О том, как работалось Солженицыну на родине - не в тюрьме, а в пределах "большой зоны" (при его мировой к тому времени известности, и, следовательно, при некоторой - для той поры - защищенности), рассказано в интервью писателя газетам "Нью-Йорк Таймс" и "Вашингтон Пост", данном в Москве 30 марта 1972 года (III, стр. 560-578). Интервьюеры спрашивают писателя о том, много ли материалов ему приходится изучать. Солженицын отвечает:
   "Очень много. И эта работа с одной стороны для меня малопривычна, ибо до последнего времени я занимался только современностью и писал из своего живого опыта. А с другой стороны так много внешних враждебных обстоятельств, что гораздо легче было никому не известному студенту в провинциальном Ростове в 1937-38 годах собирать материалы по Самсоновской катастрофе (еще не зная, что и мне суждено пройти по тем же местам, но только не нас будут окружать, а - мы). И хотя хибарка, где мы жили с мамой, уничтожена бомбой в 42-м году, сгорели все наши вещи, книги, бумаги - эти две тетрадочки чудом сохранились, и когда я вернулся из ссылки, мне передали их. Теперь я их использовал.
   Да, тогда мне не ставили специальных преград. А сейчас... Вам, западным людям, нельзя вообразить моего положения. Я живу у себя на родине, пишу роман о России, но материалы к нему мне труднее собирать, чем если бы я писал о Полинезии. Для очередного Узла мне нужно побывать в некоторых исторических помещениях, но там - учреждения, и власти не дают мне пропуска. Мне прегражден доступ к центральным и областным архивам. Мне нужно объезжать места событий, вести расспросы стариков - последних умирающих свидетелей, но для того нужны одобрение и помощь местных властей, которых мне не получить. А без них - все замкнется, из подозрительности никто рассказывать не будет, да и самого меня без мандата на каждом шагу будут задерживать. Это уже проверено.
   (Могут ли это делать другие - помощники, секретарь.)
   Не могут. Во-первых, как не-член Союза писателей я не имею права на секретаря или помощника. Во-вторых, такой секретарь, представляющий мои интересы, так же был бы стеснен и ограничен, как и я. А в-третьих, мне просто было бы нечем платить секретарю" (III, стр. 560, 561).
   Далее следует рассказ о практической невозможности использовать деньги с Запада: проблематичная возможность получить их обставлена "унизительно, трудно и неопределенно" (III, стр. 562).
   Остановимся на некоторых моментах этого интервью. На вопрос о том, не уводит ли Солженицына преимущественное внимание к русской истории от проблем общечеловеческих (и по сей день часто о том говорят укоряюще, без знака вопроса), писатель отвечает: "...Тут многое выясняется общее и даже вневременное" (III, стр. 560). Так воспринимается им "Красное колесо", и таковым оно на самом деле является - преломлением общечеловеческих, общеисторических закономерностей через неповторимую историю ближайшей художнику страны.
   Изложив свое несколько неточное представление о Западе, на котором "малопринято делать работу бесплатно" (надо специально заняться этим вопросом, чтобы увидеть, как распространен на Западе институт добровольчества и сколько людей работают фактически без вознаграждения), Солженицын рассказывает о том, как помогают ему многочисленные соотечественники, и какой плотной слежкой окружают его и их.
   "О моей работе, моей теме широко известно в обществе, даже и за пределами Москвы, и доброхоты, часто мне незнакомые, шлют мне, передают, разумеется не по почте, а то бы не дошло - разные книги, даже редчайшие, свои воспоминания и т. д. Иногда это бывает впопад и очень ценно, иногда невпопад, но всегда трогает и укрепляет во мне живое ощущение, что я работаю для России, а Россия помогает мне. Часто я сам прошу знающих людей, специалистов - о консультациях, порой очень сложных, о выборке материалов, которая требует времени и труда, и не только никто никогда не спрашивал вознаграждения, но все наперебой рады помочь.
   А ведь это бывает еще и очень опасно. Вокруг меня и моей семьи создана как бы запретная, зараженная зона. И посегодня в Рязани остались люди, уволенные с работы за посещение моего дома несколько лет назад. Директор московского института членкор Т. Тимофеев, едва узнав, что работающий у него математик - моя жена, так перетрусил, что с непристойной поспешностью вынудил ее увольнение, хотя это было почти тотчас после родов и вопреки всякому закону. Семья совершила вполне законный квартирный обмен, пока не было известно, что эта семья - моя. Едва узналось - несколько чиновников в Моссовете были наказаны: как они допустили, что Солженицын, хотя не сам, но его сын-младенец, прописан в центре Москвы?
   Так что мой консультант иногда встретится со мной, поконсультирует час или два - и тут же за ним начинается плотная слежка, как за государственным преступником, выясняют личность. А то и дальше следят: с кем встречается уже этот человек.
   ...Если вспомнить, что круглосуточно подслушиваются телефонные и комнатные разговоры, анализируются магнитные пленки, вся переписка, а в каких-то просторных помещениях все полученные данные собирают, сопоставляют, да чины не низкие, - то надо удивляться, сколько бездельников в расцвете лет и сил, которые могли бы заниматься производительным трудом на пользу отечества, заняты моими знакомыми и мною, придумывают себе врагов" (III, стр. 562-563).
   Подробно и образно, как взрослый детям, писатель объясняет простодушным посланцам Запада, как составлен, регулируется и осуществляется верховный план его удушения, его изоляции, его опорочения в прессе (часто с помощью западной прессы, связанной с СССР) и на бесчисленных политзанятиях и политинформациях, как стекаются к нему сведения об этих выпадах против него.
   Несколько раз походя бросали намеки, что он - еврей, стремясь сыграть на антисемитских настроениях части слушателей и объяснить "инородчеством" его "антипатриотизм". Все пути в Госиздат для него перекрыты, но спасают от немоты Самиздат и публикации за границей, часто, к сожалению, удручающие своей "пиратской недоброкачественностью". Он замечает, что в каждой аудитории у него есть доброжелатели и единомышленники. На это следует наивный вопрос (и терпеливый ответ):
   "(Почему слушатели не возражают тут же, если видят искажение.)
   О, это у нас невозможно и сегодня. Встать и возразить партийному пропагандисту никто не смеет, завтра прощайся с работой, а то и со свободой. Бывали и такие случаи, что по мне, как по лакмусу, проводили проверку лояльности при отборе в аспирантуру или на льготную должность: "Читали Солженицына? Как к нему относитесь? - и от ответа зависит судьба претендента" (III, стр. 565).
   Свое "у нас это невозможно и сегодня" Солженицын должен бы припомнить тогда, когда он обратится к своим соотечественникам с призывом "Жить не по лжи", видя в этом единственно мирный и относительно безопасный выход из-под тотального гнета для всей страны.
   "Интервью - не дело писателя. Девять лет я воздерживался от интервью и нисколько не жалею" (III, стр. 574). А мы - жалеем. И рады, что в ряде случаев не воздержался: есть прямо (и всегда - мастерски) набросанная картина взглядов и целей - общее наше достояние.
   "Вообще известность - пустая помеха, много времени съедает попусту" (там же). Но и спасла, и открыла дорогу в печать на Западе. А по эту сторону, после изгнания, удалось устроить свою жизнь так, что известность не мешает ни работе, ни жизни семьи. Или почти не мешает. Известность послужила тому, что из всех вариантов расправы над Солженицыным был выбран самый, как показало время, невыгодный для его гонителей:
   "(В чем состоит план.)
   План состоит в том, чтобы вытолкнуть меня из жизни или из страны, опрокинуть в кювет, или отправить в Сибирь или чтоб я "растворился в чужеземном тумане", как они прямо и пишут" (III, стр. 575. Выд. Солженицыным).
   Здесь точно угадано (после третьего "или"), какую форму расправы выберут гонители неугодного им дара. Но они, вытолкнувшие из страны, не угадали: оказался нерастворимым... И разве не в силу - в первые же минуты своей известности?
   От Нобелевской речи (1972) к воззванию "Жить не по лжи" (февраль 1974) нарастает в прямом самовыражении Солженицына (письма, речи, интервью, статьи) призыв к правде и жертве. Прекрасный образец такого призыва Великопостное письмо Всероссийскому патриарху Пимену (1972, I, стр. 120-124). Призыв - но и обличение. Несмотря на каноническое обращение "Святейший владыко", укоры Солженицына разрушают ореол святости вокруг всероссийского первосвященника. Потому что для священника, как и для писателя (оба - учители), по разумению Солженицына, жизнь не по лжи означает активное служение правде - не умолчание только, не только неучастие в казенной лжи, а поведение и проповедь соответственно своему пониманию правды. Мирянин почтительно и даже мягко, но по сути высказываний - беспощадно обличает первосвященника:
   "Камнем громовым давит голову и разламывает грудь еще не домершим православным русским людям - то, о чем это письмо. Все знают, и уже было крикнуто вслух, и опять все молчат обреченно. И на камень еще надо камешек приложить, чтобы дальше не мочь молчать. Меня таким камешком придавило, когда в рождественскую ночь я услышал Ваше послание.
   Защемило то место, где Вы сказали, наконец, о детях - может быть, первый раз за полвека с такой высоты: чтобы наряду с любовью к Отчизне родители прививали бы своим детям любовь к Церкви (очевидно, и к вере самой?) и ту любовь укрепляли бы собственным добрым примером. Я услышал это - и поднялось передо мной мое раннее детство, проведенное во многих церковных службах, и то необычайное по свежести и чистоте изначальное впечатление, которого потом не могли стереть никакие жернова и никакие умственные теории.
   Но - чтo это? Почему этот честный призыв обращен только к русским эмигрантам? Почему только тех детей Вы зовете воспитывать в христианской вере, почему только дальнюю паству Вы остерегаете "распознавать клевету и ложь" и укрепляться в правде и истине? А нам - распознавать? А нашим детям - прививать любовь к Церкви или не прививать? Да, повелел Христос идти разыскивать даже сотую потерянную овцу, но все же - когда девяносто девять на месте. А когда и девяноста девяти подручных нет - не о них ли должна быть забота первая?" (I, стр. 120. Разрядка Солженицына).
   Вчуже становится страшно, когда подумаешь, какое здесь изобличено лицемерие. Солженицын говорит о доносительской регистрации родительских паспортов при крещении, о примирении высших иерархов с полным изъятием детей из-под религиозного влияния; с отдачей их под власть агрессивного атеизма, о предательстве высшей ступенью церковной иерархии немногих героев: священников Якунина и Эшлимана, архиепископа Ермогена Калужского, двенадцати вятичей - авторов "Страшного письма" об истинном положении "церкви, диктаторски руководимой атеистами" (I, стр. 123).
   "Уже упущено полувековое прошлое, уже не говорю - вызволить настоящее, но - будущее нашей страны как же спасти? - будущее, которое составится из сегодняшних детей? В конце концов истинная и глубокая судьба нашей страны зависит от того, окончательно ли укрепится в народном понимании правота силы или очистится от затменья и снова засияет сила правоты? Сумеем ли мы восстановить в себе хоть некоторые христианские черты или дотеряем их все до конца и отдадимся расчетам самосохранения и выгоды?
   Изучение русской истории последних веков убеждает, что вся она потекла бы несравненно человечнее и взаимосогласнее, если бы Церковь не отреклась от своей самостоятельности, и народ слушал бы голос ее, сравнимо бы с тем, как например в Польше. Увы, у нас давно не так. Мы теряли и утеряли светлую этическую христианскую атмосферу, в которой тысячелетие устаивались наши нравы, уклад жизни, мировоззрение, фольклор, даже само название людей крестьянами. Мы теряем последние черточки и признаки христианского народа и неужели это может не быть главной заботою русского Патриарха? По любому злу в дальней Азии или Африке русская Церковь имеет свое взволнованное мнение, лишь по внутренним бедам - никогда никакого. Почему так традиционно безмятежны послания, нисходящие к нам с церковных вершин? Почему гак благодушны все церковные документы, будто они издаются среди христианнейшего народа? От одного безмятежного послания к другому, в один ненастный год не отпадет ли нужда писать их вовсе: их будет не к кому обратить, не останется паствы, кроме патриаршей канцелярии?" (I, стр. 121, 122. Курсив Солженицына).
   Не знаю, сияла ли когда-нибудь массово и незамутненно в повседневной жизни "сила правоты", владела ли когда-нибудь безраздельно Россией, Русью во всей полноте "светлая этическая христианская атмосфера". Но власть, под которую подпало многонациональное российское общество со всеми его церквами, по доброй воле силе правоты засиять не даст. Благодушие "всех церковных документов", официально издающихся в СССР, - плата церкви за ее открытое функционирование в стране, в которой "монополией легальности" (Ленин) обладает одна партийная идеология. Ужас тоталитарного диктата состоит в том, что и церковь, предпочитающая веления земной власти велениям власти небесной, перестает быть сама собой. Об этом - все письмо Солженицына:
   "Какими доводами можно убедить себя, что планомерное разрушение духа и тела Церкви под руководством атеистов - есть наилучшее сохранение ее? Сохранение - для кого? Ведь уже не для Христа. Сохранение - чем? Ложью? Но после лжи - какими руками совершать евхаристию?
   Святейший Владыко! Не пренебрегите вовсе моим недостойным возгласом. Может быть не всякие семь лет Вашего слуха достигнет и такой. Не дайте нам предположить, не заставьте думать, что для архипастырей русской Церкви земная власть выше небесной, земная ответственность - страшнее ответственности перед Богом" (I, стр. 123. Курсив и разрядка Солженицына).
   Но тоталитарная земная власть умело селекционирует именно таких пастырей для своих открытых церквей.
   Как говорит Солженицын не раз о свободе духа даже в тюрьме, так говорит он теперь о победе духа, обретаемой в жертве:
   "Ни перед людьми, ни тем более на молитве не слукавим, что внешние путы сильнее нашего духа. Не легче было и при зарождении христианства, однако оно выстояло и расцвело. И указало путь: жертву. Лишенный всяких материальных сил - в жертве всегда одерживает победу. И такое же мученичество, достойное первых веков, приняли многие наши священники и единоверцы на нашей живой памяти. Но тогда - бросали львам, сегодня же можно потерять только благополучие.
   В эти дни, коленно опускаясь перед Крестом, вынесенным на середину храма, спросите Господа: какова же иная цель Вашего служения в народе, почти утерявшем и дух христианства и христианский облик?" (I, стр. 123-124. Курсив и разрядка Солженицына).
   Тотальная власть отнимает благополучие, а не свободу и жизнь лишь в тех случаях, когда этого достаточно, чтобы пресечь сопротивление - и гонимых, и наблюдающих расправу. Когда лишения благополучия недостаточно, репрессии ужесточаются - вплоть до уничтожения непокорившихся. Вспомним убитых за последние годы литовских священников, верующих, брошенных в психиатрички, священников-заключенных, сплошь репрессированные общины нелояльных к власти сект и церквей. Страшная судьба о. Ежи Попелюшко не уникальна для тоталитарного мира. Даже относительно благополучного выхода для сил, намеренных духовно противостоять (в слове и в поведении) тотально господствующей идеологии, нет, а готовность к жертве редко бывает массовым настроением в условиях устоявшегося тотального гнета. Но писатель-христианин к жертве готов и подвигнут звать к ней.
   Впоследствии, особенно на чужбине, Солженицын часто будет писать и говорить как о чем-то бесспорном о духовном возрождении своих соотечественников, не отделимом для него от возрождения религиозного. Но сейчас, на родине, он с горечью говорит о "народе, почти утерявшем и дух христианства, и христианский облик". Только время покажет, какое настроение ближе к истине.
   Все еще не подойдя к итоговому документу подсоветской эпохи солженицынской жизни - к воззванию "Жить не по лжи", мы должны обратиться к другому чрезвычайно важному материалу - к "Письму вождям Советского Союза" (дописано 5.IX.1973 г., пущено в неподцензурное обращение в январе 1974 г.; I, стр. 134-167). За границей опубликовано впервые в марте 1974, уже после изгнания Солженицына и воззвания "Жить не по лжи", в котором "о вождях" решительно сказано: "Переубедить их невозможно" (I, стр. 169).
   "Письмо вождям" углубило начавшийся отчасти несколько ранее своего рода перелом в отношении к Солженицыну значительной части соотечественников, зарубежных читателей и критиков. Настороженность и явная примесь неодобрения возникли, когда в ряде выступлений Солженицына 1972-1974 гг. прозвучали отчетливые религиозные и национальные мотивы, некоторые сомнения в пригодности западного пути развития для России, а также неожиданно резкая критика по адресу интеллигенции - главной читательской аудитории Солженицына. В значительной своей части арелигиозная и проникнутая космополитическим гуманизмом, убежденная в том, что идеологическая и политическая демократия (в области экономики все обстоит для нее не так ясно) есть единственно достойный способ существования современного общества, активно и пассивно оппозиционная к режиму, разноплеменная подсоветская интеллигенция видела до этого в Солженицыне бесстрашного глашатая ее взглядов, и вдруг (или постепенно) ощутила в нем что-то для себя чужеродное. Упование на религию было для множества тогдашних читателей Солженицына неожиданным, непривычным, а обращение к национальным истокам, интересам и чувствам настораживало: национализм достаточно страшно проявил и проявляет себя в XX веке. Постепенно Солженицын оказался в оппозиции не только к правящим силам, но и к некоторым кругам оппозиционно настроенной части общества.
   Но возвратимся к "Письму вождям Советского Союза". В период его написания, безрезультатной отправки по адресу и затем - в Самиздат и за границу Солженицын все более остро ощущает в себе русское национальное начало и связанный с ним активный историзм. Он склонен экстраполировать это свое настроение на всех своих современников, в том числе - и на самых высокопоставленных, полагая в какой-то степени вероятным даже в последних пробудить положительное национальное чувство, способное вдохновить их к действиям, полезным родине. Это перенесение мощно владеющего им самим настроения на других людей (в данном случае - на правителей многонациональной, а по идеологическому замыслу - мировой безнациональной империи, по определению такому настроению чуждых) характерно для духовного темперамента Солженицына. Оно безнадежно, как он вскоре поймет, но для него в то время необходимо и неизбежно. Он, как и Сахаров, должен пройти через концентрированную попытку пробудить ответственность в руководителях своей страны, определяющих ее судьбу. Сахаров - апеллируя ко всечеловеческому началу их личностей, Солженицын - к национальному, оба - разделяя в какой-то мере иллюзии оппозиционеров тех лет, авторов бесчисленных писем и обращений в верха. Пытаться будить в верхах номенклатурной элиты достойные человеческие, в том числе и патриотические, мысли, чувства и побуждения естественно для людей, для которых высокий нравственный стимул - норма. И до этой нормы они стремятся докричаться в других, веря, что она в них теплится. Эту надежду в них поддерживает и капельный поток перебежчиков из номенклатурного сословия (на Запад и в ряды оппозиции). И, действительно, что может быть соблазнительней, чем при строго пирамидальном распределении власти в СССР попытаться приобрести единомышленников на самой вершине пирамиды, где только и представляется возможным (правда - крайне мало!) всесторонне обдумать и осуществить безболезненный для страны сдвиг к лучшему?
   Солженицын сначала посылает "Письмо" в аппарат, но через полгода, не получив ответа, делает его открытым. По-видимому, для того, чтобы представить на суд сограждан альтернативу, предложенную им "вождям". Но без согласия на нее "вождей" эта альтернатива была неосуществима, а согласия, даже отклика, так и не возникло, и надежды на него угасли (вплоть до пиротехнического начала горбачевской "оттепели", когда снова вспыхнул фейерверк иллюзий сродни ранним хрущевским). В начале же 1970-х годов изложенной Солженицыным в "Письме вождям" альтернативы реального советского строя в действительности из-за полной непробиваемости "вождей" не существовало. Независимо от качества предлагаемых перемен их нельзя было выполнить теми мирными и постепенными средствами, на которые уповал Солженицын, обращаясь к "вождям" ("с весьма-весьма малой надеждой, однако не нолевой", - стр. 134). Эту "весьма-весьма малую надежду" внушило ему, по его словам, "хотя бы "хрущевское чудо" 1955-1956 годов" (I, стр. 134). И далее: "Запретить себе допущение, что нечто подобное может и повториться, значит полностью захлопнуть надежду на мирную эволюцию нашей страны" (I, стр. 134-135. Выд. Д.Ш.). Действительно, мирная положительная эволюция такого режима возможна лишь при наличии доброй воли сверху. Но никогда еще до сих пор, за последние семьдесят лет, эта добрая воля не посягнула на основной принцип такого строя - на абсолютную политическую, идеологическую и экономическую монополию единственной партии.
   Во всяком случае, независимо от реальности его претворения в жизнь, для нас интересен взгляд Солженицына конца 1973 - начала 1974 годов на то, как должна быть реформирована "вождями" советская действительность - до уровня если не идеала, то хотя бы выносимости ее для народа, в чем должно состоять мирное оздоровление ее основополагающих принципов.
   Нет в "Письме вождям" ничего, что дало бы основания упорно приписывать Солженицыну, как это делается часто и по сей день, русский великодержавный шовинизм. "Вся мировая история, - говорит он, - показывает, что народы, создавшие империи, всегда несли духовный ущерб. Цели великой империи и нравственное здоровье народа несовместимы" (I, стр. 156). Он пишет о своей преимущественной озабоченности судьбами русского и украинского народов, потому что принадлежит к обоим. И еще - "из-за несравненных страданий, перенесенных ими" (I, стр. 135). Первое - естественно. Второе - по меньшей мере спорно. Еще на XI съезде РКП (б) (1922 год) было заявлено в открытую, что Туркестан (тогдашняя советская Средняя Азия) потерял за годы гражданской войны 35% своего населения - достойный прецедент афганской кампании. А крымские татары? А депортированные народы Кавказа? А нынешнее вырождение народов Севера и Северо-Востока? Есть и другие примеры. Но - что кому болит, тот о том и говорит. О национальной проблематике публицистики Солженицына речь пойдет особо. Заметим только, что в "Письме вождям" сказано: "Я желаю добра всем народам, и чем ближе к нам живут, чем в большей зависимости от нас - тем более горячо" (I, стр. 135). И предложено освободить от своего патронажа народы всех районов земного шара. И высказано четкое пожелание, "чтобы мы сняли свою опеку с Восточной Европы. Также не может быть речи о насильственном удержании в пределах нашей страны какой-либо окраинной нации" (I, стр. 150).
   Солженицын - противник расторжения государственных связей между русскими, украинцами и белорусами, но и здесь он является убежденным врагом насилия. В обращении к конференции по русско-украинским отношениям (апрель 1981 года) он пишет:
   "Я неоднократно высказывался и могу повторить, что никто никого не может держать при себе силой, ни от какой из спорящих сторон не может быть применено насилие ни к другой стороне, ни к своей собственной, ни к народу в целом, ни к любому малому меньшинству, включенному в него, - ибо в каждом меньшинстве оказывается свое меньшинство. И желание группы в 50 человек должно быть так же выслушано и уважено, как желание 50 миллионов. Во всех случаях должно быть узнано и осуществлено местное мнение. А потому и все вопросы по-настоящему могут быть решены лишь местным населением, а не в дальних эмигрантских спорах при деформированных ощущениях" (II, стр. 398. Курсив Солженицына).
   В таком случае разговор об окраинных нациях теряет смысл: население любой отчетливо выраженной национальной территории может потребовать истинной автономии и даже независимости. Сохранение многонационального характера нетоталитарной России должно, по Солженицыну, проистекать из сугубой и неподдельной добровольности объединения ее народов. Ни одно из высказываний Солженицына в "Письме" или в какой-то иной работе не противоречит такому подходу, безупречно демократическому.
   "Письмо вождям" пронизано опасением по поводу вероятной войны с коммунистическим Китаем, в которую может вылиться, по мнению Солженицына, идеологическая полемика между КПСС и КПК. Вместе с тем Солженицын полагает, что конфликты между КПСС и еврокоммунистами фиктивны, призваны ввести в заблуждение Запад и эксплуатировать его заблуждения, усиливающие мировой коммунизм. В. А. Пирожкова, зоркий и опытный политолог (ФРГ), так же трактует конфликт между КПСС и КПК, считая его фикцией, дезориентирующей Запад и побуждающей его помогать Китаю. Эта мысль мелькает и у более позднего Солженицына. В "Письме" говорится и о территориальных претензиях КНР к СССР, а эти претензии не исчезнут и после (предполагаемого Солженицыным) прекращения идеологической полемики между двумя коммунистическими гигантами, которые навряд ли сцепятся по-настоящему прежде, чем поделят между собой мир. Зато весьма реалистично многократное (в других выступлениях писателя) предупреждение Западу - не вооружать, не модернизировать и не укреплять коммунистический Китай, чтобы не остаться со временем один на один с новым беспощадным противником - как со Сталиным после разгрома Гитлера. Последние действия Запада по вооружению КНР в ущерб Тайваню показывают, что и эти предупреждения Солженицына не услышаны.