"Оказался наш XX век жесточе предыдущих, и первой его половиной не кончилось все страшное в нем. Те же старые пещерные чувства - жадность, зависть, необузданность, взаимное недоброжелательство, на ходу принимая приличные псевдонимы вроде классовой, расовой, массовой, профсоюзной борьбы, рвут и разрывают наш мир. Пещерное неприятие компромиссов введено в теоретический принцип и считается добродетелью ортодоксальности. Оно требует миллионных жертв в нескончаемых гражданских войнах, оно нагуживает в душу нам, что нет общечеловеческих устойчивых понятий добра и справедливости, что все они текучи, меняются, а значит всегда должно поступать так, как выгодно твоей партии. Любая профессиональная группа, как только находит удобный момент вырвать кусок, хотя б и не заработанный, хотя б и избыточный, - тут же вырывает его, а там хоть все общество развались. Амплитуда швыряний западного общества, как видится со стороны, приближается к тому пределу, за которым система становится метастабильной и должна развалиться" (I, стр. 16-17. Курсив Солженицына, выд. Д. Ш.).
   Снять эту метастабильность может, по Солженицыну, только многосторонний самоограничительный компромисс всех общественных сил. Вместе с тем, в Нобелевской лекции решительно осуждается дух постоянного отступления свободного мира перед насилием. Такого рода компромисс представляется Солженицыну самоубийственным для свободного мира:
   "Все меньше стесняясь рамками многовековой законности, нагло и победно шагает по всему миру насилие, не заботясь, что его бесплодность уже много раз проявлена и доказана в истории. Торжествует даже не просто грубая сила, но ее трубное оправдание: заливает мир наглая уверенность, что сила может все, а правота - ничего. Бесы Достоевского - казалось, провинциальная кошмарная фантазия прошлого века, на наших глазах расползаются по всему миру, в такие страны, где и вообразить их не могли, - и вот угонами самолетов, захватами заложников, взрывами и пожарами последних лет сигналят о своей решимости сотрясти и уничтожить цивилизацию! И это вполне может удаться им.
   Дух Мюнхена - нисколько не ушел в прошлое, он не был коротким эпизодом. Я осмелюсь даже сказать, что дух Мюнхена преобладает в XX веке. Оробелый цивилизованный мир перед натиском внезапно воротившегося оскаленного варварства не нашел ничего другого противопоставить ему, как уступки и улыбки. Дух Мюнхена есть болезнь воли благополучных людей, он есть повседневное состояние тех, кто отдался жажде благоденствия во что бы то ни стало, материальному благосостоянию как главной цеди земного бытия. Такие люди - а множество их в сегодняшнем мире - избирают пассивность и отступления, лишь дальше потянулась бы привычная жизнь, лишь не сегодня бы перешагнуть в суровость, а завтра, глядишь, обойдется... (Но никогда не обойдется! - расплата за трусость будет только злей. Мужество и одоление приходят к нам, лишь когда мы решаемся на жертвы.)" (I, стр. 17-18. Курсив Солженицына).
   На самом деле противоречия нет: компромисс - понятие двустороннее. Он предполагает уступки с обеих сторон. Заметим, что внутренние обстоятельства Запада еще, к счастью, представляют собой такую ситуацию, когда многосторонний компромисс внутри западных обществ еще возможен. Однако безответственные силы внутри западных стран и целенаправленные мощные силы извне не только сами отказываются от компромисса, но всячески внедряют в сознание молодых людей Запада мысль, что компромисс с "реакционерами" внутри их отечеств немыслим. То же внушается и молодым людям "третьего мира" относительно Запада. И
   "Молодежь - в том возрасте, когда еще нет другого опыта, кроме сексуального, когда за плечами еще нет годов собственных страданий и собственного понимания, восторженно повторяет наши русские опороченные зады XIX века, а кажется ей, что открывает новое что-то. Новоявленная хунвейбиновская деградация до ничтожества принимается ею за радостный образец. Верхоглядное непонимание извечной человеческой сути, наивная уверенность непоживших сердец: вот этих лютых, жадных притеснителей, правителей прогоним, а следующие (мы!), отложив гранаты и автоматы, будут справедливые и сочувственные. Как бы не так!.. А кто пожил и понимает, кто мог бы этой молодежи возразить, - многие не смеют возражать, даже заискивают, только бы не показаться 'консерваторами', - снова явление русское, XIX века, Достоевский называл его 'рабством у передовых идеек'" (I, стр. 17. Разрядка Солженицына).
   Подчеркнем: "идеек" (или - более уважительно - идей), генетически родственных и близких Западу. И не только его молодежи, но и массивным слоям вполне зрелых левоориентированных интеллектуалов.
   Ситуация чрезвычайно сложна: надо, с одной стороны, преодолевать "пещерное неприятие компромиссов", с другой - изживать "дух Мюнхена", который "преобладает в XX веке", изживать оробелость "цивилизованного мира перед натиском внезапно воротившегося оскаленного варварства".
   Исторический Мюнхен - это отказ от своевременного сопротивления Гитлеру. Означает ли отказ от "духа Мюнхена" призыв сражаться - там, где насилие наступает и трактует компромисс только как одностороннюю капитуляцию осажденных?
   Перед нами возникает многообразие, выражающее многообразие жизненных ситуаций: призыв к "средней линии", к терпимости и компромиссу - там, где последний реален и мыслим как понятие взаимное и паритетное, и отказ от пропитавшего XX век "духа Мюнхена" - отказ от капитуляции перед экспансионизмом и насилием, по определению компромисса не признающими.
   Поразительно, с какой точностью уловил и воспроизвел Солженицын мировую политико-психологическую ситуацию, находясь еще в Союзе, а не на Западе и располагая поэтому ограниченной и односторонней информацией. Течет второе десятилетие после статьи "Мир и насилие" (5.IX.1973 г.; I, стр. 125-133), а ее злободневность лишь обострилась. Мы уже обращались к этой многоаспектной статье, но не исчерпали ее содержания.
   В статье, обращенной к Западу, к миру еще свободному защищаться и не уступать насилию, Солженицын постулирует прежде всего неделимость мира и протекающих в нем процессов (мысль, которая будет возникать в его обращениях к Западу многократно).
   "Противопоставление "мир - война" содержит логическую ошибку: целая теза противопоставляется части антитезы. Война есть массовое, густое, громкое, яркое, но далеко не единственное проявление никогда не прекращенного многоохватного мирового насилия. Противопоставление же логически равновесное и нравственно-истинное есть:
   МИР - НАСИЛИЕ
   Существование человечества разрушается и разъедается не только бурными нарывами войн, но и постоянными неуступчивыми процессами насилия, иногда тоже бурными, иногда вялыми и скрытыми. И если принято говорить (и это верно), что "мир неделим", что малое нарушение его (однако не только военное!) уже нарушает весь мир, - то так же неделимо и насилие. И захват одного заложника и один угон самолета есть такая же угроза всеобщему миру, как орудийный выстрел на государственной границе или бомба, сброшенная на территорию другой страны" (I, стр. 125-126. Курсив и разрядка Солженицына).
   Здесь, казалось бы, все ясно: осуждается террор как не меньшая угроза миру, чем открытые межгосударственные войны. Однако последующие размышления ставят на место этой мнимой ясности лабиринт проблем, в котором по сей день блуждает мировое сознание:
   "Но здесь, как и в сомнительной классификации войн на "допустимые" и "недопустимые", мы сразу сталкиваемся с корыстным противодействием истине: известные группы насильников настаивают не считать угрозой миру (а даже благодеянием ему) именно ту форму насилия, которую применяют они.
   Например, терроризм последних лет. Настороженное, напряженное относительно войн, человечество оказалось небдительно, ослаблено относительно других видов насилия, - вот и в полном разброде, практически не готовое отразить терроризм ничтожных одиночек. И, разительно! всемирная гуманная организация не смогла произнести даже нравственного осуждения терроризму! Корыстное большинство ООН такому осуждению противопоставило классификационные сомнения: да всякий ли терроризм вреден? и где же научное определение терроризма?
   В шутку можно было бы предложить им такое: "когда нападают на нас это терроризм, а когда нападаем мы - это партизанское освободительное движение".
   Серьезно же. Отказываются признать терроризмом вероломное нападение в мирной обстановке на мирных людей со стороны скрыто-вооруженных, часто переодетых в цивильное военных. Требуют: изучить групповые цели террористов, поддерживающую их базу, идеологию и может быть признать священным "партизанством". (Дошло до юмористического уже термина "городские партизаны" в Южной Америке.)
   Конечно, возрастая количественно и в сплошном территориальном охвате, терроризм где-то переходит в партизанство (для отвоевания своей ли территории или для перенесения войны и революции на чужую территорию), а партизанство - в регулярную войну, руководимую через границу военными штабами. По всеобщей неделимости насилия такие плавные переходы существуют, да, и могут представить некоторые классификационные трудности, особенно для тех, кто эмоционально заинтересован не добыть истину и оправдать какие-то из видов насилия. Однако ободрю классификаторов примером из истории СССР. Массовые крестьянские движения 1920-21 годов в Сибири, в Тамбовской губернии и в Узбекистане, в составе десятков тысяч человек и в разливе на пространства целых государств (по масштабам Европы), без всякого терминологического спора названы у нас бандитскими, и это успешно внедрено в сознание уцелевших (далеко не все уцелели) потомков тех повстанцев, так что они без иронии называют своих отцов и дедов "бандитами".
   По той же неделимости мирового насилия истинное, то есть не руководимое зарубежными центрами, массовое стихийное партизанство бывает вызвано постоянными силовыми беззаконными решениями своего правительства систематическим государственным насилием" (I, стр. 126-127. Курсив Солженицына).
   "Сомнительная классификация войн на 'допустимые' и 'недопустимые'" отталкивает Солженицына потому, что для него она в данном контексте связана с марксистско-ленинской демагогией относительно войн справедливых и несправедливых. Но это истолкование войн и много старше марксизма, и не должно быть реактивно отброшено только потому, что им пользуется мировой коммунизм. Правда, эта классификация невероятно сложна. Но вот же и Солженицын отказывается от осуждения крестьян, сопротивлявшихся в 1920-1921 гг. большевикам. Он вообще отклоняет отождествление с терроризмом не руководимого "зарубежными центрами", "массового стихийного партизанства", вызванного "постоянными силовыми беззаконными решениями своего правительства - систематическим государственным насилием" (курсив Солженицына).
   Только ли "своего правительства"? А если еще и соседнего, как в Афганистане? И почему обязательно "не руководимого зарубежными центрами"? Преступной ли была бы помощь зарубежных (из стран, еще свободных в своих действиях) инструкторов и добровольцев партизанам Афганистана, никарагуанским "контрас"? Да и зарубежная помощь правительствам государств, осаждаемых прототалитарными и предтоталитарными экстремистами, посягающими на самое существование этих государств, должна ли быть нами осуждена?
   Так что от классификации войн на "допустимые" и "недопустимые", включая партизанские войны и действия против "вероломных нападений в мирной обстановке на мирных людей", в политической реальности нам не уйти. Абсолюты человеколюбия и ненасилия в противоречивой реальности земного мира могут помочь нам избрать справедливое действие, но не должны приводить нас к бездействию, к непротивлению.
   Заметим, что Солженицын говорит здесь о терроризме, перерастающем "в регулярную войну, руководимую через границу военными штабами" и "зарубежными центрами". В начале же этого рассуждения, в противоречие к остальному тексту, сказано, что "человечество оказалось... в полном разброде, практически не готовым отразить терроризм ничтожных одиночек" (выд. Д. Ш.).
   Но современный терроризм это, за редкими исключениями, не "терроризм ничтожных одиночек", и даже не только терроризм весьма изощренных организаций, а руководимая несколькими государствами мировая война против демократий и тяготеющих к ним авторитарных и полуавторитарных режимов. Может быть, стоило бы подчеркнуть, что и террор инспирируют и технически обеспечивают вполне определенные правительства, осуществляющие "устоявшееся перманентное государственное насилие" (I, стр. 127) прежде всего - над своими народами, а затем и над доступными им чужими?
   Ведь этот факт невероятно осложняет жизнь всей планеты и требует принципиально иных форм борьбы с террором, чем "терроризм ничтожных одиночек" и экстремистских групп. Но хочет ли свободная пока еще в своих поступках часть планеты знать, что ей угрожает? Хочет ли она вдуматься в настойчиво ей предлагаемый горчайший опыт страны, утратившей в свое время баланс между охранительством и раскрепощением, затем обретшей беспредельность свободы, предавшейся левому экстремизму и рухнувшей в "черную дыру" тотала?
   Солженицын недоумевает:
   "Это одна из загадок иррациональной истории: каким образом Россия в конце XIX века, еще индустриально невооруженная, еще косная в своем медлительном существовании, получила такой импульс, совершила такой динамический скачок, что сейчас русский исследователь смотрит на нынешнюю западную общественную жизнь как "назад", как "в прошлое". И до грусти смешно наблюдать, как общественные течения, деятели и молодежь Запада с опозданием в 50 и 70 лет повторяют "наши" идеи, заблуждения и поступки(.
   И, наоборот, можно согласиться, как утверждают многие и многие: что происходящее в СССР есть не просто "происходящее в одной из стран", но есть завтра человечества, и потому к своим внутренним процессам достойно полного внимания западных наблюдателей" (I, стр. 130. Курсив Солженицына).
   И приходит к печальному выводу:
   "Нет, не трудности познания затрудняют Запад, но нежелание знать, но эмоциональное предпочтение приятного - суровому. Руководит таким познанием дух Мюнхена, дух ублажения и уступок, трусливый самообман благополучных обществ и людей, потерявших волю к ограничениям, к жертвам и к стойкости. И хотя этот путь никогда не приводил к сохранению мира и справедливости, всегда бывал попран и поруган, - человеческие чувства оказываются сильнее самых отчетливых уроков, и снова и снова расслабленный мир рисует сентиментальные картины, как насилие великодушно смягчится и охотно откажется от превосходства своей силы, а пока можно продолжать беззаботное существование.
   И "самолетный" и всякий иной терроризм десятикратно разлился именно потому, что перед ним слишком поспешно капитулируют. А когда проявляют твердость, то и побеждают его всегда, заметьте" (I, стр. 130. Курсив Солженицына).
   Подчеркнутое Солженицыным "нежелание знать" относится не к сотне-другой исследователей и политиков, понимающих ситуацию и упорно твердящих о ней своим соотечественникам, но к типичному настроению общества, в том числе и основной массы политиков и множества представителей интеллектуальных кругов. И, хотя здесь не сказано ничего о том, как технологически, тактически должно реализоваться противодействие насилию, стратегия для Запада определена: это прежде всего побуждение к самозащите, исключение "духа Мюнхена, духа ублажения и уступок", это - "твердость", это - отказ от "беззаботного существования" - от иллюзии, что в результате односторонних уступок атакуемой стороны "насилие великодушно смягчится и охотно откажется от превосходства своей силы".
   В апреле 1974 года Солженицын был приглашен двумя подкомиссиями Палаты представителей Соединенных Штатов: подкомиссией по делам Европы и подкомиссией по делам международных организаций - принять участие в их работе. Мотивы, не позволившие ему (к его сожалению - так он пишет) принять это предложение, он изложил в нескольких письмах политическим деятелям США. 3 апреля 1974 года Солженицын направил руководителям обеих подкомиссий письмо (II, стр. 50-52), в котором решил (он говорит - осмелился) "высказать самым кратким образом свое понимание разрядки напряженности (курсив Солженицына), о чем... существует большое разнообразие мнений" (II, стр. 50).
   "Антизападничество" - так определяют остроязыкие бывшие соотечественники, ныне - парижане, позицию Солженицына и броско припечатывают: "Антизападничество - это сегодня антикультура" (ж-л "Время и мы", № 88). Между тем, в сознании Солженицына с "разрядкой напряженности" связаны три субъекта: Запад, правительство СССР и угнетенные им народы. И в своем упомянутом выше письме, как и во множестве других документов, Солженицын выступает как защитник и глашатай совпадающих, по его убеждению, интересов Запада и угнетенных народов и как непримиримый антагонист правительства СССР. Никогда себе не изменяя в этом стремлении, Солженицын старается вооружить Запад правильным пониманием обоих элементов тоталитарного мира: его властителей и его народов. Анализируя реальные параметры того, что он называет "лже-разрядкой" (курсив Солженицына), автор письма выступает более "западником", чем сам Запад, ибо, по Солженицыну, в осуществлении "лже-разрядки" Запад непрерывно предает свои интересы. А Солженицын не хочет такого самопредательства со стороны Запада. Никакие национальные сентименты не склоняют его к "совпатриотизму" (всегдашней, то более, то менее острой болезни российской постоктябрьской диаспоры). Он твердо уверен (и настойчиво предупреждает Запад), что правительство, не связанное никакими правовыми обязательствами по отношению к своему народу, не будет выполнять и внешних своих договоров, тем более, что последние ничем реально не гарантируются, не сопровождаются никаким контролем, ни извне, ни изнутри.
   "Сперва: что я не понимаю под разрядкой международной напряженности, что является лже-разрядкой. Такое положение, когда из послушных газет снята ругань против партнера, но по единому приказу может быть возобновлена с любого утра. Когда придается сакраментальное значение подписям и даже устным обещаниям правителей, которые и в своей-то стране никогда не выполняли даже собственной конституции. Когда с одной стороны допущено известное число улыбок и даже подписей под договорами, ничем реально не гарантируемыми, за что другая сторона совершает непрерывный ряд реальных уступок и услуг к укреплению первой стороны. Когда с поздним изумлением обнаруживается, что предыдущие договоры не так истолкованы и осуществлены, как мечталось и понималось, и шлются новые и новые делегации, чтобы новыми и новыми уступками склонить к восстановлению прежней трактовки. Когда обнаруживается, что принятые, кажется, меры ограничить вооружения лишь прикрыли их новый и успешный рост" (II, стр. 50-51. Курсив Солженицына).
   Я подчеркиваю, - вопреки тем, кто с поразительной недобросовестностью пытается представить Солженицына как ненавистника Запада, - что его неотступно заботит односторонний рост вооруженности СССР, ничем эффективно со стороны Запада не предупреждаемый. Прозорливо предвидя трагический исход вьетнамского псевдозамирения, Солженицын предлагает Западу не шарахаться в ужасе от слова "война" и от необходимости действовать и не позволять гипнотизировать себя фикцией псевдомира,
   "когда не для прочного замирения, но для одного лишь устранения тягостного слова "война" заключается перемирие, не обеспеченное ничем, даже без реальных прав наблюдательной комиссии, без третейского голоса в ней, с реальной возможностью для агрессора как угодно нарушать перемирие в любые сроки и в выгодных условиях беспрепятственно готовить новую агрессию" (II, стр. 51. Разрядка Солженицына).
   Он не раз будет говорить о Вьетнаме и всегда - с твердой уверенностью, что Запад не должен был уступать в этом районе мира. Как, впрочем, и в любом другом месте планеты. С неуклонной последовательностью по отношению к другим своим выступлениям Солженицын предлагает западным архитекторам разрядки требовать от восточного партнера равной демократической цивилизованности по отношению к западным странам, по отношению к собственным гражданам и по отношению ко всем народам, уже попавшим в его орбиту. В противном случае Западная Европа разделит судьбу Восточной, а США повторят по отношению к своим сегодняшним союзникам роковой вьетнамский (он же - мюнхенский, ялтинский и т. д.) маневр. Иными словами, Солженицын хочет видеть в разрядке не очередную форму капитуляции Запада перед СССР, а инструмент оздоровления планеты. Но надежд на такой поворот событий у него мало. Трудно надеяться на этот благоприятный поворот, когда еще свободная часть человечества жаждет самообмана.
   "Когда любое проявление жестокости и даже зверства одной стороны по отношению к своим гражданам или соседним народам - с другой стороны глашатаями лжеразрядки поспешно и близоруко оценивается как "нисколько не препятствующее разрядке", - и так высказывается приглашение к новым зверствам и преследованиям (ведь сегодня - еще не к нашим сыновьям и братьям, сегодня - еще к чужим, далеким). И я не думаю, что я слишком парадоксально выражусь или слишком далеко шагну к абсурду, предположив, что если в некие ненастные 10-14 дней остаток Европы будет без больших усилий оккупирован победоносными армиями - то гнев Вашей заокеанской страны и даже крутые решения Вашего правительства прекратить тогда культурный обмен балетными и оперными спектаклями будут вскоре опротестованы негодующими и рассудительными голосами в прессе и в Сенате: что надо считаться с реальностью, что происшедшему нельзя придавать значения большего, чем прежним эпизодам в Восточной Европе, что противостояние агрессору может только ожесточить его и укрепить реакционные силы, - а надо вдвойне и втройне приложить усилия к новой "разрядке напряженности". Той разрядке, которую, оказывается, допустимо и морально было вести со Сталиным в его злейшие времена, как недавно высказано одним очень ответственным деятелем (и тогда отчего ж и не с Гитлером?..)" (II, стр. 51. Разрядка и курсив Солженицына).
   Да ведь было и с Гитлером. И сорвалось не по вине тогдашних искателей разрядки, а по его, Гитлера, злой и глупой воле. И у части подсоветского населения были надежды на помощь Гитлера. Евреи и цыгане никому не казались слишком большой ценой ни за компромисс с Гитлером, ни за его помощь, на которые не пошел он, а не те, кто искали этого компромисса и этой помощи.
   "После сказанного уже немного займет определение разрядки позитивное: такое несомненно контролируемое обезоруживание всех средств насилия и войны с любой стороны - против граждан не только чужеземных, но и своих, еще недосягаемых или уже досягаемых, которое делало бы каждый шаг, каждый этап разрядки практически необратимым и лишало бы любую из властей по прихоти или злой воле внезапно вернуться к политике насилия.
   Подобную (и даже более сильную) программу снятия насилия для собственной страны я выдвинул в "Письме вождям Советского Союза". И был очень удивлен, что прессою Вашей страны эта программа была принята поверхностно и неверно. В том "Письме" как раз и изложен тот путь морального очищения и практического самоограничения, без которого СССР и не может внести реального вклада в истинную разрядку мировой напряженности.
   С уважением
   А. Солженицын"
   (II, стр. 52. Курсив Солженицына).
   Трагедия в том, что "вожди" Советского Союза не приняли программы, предложенной Солженицыным, и не пойдут ни на какое самоограничение по инициативе Запада. Что им до этой инициативы, не подкрепленной ни реальной и достаточно полной экономической блокадой, ни абсолютным отказом Запада от хотя бы шага назад на всех границах, которые расшатывает и зондирует прямо или чужими руками Советский Союз? В Восточной Европе нет афганских гор, и Западная Европа вряд ли будет сражаться, как Афганистан. Ядерный же зонт давно уже стал палкой о двух концах. Так что вряд ли горький сарказм Солженицына, звучащий в этом письме, чрезмерен, как не чрезмерны и его опасения.