П: Александр Исаевич, вот мой последний вопрос. 11 декабря Вам исполнится 65 лет, что пожелать Вам к этому дню?
   С: Ну, не к этому дню пожелать, конечно, а на будущие годы... Я бы был благодарен, если бы Вы мне пожелали успеть закончить "Красное Колесо" и еще живым, а не только в виде книг, вернуться в Россию" (IX, стр. IV).
   Приспело время семидесятилетия Солженицына, и скорее всего он желает себе сегодня того же, что и пять лет назад. Но возвращение Солженицына в СССР (в Россию?) тождественно легализации его версии русской истории в широчайшем значении последнего слова, фактографическом, духовном, идеологическом, - версии, несовместимой с коммунистической идеологией, с официальной советской историософией. В этом смысле "Красное колесо" более неприемлемо для советской идеологии, чем "Архипелаг ГУЛаг". Последний еще как-то может сосуществовать с версией откорректированного, очеловеченного коммунизма, как может сосуществовать с ней правозащитная платформа Сахарова. "Красное колесо" воссоздает другую Россию, другую историю, другую революцию и ни в коей мере не оставляет в российском будущем, даже в его риторике, места утопии коммунизма.
   Солженицын не способен поступиться своими книгами, своим пониманием мировых, в том числе российско-советских, событий, своим правом на свободную речь. Поэтому его возвращение на родину во всей его цельности, а иначе он не вернется, означало бы принципиальное изменение качества советской жизни в ее фундаментальных чертах. У Солженицына нет ощущения полной невозможности такого поворота событий. Поживем - увидим.
   Принимая принципы раскаяния и самоограничения как категории национальной жизни, как будто и неуместно бы сводить счеты в том, какой из народов СССР пострадал и потерял больше других за годы коммунистической диктатуры. Слишком много аспектов у этого вопроса, слишком субъективны подходы к нему - при том, что никто из спорящих не вооружен надежной методикой решения подобных вопросов. Поэтому у многих вызывает протест неоднократное утверждение Солженицына, что больше других пострадал за этот период русский народ. Так, еще в 1976 году в Париже ему был задан вопрос:
   "Как Вы, Александр Исаевич, относитесь к угнетению евреев в СССР, к тому, что чинятся препятствия их эмиграции, а внутри страны они лишены прав культурного развития?" (II, стр. 304).
   "Надо сказать, что коммунистическая система не принесла не только счастья, но и нормального развития - в конце концов, ни одной национальности Советского Союза. Ни русским, которые считаются основой государства, ни национальностям окраинных республик, ни другим, рассеянным по лицу страны. В разное время коммунистический режим нажимал на разные педали. Сначала вся сила удара сосредотачивалась по русским, а малые национальности как будто поддерживались. Когда обескровили центральные нации, повернула эта машина и ударила по всем малым национальностям. Так и евреи испытали на себе эту нелегкую кривую. И в настоящее время казалось бы трудно придумать разумные оправдания, почему не выпускать из Советского Союза евреев, которые хотят выехать, почему остающимся евреям, желающим культурной автономии - театров, газет, школ на еврейском языке, - почему не дать? Но такова жестокая система, она не может перестать быть сама собой. Она не может исходить из соображений разума или сочувствия. Так евреи лишаются своих культурных возможностей развития в Советском Союзе, так и многие нации другие лишаются. А русский народ пострадал и численно и по глубине больше всех" (II, стр. 304-305).
   Я не думаю, что последний тезис может быть сформулирован с такой категоричностью: ему можно многое противопоставить, что и делают разноплеменные оппоненты Солженицына с неизменной горячностью. "Центральные" (славянские?) нации, в том числе русские, пострадали от коммунизма, действительно, весьма глубоко, и главное, что утверждает Солженицын всегда, сказано в начале его реплики.
   "...коммунистическая система не принесла не только счастья, но и нормального развития... ни одной национальности Советского Союза" (II, стр. 304).
   Но нас слишком далеко от темы исследования увели бы попытки подсчитать, какая из наций Советского Союза претерпела от коммунизма больше других, и мы не включимся в этот бесплодный спор. Замечу, что не отработана не только методика, но и методология этого спора. Приведу для примера лишь один вопрос: в процентном (по отношению к численности всей нации) или в абсолютном исчислении количества жертв определять потери нации?
   Во втором случае на первое место выйдут большие народы, в первом некоторые из малых. Но в любом случае потери окажутся потрясающими - так же, как и количество соучастников коммунистов в их преступлениях. Коммунизм сначала силой своих иллюзий и демагогии, а затем посредством насилия и дезинформации находит достаточное для достижения своих целей количество инициаторов, исполнителей, коллаборантов и жертв во всех народах, попадающих в его орбиту. И Солженицын это всегда подчеркивает.
   Свой очерк взглядов Солженицына на национальный вопрос я завершу анализом его отношения к феномену эмиграции. Из книги "Бодался теленок с дубом", которую мы здесь не рассматриваем (как и другие книги писателя), нам известно, что Солженицын в какой-то момент задумался над возможностью эмиграции и отверг для себя этот выход.
   Шестого апреля 1974 года Солженицын сделал короткое заявление (II, стр. 53), по-видимому, для Самиздата и зарубежных корреспондентов, где, возмущаясь высылкой из Москвы В.Некрасова и А.Гинзбурга, квалифицирует "постоянную приписанность к месту жительства", господствующую в СССР, как "советское крепостное право". Он заключает свое заявление так:
   "Советские люди не смеют выбрать, где им жить в своем отечестве. Насколько же нестерпимей этот гнет, чем несвобода эмиграции, которая вызвала столь справедливое волнение во всем мире" (II, стр. 53).
   Из контекста всего заявления следует, что определение "столь справедливое" носит иронический характер. Источник этой иронии таков: во внутренней жизни СССР есть уродства, куда более мучительные для основной массы населения, чем несвобода эмиграции. Между тем они мир не волнуют. Или волнуют меньше, чем трудности эмиграции.
   В ответах журналу "Тайм" от 3 мая 1974 г. (II, стр. 54-55) Солженицын снова говорит о свободе эмиграции как о факторе социально второстепенном:
   "...это - свобода производная, а не производящая. Непонятно, как она может решить проблемы остающихся миллионов. Например, в последние годы в эмиграции произошли несомненные облегчения, но крепостное право ("паспортный режим") для остальных миллионов нисколько не послабело" (II, стр. 54).
   Не вдаваясь пока в детали того, чтo может сделать эмиграция для "остающихся миллионов" (и для сражающихся - единиц? десятков? сотен? тысяч?), приведем вопросы интервьюеров:
   "Как Вы себя чувствуете в эмиграции? Сохранили ли Вы способность писать? К чему может повести массовый выезд из страны интеллектуальных сил?" (II, стр. 55).
   Солженицын отвечает:
   "Я себя никак не считаю эмигрантом и надеюсь долго удержать это ощущение. Физически я выброшен с родины, но своей работой остаюсь повседневно и навсегда связан с нею. Конечно, условия разительно другие, привыкнуть очень трудно, все еще не верится в происшедшее, будто сон. Но мой жизненный опыт в России так протяжен, что я думаю, еще много лет смогу работать, используя его. А тем более для исторического романа большую роль играют архивы и библиотеки, на Западе они мне гораздо доступнее, чем на родине. Многие художники-изгнанники до меня за много веков доказали, что и в изгнании можно писать успешно.
   Вообще же смысл жизни всякого эмигранта - возврат на родину. Тот, кто не хочет этого и не работает для этого, - потерянный чужеземец" (II, стр. 55).
   Здесь против воли своей, против своего субъективного ощущения непричастности к эмиграции, писатель отождествляет себя с той частью последней, которая продолжает работать для родины. Солженицын говорит о том, что "смысл жизни всякого эмигранта" (в том числе изгнанника, но не добровольного переселенца - "потерянного" для родины "чужеземца") "возврат на родину". Здесь не может не разуметься само собой, что истинный эмигрант (не репатриант в другую страну, не мигрант, избравший другое отечество), в том числе и невольный изгнанник, готов вернуться на родину лишь после перемен, для которых работает, ради которых продолжает жить. Мы цитировали в одном из эпиграфов к этой главе слова Солженицына из его послания "Конференции народов, порабощенных коммунизмом" (27 сентября 1975 года. II, стр. 227-228). Повторим эти слова:
   "Соединясь друг со другом при полном доверии, не позволяя себя усыпить расслабляющей эмигрантской безопасностью, никогда не забывая наших братьев в метрополиях, - мы составим и голос и силу, влияющую на ход мировых событий".
   Однако Солженицын в значительной степени противоречит собственному призыву к эмигрантам - работать для освобождения метрополии и для просвещения остального мира, когда в телеинтервью Уолтеру Кронкайту для компании CBS 17-го июня 1974 года (II, стр. 58-80) говорит, отождествляя себя не с уехавшими, а с оставшимися: "Но мне кажется диким, когда уехав начинают рецепты давать, как нам быть там" (II, стр. 65. Курсив Солженицына). В этом интервью Солженицын снова говорит о противоестественном, с его точки зрения, перекосе, который заключается в преимущественном внимании Запада среди всех внутрисоветских проблем к проблеме эмиграции. Он замечает:
   "Я, конечно, считаю, что всякий человек, который хочет эмигрировать, должен иметь эту свободу, что всякое препятствие эмиграции есть варварство, дикость, не достойная цивилизованной страны. Однако эмигрируют, в общем, те, кто бегут, спасают себя от наших ужасных условий. Гораздо более мужественные стойкие люди остаются для того, чтобы исправить там положение, чтобы добиться улучшения условий. Почему-то они обделены вниманием Запада. Я отнюдь не прошу: "Пожалуйста, Запад, помогите нам!" Я считаю, что Запад не обязан нам помогать. Положение, в которое попали мы, народы Советского Союза, Восточной Европы, Китая, - из этого положения мы должны выйти сами, собственными руками, но: если уж Запад все равно нами занимается, если уж тратятся силы, волнения сердца, участие, то я бы просил помнить, что здесь происходит нарушение пропорций, ибо один день в психиатрической больнице, когда уколы делают, один - в лагере особого режима, гораздо тяжелее, чем три месяца ходить в ОВИР и получать отказ: нет, не пускаем, нет, не пускаем, нет, не пускаем. Тяжелей" (II, стр. 64-65. Разрядка Солженицына).
   Беда в том, что многих за желание эмигрировать из СССР там преследуют всеми теми же методами (оставление без работы, лишение свободы, психзастенки и др.), что и за прочие виды инакомыслия и инакодействия по отношению к официально предписанному образу мыслей и действий.
   Интервьюер задает закономерный вопрос:
   "Находите ли Вы, что отъезд из своей страны этически правилен со стороны тех, кто уезжает?" (II, стр. 65).
   И Солженицын отвечает:
   "Я бы так сказал: если уезжает человек, который чувствует себя чужеземцем, который не считает эту страну своею, то это - совершенно естественный поступок, это естественное движение свободного человека. Он хочет уехать и жить в другом месте. И я никогда этого не осужу.
   Более того, людей, которые едут в Израиль, только, понимаете, действительно в Израиль, не тех, которые притворяются, говорят, мы поедем в Израиль, а сами едут в другое место, а тех, кто говорят: мы поедем в Израиль - и едут в Израиль, - я их глубоко уважаю. Потому что: они, в общем, избирают для себя более тяжелую жизнь. В Израиле им будет и опасней, и больший долг на них будет висеть, тяжесть обязанностей; их движет религиозное чувство и чувство национального возрождения, я их глубоко уважаю.
   И не буду говорить о тех, кто просто бежит куда-нибудь, спасаясь: восхищения это не вызывает, но и не упрекнешь людей, что они измучены, устали, боятся.
   Но мне кажется диким, когда уехав начинают рецепты давать, как нам быть там. Говорят так: вот это моя страна, это моя родина, Советский Союз или Россия. Но здесь плохо, поэтому я сейчас уеду; уеду, с вами не буду, а оттуда, с Запада, буду объяснять, что вам делать; потом, если будет лучше, я вернусь. Нет. Когда в доме плохо, болезни, несчастья, - из дома не уезжают. Из дома можно уехать, когда все хорошо" (II, стр. 65-66).
   Прежде чем изложить свое мнение по затронутым вопросам, приведу другое высказывание Солженицына, свидетельствующее о том, гдe он может больше делать для родины: дома или в изгнании. При этом замечу, что, не мерясь масштабами деятельности и таланта, это его высказывание могут применить к себе многие эмигранты. В интервью с Даниэлем Рондо 1-го ноября 1983 года писателем было сказано следующее:
   "Я должен сказать, что сейчас у меня самые превосходные условия для работы. Практически у меня есть 98% тех материалов, которые мне нужны. А 2% я получаю через библиотеки. В течение многих лет я собирал свидетельства стариков. У меня более трехсот личных показаний людей, которые теперь большей частью умерли. Я успел их собрать, частично в Советском Союзе, а больше всего за границей, это уникальная библиотека. Затем у меня много книг, вот эти вот растрепанные книги, я даже их не успел начать искать, мне стали эмигранты присылать со всех сторон. И когда я огляделся - так у меня почти все есть. Потом я имею из американских библиотек, из Гувера, набор газет того времени. О русских газетах 17-го года можно отдельно поговорить, так это интересно. Затем у меня много документов, напечатанных в Советском Союзе, касающихся Февраля. Начиная с Октября они уже скрывались, не печатались или искажались, а до Октября - очень обильны, и у меня все это есть. Моя работа упирается лишь в то, сколько мне времени отпущено" (XIII, стр. 160).
   И несколько ниже - еще раз:
   "У нас такие чудовищные условия в Советском Союзе, что по-настоящему мне сейчас тут легче писать, чем было бы там. Если мне нужно было совершить поездку куда-нибудь, например в Тамбовскую область или на Дон, то я должен был с величайшими мерами конспирации ехать, и общаться с Россией я должен был так, что нигде почти ничего записывать нельзя. Всеобщая подозрительность. И держать рукопись книги я не рискнул бы в таком объеме в одну минуту отнимут" (XIII, стр. 163).
   Куда бы и почему бы ни уехал человек любой национальности из СССР ("плоскогорья", с которого, по Солженицыну же, спускаются ледники лжи, насилия и несвободы на весь мир), происходящее там продолжает иметь к этому человеку прямое и непосредственное отношение - уже по одной той причине, что внутренний статус СССР и вытекающая из этого статуса его внешняя политика судьбоносны для всего человечества. Поэтому стремление некоторой части уехавших не только творить свободно, что в метрополии было для них невозможно, не только исследовать оставшуюся за спиной ситуацию, но и пытаться как-то воздействовать на нее извне, передать свое понимание событий оставшимся, уехавшим и своему новому окружению, естественно и правомерно, и уж никак не "дико", где бы эти люди ни жили и хотели бы они при изменившихся обстоятельствах вернуться обратно или нет. Ведь говорит Солженицын тут же (и еще во многих местах), что "внутренних дел вообще не осталось на нашей планете", и замечает о сборнике "Из-под глыб": "Тут проблемы и чисто русские, и мировые". Внутренний и внешнеполитический статус СССР - центральная мировая проблема, и заниматься им, пытаться на него воздействовать не "дико" нигде и ни для кого.
   Более того: настоящее осмысление аборигеном коммунистического мира своего и чужого опыта и его изложение, свободное и фундаментальное, для современников и потомков, urbi et orbi, невозможно внутри тоталитарной ситуации. Ни "Красного колеса", ни серии ИНРИ (Исследования новейшей русской истории), ни мемуарной серии (ВМБ) на нынешнем уровне и нынешними тиражами Солженицын не мог бы создать и издать в СССР. Блестящие тома ИНРИ и ВМБ и написаны их авторами в эмиграции. Речь должна идти не о том, что уехавшие не смеют поучать оставшихся и раскрывать им глаза на их прошлое, настоящее и вероятное или желательное будущее, а, напротив, о том, как перебросить работы уехавших оставшимся, как вручить их своему новому окружению на его языках (чем Солженицын и его помощники неотступно заняты). Есть и такой стимул для эмиграции: нежелание, неспособность жить, как живет смирившееся с обстоятельствами большинство, при невозможности на это большинство воздействовать. Роман Гуль ушел, потому что увидел: народ в огромной части своей слепо повернул за соблазнителями. Стрелять в слепцов он попробовал, но не смог. Разделять их безумие и вытекающее из него рабство не хотел. Он ушел. Это было его внутренним правом, его долгом перед собой. Он дал своей последней книге (мемуарам) "Я унес Россию" подзаголовок: "Апология эмиграции".
   И, наконец, чисто психологически - запрет переступить через определенную границу, отказ в проявлении свободы воли в этом отношении побуждает иные свободолюбивые натуры сделать этот шаг. Влекут к нему, с одной стороны, невозможность без угрозы жить по своему разумению внутри страны, с другой - живое любопытство к миру. Будь путь свободен в обоих направлениях (вовне и обратно), не было бы проблемы, но это была бы другая страна. Миграция сняла бы закрытость системы, и произволу правящих была бы поставлена серьезная преграда. Система, нефиктивно открытая вовне, никак не может оставаться тотально деспотической, она приближается к авторитарной. Замечу, что и нынешняя ограниченная эмиграция спасла многих внутри страны, существенно просветила мир в его отношении к тоталитарной системе и ее правителям и тем способствовала начавшейся во второй половине 1980-х гг. "оттепели" с ее пока еще загадочными перспективами. Так что вряд ли Солженицын полностью прав, считая свободу эмиграции фактором социально производным, а не производящим. Отсутствие или наличие этой свободы (в сочетании с правом вернуться обратно) - один из фундаментальных параметров социального строя.
   Солженицын от всей души сочувствует еврейской эмиграции в Израиль, связанной с религиозной и национальной самоидентификацией советских евреев. На самом деле для множества последних, необратимо ассимилированных в русской истории и культуре и социально не индифферентных, существуют те же проблемы, что и для всей эмиграции: связь со страной исхода для многих не прерывается даже при действительном обретении ими отечества в Израиле, тем более, что грядущее Израиля существенно зависит от происходящего в СССР и в сферах его влияния.
   О том, что "добровольный отъезд сильно уменьшает право уехавшего судить и влиять на судьбу покинутой страны" (II, стр. 363), Солженицын говорит и в интервью И. И. Сапиэту для ВВС в феврале 1979 года (II, стр. 353-372). И я снова позволю себе с этим не согласиться: добровольный по внешности отъезд часто бывает по сути своей вынужденным. Остальные контрдоводы приведены мною выше.
   Интервьюер замечает:
   "Да, но эмиграция все же существует, это общественное явление, со своим - как она думает - историческим заданием" (II, стр. 363).
   И Солженицын откликается:
   "Ну... да. У первой эмиграции историческое задание, конечно, было: помочь нам сохранить историческую память о годах предреволюционных и революционных - в то время, как в Союзе все затаптывали. Но, например, на третьей эмиграции - я сомневаюсь, что историческое задание лежит. Да третья эмиграция - это лишь хвостик, отколок от израильской эмиграции. По значению и по численности она не идет в сравнение с двумя первыми" (II, стр. 363).
   И далее он с негодованием говорит о том крыле "третьей эмиграции", которое стало идеологической опорой, источником дезинформации для наиболее близорукой части западных советологов, воспринимающих коммунизм как явление чисто, исконно и исключительно русское:
   "Подумайте: тех, кто сотрудничал с национал-социалистами, тех судят, а кто десятилетиями сотрудничал с коммунистами, был весь пропитан своей красной книжечкой, еще неизвестно, выбыл ли из капээсесовцев при переезде границы или и сегодня в партии, - тех Запад принимает как лучших друзей и экспертов, и в Америке они порой - профессора университетов, хотя научный уровень у многих - парикмахерский. И в общем, с некоторыми вариантами, направление у них такое: всячески примирить американцев с коммунизмом в СССР - как с самым малым для них злом или даже положительным для них явлением. И наоборот: убедить, что русское национальное возрождение, даже национальное существование русского народа - это величайшая опасность для Запада" (II, стр. 365).
   Полагаю, что сегодня, в конце 1980-х гг., "третья эмиграция" не может исчерпываться при ее оценке рыцарями детанта и русофобии, которых перечисляет и не перечисляет здесь Солженицын. Ее прозаики, поэты, мемуаристы, публицисты, политологи, историки, социологи, редакторы, издатели и правозащитники создали непреходящие ценности, вынесли в мир и вернули покинутому отечеству, сохранили для него важнейшую информацию. Они оказали и оказывают пусть не решающее, но значительное влияние как на новую свою среду, так и на внутрисоветскую ситуацию. Я не буду перечислять ни имен, ни книг, ни журналов, ни издательств, ни организаций, ни правозащитных акций: их много, и я не хочу оказаться несправедливой, что-либо существенное упустив. Замечу только, что из шести выпусков ИНРИ три принадлежат представителям "третьей эмиграции". Всю "третью эмиграцию" так же нельзя отождествлять с ее русофобским, или просоветским, или оппортунистическим по отношению к западным заблуждениям и Кремлю крылом, как нельзя считать всю "первую эмиграцию" "совпатриотической" из-за нескольких удавшихся советчикам провокаций в ее среде, или всю "вторую эмиграцию" - пронацистской из-за некоторого числа имеющихся в ней коллаборантов с нацистами. "Первая эмиграция" уходит из жизни сей по неотвратимым причинам биологического характера. "Второй" и "третьей" надлежит ей наследовать. Зарубежная Россия должна сохранять свою духовную, творческую преемственность, должна поступательно развиваться, выполняя работу мысли, невозможную или крайне затрудненную и опасную в метрополии. Непредсказуемые изгнания, побеги, невозвращенчество, трудно поддающийся объяснению феномен ограниченно дозволенной эмиграции дают возможность диаспорам тоталитарных стран выполнять свою историческую миссию. Нужда в этой миссии отпадет только с концом тотала. Вот и сегодня, читая официально дозволенные и неподцензурные материалы, приходящие из СССР, с горечью (но и с гордостью) думаешь о том, что в печатной продукции всех трех эмиграции имеются исчерпывающие ответы на многие из вопросов, робко (иногда завуалированно) поднимаемых там. Эмиграция могла бы сегодня положить на стол отечественного читателя много добротных книг, ставящих и разрешающих эти вопросы, книг оригинальных и переводных, книг, оживляющих затоптанную дезинформаторами историю. Может быть, над этим сейчас неотступней всего и следует думать? На этом читательском столе - честь и место всему, что сказано, написано и пишется Солженицыным. При нынешнем оживлении национализма народов СССР, в том числе и русского, при том агрессивном характере, который начал принимать этот национализм, позиция Солженицына в национальном вопросе с ее безупречно нравственным основанием (пересмотрите снова эпиграфы к этой главе) могла бы возвысить движение почвенников и морально, и политически. Об органических шовинистах и ксенофобах я не говорю: их не сумеет смягчить, гуманизировать, либерализовать никто. Но не бесчестный ли это шаг - причислять к ним Солженицына, который столь ясно и столь достойно сформулировал основания, на которых покоятся его патриотизм и боль за родину?
   ( Richard Pipes - Russia Under the Old Regime, Charles Scribner's Sons, New York, 1974, 361 pp.
   ( 14-го июля 1987 г. на Тайване было отменено чрезвычайное положение, что еще более приблизило его к демократии западного типа.
   V. СОЛЖЕНИЦЫН И "ПЛЮРАЛИСТЫ"
   Когда я сажусь за книгу, моя задача - восстановить
   все, как было, вот моя главная цель (II, стр. 257).
   До своего изгнания и первые годы после него Солженицын много и тепло говорил о своих коллегах и о протестантах, не имеющих отношения к литературе, заступался, требовал отечественного и мирового внимания к борцам против коммунистического гнета, претерпевающим различные гонения и репрессии.
   Бывшие сотрудники "Нового мира" когорты Твардовского, разогнанные по градам и весям, кто - отечественным, кто - мировым, немало претензий предъявили Солженицыну за то, как он понял и обрисовал журнал и его сотрудников, включая Главного, в книге "Бодался теленок с дубом". Не работая в данном исследовании над книгами Солженицына, мы не коснемся этого спора. Замечу только, что в публицистике неизменно светлы и образ Твардовского, и облик его журнала. В этом смысле характерно "Поминальное слово о Твардовском" (II, стр. 16-17), написанное "к девятому дню" (разрядка Солженицына) 27 декабря 1971 года. Выдержанное в скорбном и лаконичном стиле эпитафии, надмогильное это слово сегодня, через шестнадцать лет после его произнесения, будит весьма актуальные раздумья.
   Монолог Солженицына о Твардовском начинается так:
   "Есть много способов убить поэта.
   Для Твардовского было избрано: отнять его детище - его страсть - его журнал.
   Мало было шестнадцатилетних унижений, смиренно сносимых этим богатырем, - только бы продержался журнал, только бы не прервалась литература, только бы печатались люди и читали люди. Мало! - и добавили жжение от разгона, от разгрома, от несправедливости. Это жжение прожгло его в полгода, через полгода он уже был смертельно болен и только по привычной выносливости жил до сих пор - до последнего часа в сознании. В страдании" (II, стр. 16).