Сходный с вышеприведенным по интонации и обличительной страстности монолог об угрожающей избыточности современных западных свобод есть и в статье "Наши плюралисты" (1983 год), где Солженицын полемизирует с той частью эмигрантов "третьей волны" и диссидентов, которая никакой опасности и чрезмерности в запредельности этих свобод не видит. Вот этот монолог:
   "Все говоримое тут о плюралистах отнюдь не относится к основной массе третьей, еврейской, эмиграции в Штаты. В их газетах на русском языке круг авторов, а значит и читателей, далеко обогнал наших плюралистов в понимании Запада. Они - все яснее видят язвы Америки и все отчетливей о них говорят. Приехав в эту страну, эти люди хотели бы прежде всего не теоретизировать о демократии, а видеть тут элементарный государственный порядок. Но тем вопиюще обнажается тыл плюралистов, в котором они были уверены! И теперь они публично жалуются на еврейскую эмиграцию, что та находит американские свободы избыточными до опасности. Нельзя без улыбки читать жалобы ведущего плюралиста, его возмущение трезвыми пожеланиями новой эмиграции: ограничить вмешательство общественного мнения в дела правительства; усилить административную власть за счет парламентаризма; укрепить секретность государственных военных тайн; наказывать за пропаганду коммунизма; освободить полицию от чрезмерных законнических пут; облегчить судопроизводство, при явной виновности преступника, от гомерического адвокатского формализма; перестать твердить про права человека, а сделать упор на его обязанностях; воспитывать патриотическое сознание у молодежи (караул! что это делается? куда мы попали??); запретить порнографию; усилить сексуальный контроль; искоренить наркотики из молодежного употребления; и еще о многом подобном - о гибели школы, о моральной гибели детей. Но это идет в полный развал идей высочайшего и широчайшего демократизма, с которыми наши плюралисты приехали из Москвы! Они-то привезли, что "Америка через Вотергейт очищалась от грязи вьетнамской войны", а тут - отчаяние: "большинство эмигрантов настроены антидемократически", "антидемократическое настроение как единственно возможное...", "выступления Солженицына воспринимаются большинством наших эмигрантов как выражающие очевидность", "почему среди выходцев из Советского Союза антидемократы берут верх?" Увы, и еще я должен отличить: иные авторы эмигрантских еврейских газет и журналов не скрывают, что навек пронзены русской культурой, литературой, и нападки на Россию в целом у них заметно реже, они открыли в себе глубину сродства с Россией, какого раньше не предполагали. Не то плюралисты. "Выбрав свободу", они спешат выплеснуть в океан самовыражения, что русские - со всей их культурой - рабы, и навсегда рабами останутся" (X, стр. 146-147).
   Мысль о том, что Запад уже проиграл в односторонней третьей мировой войне, которую ведет против демократии коммунизм, постоянно перемежается в публицистике Солженицына с надеждой (чаще - слабой, чем твердой), что Запад очнется и выстоит. Вспомним хотя бы один из эпиграфов к этой главе:
   "Я не говорю, что демократии находятся при конце, а что они - в упадке воли, упадке духа и веры в себя. И цель моя - вдохнуть в них эту волю, вернуть им эту твердость или призвать их к этой твердости" (II, стр. 211).
   Опасения и претензии к демократии, перечисленные здесь Солженицыным, звучат не только в русско-еврейских изданиях "третьей волны", но и во множестве других изданий, открытых всем "волнам" и всем национальностям эмиграции. Часть этих претензий и опасений вполне обоснована. Но кое-что в них вызывает, в свою очередь, опасения.
   Сколько раз Солженицын сам говорил о необходимости "контроля общественности, контроля прессы, контроля свободного парламента" над правительством, без чего ненадежны никакие договоры, никакие "разрядки", никакая внутренняя законность. По-видимому, необходимо виртуозное правовое законодательство, которое ограничивало бы этот контроль пределами, не лишающими правительство дееспособности. Тем более, что ошибки правительства не выйдут за пределы одной каденции - от выборов до выборов. Кроме того, существуют еще и такие чрезвычайные приемы противодействия правительству, как парламентский вотум недоверия и плебисцит. Все это очень сложно и требует высокопрофессионального юридического осмысления.
   Я не думаю, что надо карать за коммунистическую пропаганду - загонять ее в подполье, создавать вокруг нее ореол мученичества и придавать ей сладость запретного плода (иное дело - переворотные организации и меры пресечения их деятельности). Опять же - Солженицын не раз сам говорил, что, запрещая гласность, загоняешь болезни и заблуждения внутрь общества. Пропаганда дает нам право, возможность и повод противопоставить ей контрпропаганду еще большей мощи, обладающую преимуществами правоты и правдивости. Но никто этим, на нашу общую беду, не занят. А это едва ли не задача № 1 в нынешнем существовании демократии, если она хочет уцелеть в ведущейся против нее войне.
   Слова "усилить сексуальный контроль" пугают меня своей созвучностью бесчеловечным утопиям Т. Мора и Т. Кампанеллы. Я не знаю (это социально-научная и этическая задача огромной сложности), как его усилить, не посягая на интимнейшую свободу людей. Но одновременно меня ужасают парады гомосексуалистов и лесбиянок, которых торжественно принимают мэры городов и их вероятные конкуренты на выборах. Я не могу не считать несчастьем наличие в США миллионов несовершеннолетних (нередко моложе пятнадцати лет) матерей-одиночек. И общество, и государство должны, несомненно, повернуться лицом к этим катастрофам, может быть, прежде всего - сосредоточив огромные моральные и материальные ресурсы на массовой школе, ныне пребывающей в бедственном состоянии и плохо выполняющей свои задачи. Не менее страшна и растущая наркомания, в том числе - детская.
   Во всяком случае, когда Солженицын вместе с теми, о ком он сочувственно говорит, "находит американские свободы избыточными до опасности", от этого нельзя беспечно и легкомысленно отмахнуться, как это делают многие его оппоненты.
   8 июня 1978 года в Гарварде, на ассамблее 327-го выпуска Гарвардского университета, Солженицын произнес свою знаменитую речь (I, стр. 280-297), вызвавшую множество разноречивых, чаще - отрицательных откликов, возникающих периодически по сей день. Речь многократно комментировалась на Западе, в том числе - эмигрантами из СССР.
   Для многих она явилась основанием окончательно счесть Солженицына антагонистом Запада и его демократии(. Попробуем же перечитать ее без полемического задора.
   Особенно огорчительным в обличительном пафосе Гарвардской речи было для многих то, что Солженицын произнес ее перед молодежью, и без того в значительной части своей негативно настроенной по отношению к западному обществу. Экстремизм молодежи, ее радикализм и нежелание терпеливо корректировать жизнь "малой тягой" (Солженицын, "Август 14-го") осторожными, а не разрушительными шагами, в "Узлах" представлены как один из истоков российской трагедии XX века. В ряде случаев Солженицын усматривает опасное сходство в молодежной (при симпатиях значительной части старшего поколения) психологии предреволюционной России и современного Запада и предостерегает против этого сходства. Но в Гарвардской речи, остро критикуя Запад и срывая тем частые аплодисменты своих молодых слушателей, он не подчеркивает самого, на мой взгляд, важного: улучшать, совершенствовать, облагораживать западную ситуацию можно и нужно, не посягая на ее основные структурные принципы, а, напротив, очищая их от искажений.
   В преамбуле к своему выступлению (выделяя это при публикации курсивом) он говорит:
   "Девиз вашего университета - "Veritas". И некоторые из вас уже знают, а другие узнают на протяжении жизни, что Истина мгновенно ускользает, как только ослабится напряженность нашего взора, - и при этом оставляет нас в иллюзии, что мы продолжаем ей следовать. От этого вспыхивают многие разногласия. И еще: истина редко бывает сладкой, а почти всегда горькой. Этой горечи не избежать и в сегодняшней речи, - но я приношу ее не как противник, но как друг" (I, стр. 280).
   Западная интеллектуальная среда (а выпускники Гарварда - ее пополнение) доходит в критике своего общества до мазохизма и, кроме истин горьких, насущно нуждается еще и в истинах положительных (именно в истинах, а не в иллюзиях и мифах), констатирующих несомненные ценности и ценные возможности Запада.
   С одной стороны, Солженицын с тревогой констатирует - как величайшую угрозу для человечества - "раскол сегодняшнего мира" (I, стр. 280) не только по линии "Запад - Восток" (демократия - тотал), но и по бесчисленным иным трещинам:
   "На самом деле мир расколот и глубже, и отчужденней, и бoльшим числом трещин, чем это видно первому взгляду, - и этот многообразный глубокий раскол грозит всем нам разнообразной же гибелью. По той древней истине, что не может стоять царство - вот, наша Земля, - разделившееся в себе" (I, стр. 280).
   С другой стороны, он отмечает неизбежность этой множественности земных "миров", не сводимых к одному, для всех единому принципу, хотя Западу и представляется, что его способ существования потенциально универсален для человека(.
   Солженицын говорит об историческом грехе колониализма и заключает:
   "Сейчас соотношение с бывшим колониальным миром обратилось в свою противоположность, и западный мир нередко переходит к крайностям угодливости, - однако трудно прогнозировать, как еще велик будет счет этих бывших колониальных стран к Западу, и хватит ли ему откупиться, отдав не только последние колониальные земли, но даже все свое достояние" (I, стр. 281).
   "Крайности угодливости" - понятие, окрашенное негативно. Они проистекают из чувства вины свободного мира по отношению к бывшим колониям. Комплекс вины, когда-то бросивший российскую интеллигенцию сквозь огонь революции во мрак тотала, не должен заставить Запад капитулировать. И сам он таким путем не откупится от притязаний своих постколониальных иждивенцев, и не осчастливит их. В молодых слушателях Солженицына этот комплекс вины очень силен, и надо бы, может быть, более четко предостеречь их от его угрожающих крайностей. Запад должен осознавать и защищать свои ценности, о чем Солженицын не раз напоминает ему, в том числе и в Гарварде. Тогда надо ли колебать его и без того нестойкую, слабую веру в свои достоинства? Гарвардская аудитория в большинстве своем весьма далека от ослепления западным превосходством, осуждающе отмеченного Солженицыным:
   "Все же длящееся ослепление превосходства поддерживает представление, что всем обширным областям на нашей планете следует развиваться и доразвиться до нынешних западных систем, теоретически наивысших, практически наиболее привлекательных; что все те миры только временно удерживаются - злыми правителями, или тяжелыми расстройствами, или варварством и непониманием - от того, чтобы устремиться по пути западной многопартийной демократии и перенять западный образ жизни. И страны оцениваются по тому, насколько они успели продвинуться этим путем. Но такое представление выросло, напротив, на западном непонимании сущности остальных миров, на том, что все они ошибочно измеряются западным измерительным прибором. Картина развития планеты мало похожа на это.
   Тоска расколотого мира вызвала к жизни и теорию конвергенции между ведущим Западом и Советским Союзом - ласкательную теорию, пренебрегающую, что эти миры друг во друга нисколько не развиваются, и даже непревратимы друг во друга без насилия. А кроме того конвергенция неизбежно включает в себя принятие также и пороков противоположной стороны, что вряд ли кого устраивает.
   Если бы сегодняшнюю речь я произносил в своей стране, я, в этой общей схеме раскола мира, сосредоточился бы на бедствиях Востока. Но поскольку я уже четыре года вынужденно нахожусь здесь и аудитория передо мной западная, - думаю, будет содержательней сосредоточиться на некоторых чертах современного Запада, как я их вижу" (I, стр. 282).
   Попробуем разобраться в том, что здесь сказано. В этом отрывке Солженицын внятно говорит о том, что западные формы социального общежития не универсальны, что они могут не подойти для всего мира. Между тем ранее мы убедились, что во всех конкретных набросках желательного будущего для тоталитарного мира (а мы привели их не мало), в письмах, речах и статьях Солженицына возникает картина демократического, а не какого-то иного строя. Мы видели, что он желает России как естественных человеческих прав свободы литературного процесса, свободы слова, свободы печати, свободы от паспортного режима и от государственной хозяйственной монополии, полного отказа от распоряжения судьбами других народов, возможности для общества контролировать правительство и на него влиять, нефальсифицированного народного представительства.
   При этом, правда, нам встречалось у него предположение (только предположение), что тоталитарную систему может вывести из ее удушающей стагнации и существенно либерализовать правовой ответственный, патриотический авторитарный режим. Но при этом подчеркивалось, что ситуация эта должна быть временной и что гарантией против весьма вероятного произвола такой режим не дает, а его конкретные формы не обсуждались. Встречалось нам и сомнение в целесообразности многопартийной самоорганизации свободного общества. Однако никакой другой принцип, исключающий наличие политических партий, но при этом сохраняющий для общества естественную свободу объединений и контроль над правящими, предложен не был. "Письмо вождям", призывающее смягчить тоталитарный режим до авторитарного, писалось почти без надежды на успех, и его апелляция к патриотизму правящих в других работах не повторялась(. В этом совете Солженицына не мерить все в мире западной мерой есть существенная непоследовательность по отношению к ряду других его же высказываний. Как мы уже говорили, ранее он решительно восставал против обыкновения Запада подходить к своей и чужой повседневной жизни с разными мерами. Повторим:
   "До наступления резвого оборотистого XX века одновременное существование двух шкал нравственных оценок в человеке, общественном течении или даже правительственном учреждении называлось лицемерием. А как назовем это сегодня?
   Неужели этот массовый лицемерный перекос Запада виден только издали, а вблизи не виден?" (I, стр. 129. Курсив Солженицына).
   Несвобода тоталитарных миров всегда представляется Солженицыну главным источником опасности для свободного мира. Поэтому он настоятельно убеждал Запад добиваться капитуляции насилия на всей Земле. Приведем вторично малую часть этих высказываний:
   "Если в могущественных и динамичных странах насилию нет контроля и границ - это делает совершенно иллюзорным все кажущиеся достижения всемирного мира. Если общественность этих стран не только не может контролировать действий своих правительств, но даже иметь о них мнение, то все внешние договоры могут быть смахнуты и разорваны в пять минут на рассвете любого дня. Подавление инакомыслящих в Советском Союзе не есть "внутреннее дело" Советского Союза и не есть просто дальние проявления жестокости, против которых протестуют благородные чуткие люди на Западе. Беспрепятственное подавление инакомыслящих в Восточной Европе создает смертельную реальную угрозу всеобщему миру, подготавливает возможность новой мировой войны гораздо реальнее, чем ее отодвигает торговля.
   ...Габриэль Суперфин не признал недоказанного обвинения в том, что он изготовлял "Хронику текущих событий". Но я предлагаю вдуматься: а если бы изготовлял? Только за беспристрастное беспартийное фактическое перечисление гонений свободной мысли, то есть повседневную рутинную обязанность прессы на Западе, человека на Востоке обрекают на смерть! И в этих условиях вершители западной политики полагают, что строят прочный мир?
   ...Вот почему, когда вы защищаете свободомыслие в Советском Союзе, то вы не просто делаете доброе дело, но обеспечиваете собственную безопасность завтрашнего дня, вы помогаете сохранить у нас предупреждающие голоса, обсуждающие, что происходит в стране, - и если их будет не десять, как сейчас, а тысяча, а несколько тысяч, - вас бы не ждали неожиданности. Вот почему преследование диссидентов в нашей стране есть величайшая угроза для вашей" (II, стр. 56-57, 73-74. Курсив и разрядка Солженицына; выд. Д. Ш.)
   Особенно убедительно необходимость выработки единого всеземного критерия нормального существования обоснована в Нобелевской речи. У слушателей и читателей Нобелевской речи Солженицына не возникает никаких сомнений в том, что этим общим критерием должен быть критерий демократический. В этом документе патетически обрисовано парадоксальное неумение западного человека примерять на себя то, что претерпевает десятилетиями пленник тоталитарной деспотии. Не поленимся перечитать это отрывок вторично:
   "В одной стране под гоненьями, не уступающими древнеримским, не так давно отдали жизнь за веру в Бога сотни тысяч беззвучных христиан. В другом полушарии некий безумец (и наверно он не одинок) мчится через океан, чтобы ударом стали в первосвященника освободить нас от религии! По своей шкале он так рассчитал за всех за нас!
   То, что по одной шкале представляется издали завидной благоденственной свободой, то по другой шкале вблизи ощущается досадным принуждением, зовущим к переворачиванию автобусов. То, что в одном краю мечталось бы как неправдоподобное благополучие, то в другом краю возмущает как дикая эксплуатация, требующая немедленной забастовки. Разные шкалы для стихийных бедствий: наводнение в двести тысяч жертв кажется мельче нашего городского случая. Разные шкалы для оскорбления личности: где унижает даже ироническая улыбка и отстраняющее движение, где и жестокие побои простительны как неудачная шутка. Разные шкалы для наказаний, для злодеяний. По одной шкале месячный арест, или ссылка в деревню, или "карцер", где кормят белыми булочками да молоком, - потрясают воображение, заливают газетные полосы гневом. А по другой шкале привычны и прощены - и тюремные сроки по двадцать пять лет, и карцеры, где на стенах лед, но раздевают до белья, и сумасшедшие дома для здоровых, и пограничные расстрелы бесчисленных неразумных, все почему-то куда-то бегущих людей. А особенно спокойно сердце за тот экзотический край, о котором и вовсе ничего не известно, откуда и события до нас не доходят никакие, а только поздние плоские догадки малочисленных корреспондентов.
   И за это двоенье, за это остолбенелое непониманье чужого дальнего горя нельзя упрекать человеческое зрение: уж так устроен человек. Но для целого человечества, стиснутого в единый ком, такое взаимное непонимание грозит близкой и бурной гибелью. При шести, четырех, даже при двух шкалах не может быть единого мира, единого человечества: нас разорвет эта разница ритма, разница колебаний. Мы не уживем на одной Земле, как не жилец человек с двумя сердцами" (I, стр. 13-14).
   В Гарвардской же речи (выше приведено это ее место) Солженицын с явно осуждающей интонацией говорит о стремлении (весьма, добавим от себя, платоническом) свободного Запада уподобить себе весь остальной мир, прилагать к происходящему в нем свои мерки. Но ведь в известном смысле несколько ранее он сам призвал Запад стремиться к такому уподоблению! Вспомним: в свое время он писал о разрядке: надо
   "чтоб это было не на улыбках поставлено, не на словесных уступках, чтоб это стояло на камне. Это евангельское слово всем известно: не на песке надо строить - на камне. То есть должны быть гарантии того, что это не оборвется в одну ночь или в один рассвет. А для этого нужно, чтобы там, вторая сторона, которая входит в разрядку, имела над собой контроль: контроль общественности, контроль прессы, контроль свободного парламента. А пока такого контроля нет - нет гарантии" (I, стр. 224. Выд. Д. Ш.)
   Если это не призыв к уподоблению основополагающих принципов государственного и общественного существования "второй стороны" основополагающим принципам демократии ("контроль общественности, прессы, контроль свободного парламента"), то что это такое? Не означает ли это, что демократические принципы гражданского существования естественны для современного цивилизованного сознания и Солженицын не исключение из этого правила?
   Боюсь, что неверно, будто теория конвергенции - это всего-навсего "ласкательный" миф и "эти миры друг во друга нисколько не развиваются... даже непревратимы друг во друга без насилия" (I, стр. 282). Ненасильственного превращения тоталитарного мира в демократию мы, действительно, еще не видели, но демократии сползают к социализму и без насилия: хватает собственных социально-экономических и психологических тенденций, подкрепляемых массивнейшей тоталитарной пропагандой и агентурой влияния. В остальном мире носители тотала действуют комбинировано: где силой, а где - влиянием. Верно ли и то, что "конвергенция неизбежно включает в себя принятие также пороков противоположной стороны" (I, стр. 282)? Если конвергенция произойдет под знаком социализма, это принятие неизбежно, ибо основные принципы социализма (огосударствление экономики, централизация социальной инициативы, единоплановость) - это и есть одновременно его пороки, получающие свое логическое завершение в строе типа советского. Принять социализм, не принимая этих его пороков (устоев), нельзя: без них это не будет социализм. Но основные принципы демократии (исключение из обихода общества экономического, политического и информационного, в том числе идеологического, централизма и монополизма) отнюдь не являются одновременно ее пороками. Сохранение этих основополагающих принципов не исключает активной и успешной правовой борьбы против излишеств, издержек и эксцессов демократий (эксцессов свободы). Это противодействие не может не быть перманентным: никогда нельзя будет предупредить или устранить расслабляющие издержки демократии наперед, радикально, раз навсегда. Эти издержки имманентны свободному существованию, это - недостатки человека и человечества как таковых, и не позволять им достигать разрушительного уровня следует постоянно, как воспитующими, так и юридическими приемами. Поэтому можно заимствовать основные начала демократии, перманентно нейтрализуя до приемлемого уровня ее теневые стороны, активизируя нравственные и самозащитные ее начала.
   Последовательная (без монополистских тенденций) демократия есть механизм удовлетворения запросов потребителя-избирателя. В эту машину, как в любую другую машину, известную нам, не вмонтированы нравственные критерии: то, что она выдает на-гора, в основном, зависит от спроса. Значит, мы снова приходим к задачам нравственной и экологической цивилизации спроса, очень трудной, однако мыслимой в условиях демократии, но исключенной в обстоятельствах тоталитарных. И, собственно говоря, Солженицын полемизирует не с принципами свободы, а с уродствами спроса. Облагораживание последнего, которое отнюдь не требует отказа от принципиальных основ демократии, синонимично тому нравственному самосовершенствованию человека и общества, о котором постоянно говорит писатель.
   Солженицын в преамбуле предупреждает, что горечь, сквозящую в его Гарвардской речи, он приносит как друг. Действительно, в нижеследующем отрывке присутствует стремление пробудить в слушателях, воспринимаемых писателем как некое представительство Запада, прежде всего мужество. В чем? В самозащите от сил, посягающих на самое существование свободного мира. Не означает ли это, что Западу есть что защищать, что по сравнению с угрожающими ему силами, перед которыми он, к сожалению, склонен заискивать, теряться и отступать, Запад обладает бесспорными для Солженицына преимуществами?
   "Падение мужества - может быть самое разительное, что видно в сегодняшнем Западе постороннему взгляду. Западный мир потерял общественное мужество и весь в целом и даже отдельно по каждой стране, каждому правительству, каждой партии, и уж конечно - в Организации Объединенных Наций. Этот упадок мужества особенно сказывается в прослойках правящей и интеллектуально-ведущей, отчего и создается ощущение, что мужество потеряло целиком все общество. Конечно, сохраняется множество индивидуально-мужественных людей, но не им доводится направлять жизнь общества. Политические и интеллектуальные функционеры выявляют этот упадок, безволие, потерянность в своих действиях, выступлениях и еще более - в услужливых теоретических обоснованиях, почему такой образ действий, кладущий трусость и заискивание в основу государственной политики, прагматичен, разумен и оправдан на любой интеллектуальной и даже нравственной высоте. Этот упадок мужества, местами доходящий как бы до полного отсутствия мужеского начала, еще особо-иронически оттеняется при внезапных взрывах храбрости и непримиримости этих самых функционеров против слабых правительств, или никем не поддержанных слабых стран, осужденных течений, заведомо не могущих дать отпор. Но коснеет язык и парализуются руки против правительств могущественных, сил угрожающих, против агрессоров и против Интернационала Террора.
   Напоминать ли, что падение мужества издревле считалось первым признаком конца?" (I, стр. 282-283).
   Р. Рейган и М. Тэтчер несколько изменили привычный для нас шаблон поведения западного государственного руководителя. Но тем не менее слабости, предостерегающе отмеченные Солженицыным, остаются и по сей день угрожающе распространенными. "Смелость" проявляется там, где она не нужна ("против слабых правительств, или никем не поддержанных слабых стран, осужденных течений, заведомо не могущих дать отпор"). Речь идет, по-видимому, о правых авторитарных или не вполне демократических режимах, об идеологии их правительств, как правило, не экспансионистских и ориентирующихся на Запад (шахский Иран, Чили, Сальвадор, ЮАР, Южная Корея, Тайвань и пр.). Но последовательное, непреклонное и дееспособное мужество в подавляющем большинстве случаев не проявляется "против правительств могущественных, сил угрожающих, против агрессоров и против Интернационала Террора". Стремление пробудить в сознании активной части западного общества ощущение угрозы, исходящей от его планетарных антагонистов, пробудить на Западе мужество эффективно противостоять этой угрозе - один из лейтмотивов публицистики Солженицына, в том числе и Гарвардской речи. Иногда (в частности - в данном случае) лейтмотив этот звучит апокалиптически грозно. Но можем ли мы, положа руку на сердце, утверждать, что опасения Солженицына за Запад ("падение мужества" - "первый признак конца") совершенно не обоснованы или хотя бы чрезмерны? Я - не могу.