий их, по его представлению, нравственную недостаточность. По всей очевидности, его, с одной стороны, вполне устраивает идеал "личности, дисциплинированной правом и устойчивым правопорядком". С другой стороны, идеал "личности, наделенной всеми правами и свободно пользующейся ими", он дополняет нравственным, внутренним самоограничением, накладываемым на себя личностью из чувства высшего долга и справедливости. Но ведь и Кистяковский говорит о "личности, дисциплинированной правом". Солженицын, однако, хочет, чтобы не только правом, а внутренней расположенностью к Добру, к Завету Высшего Духа. Он требует от человека самодисциплины в Добре, источник коего в Боге. В условиях свободы это особенно важно.
   Мы уже встречались у Солженицына со справедливым определением свободы как только возможности, которую человек, общество могут использовать и во зло, и во благо себе и другим, в зависимости от своей нравственной ориентированности. В Гарвардской речи сказано:
   "Сама по себе обнаженная свобода никак не решает всех проблем человеческого существования, а во множестве ставит новые" (I, стр. 294. Выд. Д. Ш.).
   Да, это так. Новые и не менее сложные, чем задачи, поставленные несвободой. Но здесь не подчеркнуто, что и проблемы несвободного мира, и задачи, которые во множестве ставит перед людьми свобода, разрешимы (те их них, которые вообще разрешимы), только в условиях свободы. Солженицын не акцентировал этого в Гарварде, почему и был потом не раз обвинен в недооценке феномена свободы. К такому обвинению тем легче склониться, что в тексте Гарвардской речи присутствует существенная противоречивость: с одной стороны, Солженицын решительно отказывается видеть альтернативу западному несовершенству в социализме. С другой - и современное западное общество, "западная система в ее нынешнем, духовно-истощенном виде" (I, стр. 290. Выд. Д. Ш.), не представляются ему удовлетворительной альтернативой тоталитарному рабству. Более того: он обнаруживает некие элементы нравственного превосходства аборигенов порабощенного мира над аборигенами мира свободного, что вызывает осуждение и недоумение даже у тех, кто до этого считал его выразителем своей позиции.