Не только интеллигенция: раскачивали ("Узлы", как и многие труды первой эмиграции, покажут это) и справа, и сверху. Но преобладающая часть интеллигенции положила на это все свои силы, странно ослабнув и одряхлев, как только на ее плечи рухнула столь желанная прежде власть. Только одна партия по-настоящему готовила себя к этой власти и в удобный для того момент перехватила ее из безвольных рук, надолго внушив нам отвращение и к партийному сектантству, и к партийной организации, и к неутомимой целенаправленной пропаганде, и к сочетанию легальной деятельности с нелегальной - ко всему, что составляет всепобеждающую стратегию и тактику этой партии.
   Вспомним: защищая "Письмо вождям", Солженицын замечает, что тоталитарные режимы всегда рождаются из слабых демократий (слабее и слепее февральской - некуда), а не из авторитарных систем. Но в России начала 1917 года взорвалась - рухнула без сопротивления в небытие - именно авторитарная (хотя и весьма либерализованная) система, не сумевшая себя защитить, а все остальное явилось последствием этого взрыва. Не правомерен ли вывод, что авторитаризм, не способный своевременно, гибко и твердо сочетать реформы и охранительство, стабильность власти и продуктивные контакты с активной общественностью, не менее взрывоопасен (а значит, и тоталоопасен), чем слабая демократия?( И не является ли оптимальным выходом сильная демократия, не противопоказанная и просвещенной монархии, и республике?
   Противник факта эмиграции из СССР в наши дни, Солженицын пишет о наших предшественниках:
   "Заграничное существование, в бытовом отношении много тяжче, чем в прежней ненавидимой России, однако отпустило осколкам русской интеллигенции еще несколько десятилетий оправданий, объяснений и размышлений. Такой свободы не досталось большей части интеллигенции - той, что осталась в СССР. Уцелевшие от гражданской войны не имели простора мысли и высказывания, как они были избалованы раньше. Под угрозою ГПУ и безработицы они должны были к концу 20-х годов либо принять казенную идеологию в качестве своей задушевной, излюбленной, или погибнуть и рассеяться" (I, стр. 86).
   Не оправдан ли сохранением "простора мысли и высказывания", утраченного на родине после прихода к власти большевиков (этот простор и до февраля был весьма существенным), факт политической эмиграции? Можно ли переоценить историческую важность для России и мира "нескольких десятилетий оправданий, объяснений и размышлений", выпавших на долю эмигрантов первой волны, наследие которых еще не собрано и не изучено нами (вторыми и третьими), не получено родиной и не освоено Западом? Вся эта работа у россиян еще впереди.
   Солженицын пишет о доле тех, кто не ушел в изгнание:
   "То были жестокие годы испытания индивидуальной и массовой стойкости духа, испытания, постигшего не только интеллигенцию, но, например, и русскую церковь. И можно сказать, что церковь, к моменту революции весьма одряхлевшая и разложенная, быть может из первых виновниц русского падения((, выдержала испытание 20-х годов гораздо достойнее: имела и она в своей среде предателей и приспособителей (обновленчество), но и массою выделила священников-мучеников, от преследований лишь утвердившихся в стойкости и под штыками погнанных в лагеря. Правда, советский режим был к церкви намного беспощаднее, а перед интеллигенцией приопахнул соблазны: соблазн понять Великую Закономерность, осознать пришедшую железную Необходимость как долгожданную Свободу - осознать самим, сегодня, толчками искреннего сердца, опережающими завтрашние пинки конвойных или зашеины общественных обвинителей, и не закиснуть в своей "интеллигентской гнилости", но утопить свое "я" в Закономерности, но заглотнуть горячего пролетарского ветра и шаткими своими ногами догонять уходящий в светлое будущее Передовой Класс. А для догнавших - второй соблазн: своим интеллектом вложиться в Небывалое Созидание, какого не видела мировая история. Еще бы не увлечься!.. Этим ретивым самоубеждением были физически спасены многие интеллигенты и даже, казалось, не сломлены духовно, ибо с полной искренностью, вполне добровольно отдавались новой вере. (И еще долго потом высились - в литературе, в искусстве, в гуманитарных науках - как заправдошние стволы, и только выветриванием лет узналось, что это стояла одна пустая кора, а сердцевины уже не было.) Кто-то шел в это "догонянье" Передового Класса с усмешкою над самим собой, лицемерно, уже поняв смысл событий, но просто спасаясь физически. Парадоксально однако (и этот процесс повторяется сегодня на Западе), что большинство шло вполне искренно, загипнотизированно, охотно дав себя загипнотизировать. Процесс облегчался, увернялся захваченностью подрастающей интеллигентской молодежи: огненнокрылыми казались ей истины торжествующего марксизма - и целых два десятилетия, до второй мировой войны, несли нас те крылья. (Вспоминаю как анекдот: осенью 1941, уже пылала смертная война, я - в который раз и все безуспешно - пытался вникнуть в мудрость "Капитала".) (I, стр. 86-87. Курсив Солженицына).
   И верно - "несли нас те крылья". И Запад в его левой и левоориентированной части по сей день "несут". И миллиардные толпы в остальных частях мира. Пожалуй, здесь несколько неуместен сарказм, ибо речь идет о трагедии. Многие из нас пытались "вникнуть в мудрость 'Капитала'". Кстати, хорошее знание марксизма весьма обогащает творчество Солженицына обоснованностью отрицания коммунизма. Тяготение к марксизму, его исповедание стали религией существенной части международной, в том числе и российской, интеллигенции задолго до Октября. И все соблазны, перечисленные Солженицыным в этом отрывке, переживались и частью старой, и большинством новой, пооктябрьской, советской интеллигенции искренне, самозабвенно, вполне всерьез! Не писал ли тогда Пастернак:
   "Столетье с лишним не вчера, но сила прежняя в соблазне - в надежде славы и добра смотреть на вещи без боязни. Хотеть, в отличье от хлыща в его существованье кратком, труда со всеми сообща и заодно с правопорядком"? (выд. Д. Ш.). Это - не загипнотизированность извне - это собственное всемирное интеллигентское столетиями вызревавшее мировоззрение, и по сей день далеко не для всех развенчанное опытом. Даже и не для всех участников этих многократных опытов: у нас или у вас не получилось, но значит ли это, что не может получиться в принципе? Самым большим соблазном для многих и многих остался лежащий в основе социализма (коммунизма) догмат продуманного, сознательного, рассчитанного, как в технике, конструирования правильных, справедливых общественных отношений. Кому, как не профессиональному работнику умственного труда - интеллигенту, прежде всего, поддаться такому соблазну? Его гипнотизирует сам догмат, а потому - и оперирующая этим догматом сила.
   В Цюрихе, в декабре 1975 года, интервьюер спросит у Солженицына, уже изгнанника, о заблуждениях его юности:
   "А что Вас привлекло в марксизме? Рациональность? Стремление к справедливости?" (II, стр. 240).
   И Солженицын без колебаний ответит:
   "Безусловно, обещание справедливости. Мне казалось, что возможно она проявится, когда наша устремленность преодолеет трагедию эпохи" (II, стр. 240).
   Вопреки горам критических сочинений (к сожалению, мало читаемых) и роковому опыту многих стран, неизменно идентичному, марксизм продолжает привлекать к себе сердца людей обещанием справедливости и умы людей - своим наукообразием, своей квазирациональностью. Всем ли сегодня ясно, что наиболее выносимое для общества его устройство лежит не на путях однопартийности и уничтожения частной собственности, не на путях централизации и всеобъемлющей плановости экономики (и ПОЧЕМУ ЭТО ТАК)? Сравнительно немногим. И отсюда - все парадоксы, отмеченные Солженицыным в "Образованщине". И потому "этот процесс повторяется сегодня на Западе", несмотря на конкретные провалы утопии. Для того, чтобы эти парадоксы действительно канули в прошлое (а они не до конца изжиты даже в соцстранах), необходима мощь контрпропаганды, хотя бы сравнимая по своей массивности и проникающей способности с мощью пропаганды утопии.
   Свой рассказ о превращении интеллигенции в "образованщину", включившую в себя всех совслужащих, все совмещанство, всю бюрократию, Солженицын заключает итогом:
   "Так - произошло, и с историей уже не поспоришь: согнали нас в образованщину, утопили в ней (но и мы дали себя согнать, утопить). С историей не поспоришь, а в душе - протест, несогласие: не может быть, чтоб так и осталось! Воспоминанием ли прошлого, надеждой ли на будущее: мы другие!.." (I, стр. 89. Курсив и разрядка Солженицына).
   Какие же?
   Возникает соблазн переписать всю статью - историю иллюзий, краха, подавления и сдачи российской и советской интеллигенции, когда "при уничтожении одного брата другой брат послушно брал на себя хоть и руководство Академией Наук" (I, стр. 88), когда, в душе отчужденные (по их собственным свидетельствам) от государственной власти, образованцы "не только держали государство всей своей повседневной интеллигентской деятельностью, но принимают и исполняют даже более страшное условие государства: участие душой в повседневной лжи" (I, стр. 90. Курсив Солженицына). Но если "участие душой", то значит и неполное отчуждение от государства, не полное ощущение лжи как лжи? Солженицын цитирует самиздатского автора Алтаева (псевдоним, статья "Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура", Вестник РСХД, № 97) и цитирует, по-видимому, сочувственно:
   "Интеллигенция прежняя действительно была противопоставлена государству до открытого разрыва, до взрыва, так оно и случилось, - об интеллигенции нынешней сам же Алтаев в противоречие себе пишет, что "она не смела выступить при советской власти не только оттого, что ей не давали этого сделать, но и оттого в первую очередь, что ей не с чем было выступить. Коммунизм был ее собственным детищем... в том числе и идеи террора... В ее сознании не было принципов, существенно отличавшихся от принципов, реализованных коммунистическим режимом", интеллигенция сама "причастна ко злу, к преступлению, и это больше, чем что-либо другое, мешает ей поднять голову". (И облегчило войти в систему лжи. Хотя и в несколько неожиданной форме, интеллигенция получила по сути то самое, чего добивалась многими десятилетиями, - и без боя покорилась. И только ту утешку посасывала втихомолку, что "идеи революции были хороши, да извращены". И на каждом историческом изломе тешила себя надеждой, что режим вот выздоравливает, вот изменится к лучшему и теперь-то, наконец, сотрудничество с властью получает полное оправдание (блестяще отграненные у Алтаева шесть соблазнов русской интеллигенции - революционный, сменовеховский, социалистический, патриотический, оттепельныи и технократический, в их последовательном появлении и затем сосуществовании во всякий момент современности)" (I, стр. 90-91. Курсив Солженицына).
   Эти соблазны (мы говорили о них выше) не всеми изжиты по сей день. А сегодня, в середине 1980 гг., возникла новая, мощнейшая вспышка иллюзий и упований. Она вызывает ассоциацию с теми представлениями, которые были живы еще четверть века назад. Вспомните у искреннейшего Окуджавы: "Я все равно умру на той, на той единственной, гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной". Не может ли быть так, что огромная акция революции, победа утопии-оборотня, требует огромной же, протяженной в обществе и во времени, глубочайшей реакции осмысления, чем Солженицын по существу и занят? И лишь в ходе и в меру полноты этого осмысления (осмысления пороков утопии, неизбежности ее именно такого и только такого воплощения в жизнь) может возникнуть новое личное поведение, достаточно распространенное для того, чтобы стать общественным поведением? А пока лишь самопожертвенные единицы (Солженицын отдает им должное) позволяют не умереть надежде. Вместе с тем элементарная порядочность требует уже сегодня не участвовать хотя бы в гонениях против этих самопожертвенных единиц, помогать им, а многие ли на это решаются?
   Признавая и духовно-историческую сродненность интеллигенции со злокачественной утопией (кто ее создал и чья это - в столетиях - вера?), и не умершие еще во многих душах ее соблазны, Солженицын отказывает столичной интеллигенции, высшей по рангу и образованию, и даже ее детям в мировоззренческой наивности. Есть, несомненно, достаточно массивный слой интеллектуалов, для которых его горькие, укоряющие слова справедливы:
   "Но - центровая образованщина? Отлично видеть жалкость и дряблость партийной лжи, меж своими смеяться над нею - и тут же цинично, в "гневных" протестах и статьях, звучно и витиевато повторять ту же ложь, еще развивая и укрепляя ее средствами своей элоквенции и стиля! На ком же узнано, с кого ж и списано Оруэллом двоемыслие, как не с советской интеллигенции 30-х и 40-х годов? Это двоемыслие с тех пор лишь отработалось, стало устойчивым жизненным приемом.
   О, мы жаждем свободы, мы заклеймим (шепотом) всякого, кто усомнился бы в желанности и необходимости полнейшей свободы в нашей стране! (Пожалуй так: не для всех, но для центровой образованщины непременно. Померанц в письме XXIII съезду партии предлагает ассоциацию "интеллигентного ядра", обладающую независимой прессой, теоретический центр, дающий советы административно-партийному(. Однако этой свободы мы ждем как внезапного чуда, которое без наших усилий вдруг выпадет нам, сами же ничего не делаем для завоевания той свободы. Уж где там прежние традиции - поддержать политических, накормить беглеца, приютить беспаспортного, бездомного (можно службу казенную потерять), - центровая образованщина повседневно добросовестно, а иногда и талантливо трудится для укрепления общей тюрьмы. И этого она не разрешит поставить себе в вину! - приготовлены, обдуманы, отточены многоязыкие оправдания. Подножка сослуживцу, ложь в газетном заявлении находчиво оправдываются совершившим, охотно принимаются хором окружающих: если б я (он) этого не сделал, то меня (его) бы сняли с этого поста и назначили бы худшего! Так для того, чтоб удерживать позиции добра к облегчению всех, - естественно каждый день приходится причинять зло некоторым ("порядочные люди гадят ближним лишь по необходимости"). Но эти некоторые - сами виноваты: зачем так резко неосторожно выставили себя перед начальством, не думая о коллективе? или зачем скрыли свою анкету перед отделом кадров - и вот подвели под удар весь коллектив?.. Членов ("Вестник РСХД" № 97) остроумно называет позицию интеллигенции кривостоянием, "при котором прямизна кажется нелепой позой".
   Но главный оправдательный аргумент - дети! Перед этим аргументом смолкают все: кто ж имеет право пожертвовать материальным благополучием своих детей для отвлеченного принципа правды?!.. Что моральное здоровье детей дороже их служебного устройства, - и в голову не приходит родителям, самим обедненным на то. Резонно вырасти такими и детям: прагматики уже со школьной скамьи, первокурсники уже покорны лжи политучеб, уже разумно взвешивают, как наивыгоднейше вступить на состязательное поприще наук. Поколение, не испытавшее настоящих гонений, но как оно осторожно! А те немногие юноши - надежда России, кто оборачивается лицом к правде, обычно проклинаются и даже преследуются своими разъяренными состоятельными родителями" (I, стр. 94-95. Курсив и разрядка Солженицына).
   Я, однако, десятилетиями наблюдала (и продолжаю наблюдать в тех, кого достигает эта "политучеба", - хотя бы советское телевидение через спутники - и здесь, сейчас), как трудно бывает людям обнаружить безусловную ложь в бесчисленных разновидностях "политучебы", обволакивающей ум и душу подсоветского человека с детского сада. Этой непрерывающейся обработке подвергается не только образованный слой общества, но он - упорней, изобретательней и целенаправленней, чем другие слои. Причем обработка производится его же стараниями, что придает существенной части "образованщины" "усталый цинизм" и духовную, нравственную извращенность, чуждые другим слоям населения. Солженицын отмечает это различие. Тот, кого обидит упрек в безнравственности, пусть вспомнит себя на многообразных политзанятиях и семинарах, читающим лекции, конспектирующим, докладывающим или отвечающим на вопросы. Тогда он оценит меру нашего сословного аморализма. Но и здесь возникает соблазн оправдаться, хотя бы отчасти.
   "Настоящие гонения" испытали или наблюдали поколения дедов и родителей современного юношествах - многие из нас. Для того и были эти гонения такими чудовищными, чтобы отпечататься в родовой памяти побуждением к лояльности на эпоху вперед. "А те немногие" (не так уж и немногие) "юноши - надежда России" (дополним: разных частей СССР), "кто оборачивался лицом к правде", даже в самые оттепельные времена, в наиболее активной своей части шли в лагеря (а потом - в лагеря и психушки), едва определившись в своей оппозиции ко лжи(.
   Да Солженицын и сам говорит об этих гонениях:
   "Конечно, от десятилетия к десятилетию сжимали невиданно (западным людям и не вообразить, пока до них не докатилось). Людей динамичной инициативы, отзывных на все виды общественной и личной помощи, самодеятельности, - подавляли гнетом и страхом, да и саму общественную помощь загаживали казенной лицемерной имитацией. И в конце концов поставили так, что как будто третьего нет: в травле товарища по работе никто не смеет остаться нейтральным - едва уклонясь, он тут же становится травимым и сам. И все же у людей остается выход и в этом положении: что ж, быть травимым и самому! что ж, пусть мои дети на кoрочке вырастут, да честными! Была б интеллигенция такая - была бы непобедима" (I, стр. 95-96. Разрядка Солженицына).
   Если бы подсоветская интеллигенция была не сама собой!..
   Но интеллигенция такова, какой сделали ее изначальная приверженность к утопии, более того - авторство и в утопии, и в революции, небывалый именем великого учения, ради благой цели - гнет, нынешняя мировоззренческая опустошенность и паническая, неуничтожимая уверенность, что локомотив этой власти проедет по любому числу тел, если они лягут у него на дороге.
   В 1974 году могло казаться, что людей именитых, известных, теперь со смертоносной силой не ударят (а сколько времени топтали Сахарова?). Поэтому особенно суровый упрек Солженицын адресует маститой верхушке интеллигентного слоя, которая могла бы выступить с разоблачением казенной лжи без особого риска и которой он решительно отказывает в неведении:
   "А есть еще особый разряд - людей именитых, так недосягаемо, так прочно поставивших имя свое, предохранительно окутанное всесоюзной, а то и мировой известностью, что, во всяком случае в послесталинскую эпоху, их уже не может постичь полицейский удар, это ясно всем напрозор, и вблизи, и издали; и нуждою тоже их не накажешь - накоплено. Они-то - могли бы снова возвысить честь и независимость русской интеллигенции? выступить в защиту гонимых, в защиту свободы, против удушающих несправедливостей, против убогой навязываемой лжи? Двести таких человек (а их полтысячи можно насчитать) своим появлением и спаянным стоянием очистили бы общественный воздух в нашей стране, едва не переменили бы всю жизнь! В предреволюционной интеллигенции так и действовали тысячи, не ожидая защитной известности. В нашей образованщине - насчитаем ли полный десяток? Остальные - такой потребности не имеют! (Даже если у кого и отец расстрелян - ничего, съедено.) Как же назвать и зримую верхушку нашу - выше образованщины?
   В сталинское время за отказ подписать газетную кляузу, заклинание, требование смерти и тюрьмы своему товарищу действительно могла грозить и смерть, и тюрьма. Но сегодня - какая угроза сегодня склоняет седовласых и знаменитых брать перо и, угодливо спросивши - "где?", подписывать не ими составленную грязную чушь против Сахарова? Только личное ничтожество. Какая сила заставляет великого композитора XX века стать жалкой марионеткой третьестепенных чиновников из министерства культуры и по их воле подписывать любую презренную бумажку, защищая кого прикажут за границей, травя кого прикажут у нас? (Сокоснулся композитор безо всяких перегородок, душа с душою, с темной гибельной душою XX века. Он ли ее, нет, она его захватила с такой пронзающей достоверностью, что когда - если! - наступит у человечества более светлый век, услышат наши потомки через музыку Шостаковича, как мы были уже в когтях дьявола, в его полном обладании, - и когти эти, и адское его дыхание казались нам красивыми.)
   Бывало ли столь жалкое поведение среди великих русских ученых прошлого? среди великих русских художников? Традиция их сломлена, мы образованщина.
   Тройной стыд, что уже не страх перед преследованием, но извилистые расчеты тщеславия, корысти, благополучия, спокойствия заставляют так сгибаться "московские звезды" образованщины и средний слой "остепененных". Права Лидия Чуковская: кого-то от интеллигенции пришла пора отчислить. Если не этих всех - то окончательно потерян смысл слова.
   О, появились бесстрашные! - выступить в защиту сносимого старого здания (только не храма) и даже целого Байкала. Спасибо и на том, конечно. В нашем сегодняшнем сборнике предполагалось участие одного незаурядного человека, достигшего между тем всех чинов и званий. В частных беседах стонет его сердце - о безвозвратности гибели русского народа. От корней знает нашу историю и культуру. И - отказался: к чему это? ни к чему не приведет... Обычная достойная отговорка образованщины" (I, стр. 96-97. Курсив и разрядка Солженицына).
   Еще Бунину казалось происходящее в революционной России настолько ясным, что его приводила в исступленную ярость необходимость что-то кому-то объяснять:
   "Подумать только: надо еще объяснять то тому, то другому, почему именно не пойду я служить в какой-нибудь Пролеткульт! Надо еще доказывать, что нельзя сидеть рядом с чрезвычайкой, где чуть не каждый час кому-нибудь проламывают голову, и просвещать насчет "последних достижений в инструментовке стиха" какую-нибудь хряпу с мокрыми от пота руками! Да порази ее проказа до семьдесят седьмого колена, если она даже и "антерисуется" стихами!
   Вообще, теперь самое страшное, самое ужасное и позорное даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо разъяснять их, спорить о том, хороши они или дурны. Это ли не крайний ужас, что я должен доказывать, например, то, что лучше тысячу раз околеть с голоду, чем обучать эту хряпу ямбам и хореям, дабы она могла воспевать, как ее сотоварищи грабят, бьют, насилуют, пакостят в церквах, вырезывают ремни из офицерских спин, венчают с кобылами священников!
   Кстати об одесской чрезвычайке. Там теперь новая манера пристреливать - над клозетной чашкой.
   А у "председателя" этой чрезвычайки, у Северного, "кристальная душа", по словам Волошина. А познакомился с ним Волошин, - всего несколько дней тому назад, - "в гостиной одной хорошенькой женщины"(.
   Пафос абзацев "Образованщины", обращенный к высшей (по Солженицыну все понимающей) интеллигенции, тождественен пафосу этих слов Бунина, если только убрать возмущение Бунина простонародьем, чего у Солженицына нет. Между тем, самые свободные (в Самиздате и Тамиздате), самые задушевные самовыражения, даже оппозиционные к режиму, даже пострадавшей от него интеллигенции удручающе часто свидетельствуют, что неясна очень многим (в том числе и из "именитых") изначальная импотенция исходной утопии в ее намерении построить где бы то ни было, когда бы то ни было, каким бы то ни было способом справедливое общество. С одной стороны, нет ясности у многих и многих в понимании пороков, имманентных исходному учению (многие ли занимаются им всерьез, шире специально адаптированных "политучебных" текстов?); с другой стороны, нет перед большинством отчетливой альтернативы ни в российском прошлом, ни в западном настоящем, ни на каком-то третьем пути. И у того же большинства ощущение, что тебя остановят, а твой голос задушат на первых же неординарных шагах. Именно из-за этой прочно вбитой в души людей уверенности в неотвратимости жестокой кары(( за гласное (точнее - обнаруженное властями даже и тайное) инакомыслие, правительству сравнительно легко сохранять приемлемый для себя масштаб оппозиции. Призраком больших репрессий усиливается эффективность репрессий сравнительно малочисленных, но очень жестоких. Причем жестокость эта скорее афишируется, чем скрывается. Цель - устрашение латентных и потенциальных инакомыслящих. Во всяком случае, так было до 1986 года. Что будет - увидим.