Страница:
– Вон он! Вон – побежал! Эй, ты куда?… Эх ты, бессовестная харя! – кричала с земли Хавронья вслед Феде.
Марья только успела увидеть, как Федя одним прыжком замахнул на крыльцо и скрылся в дверях.
– Что это, Хавронья?
Злое, мстительное выражение на лице Хавроньи сменилось беспомощным и жалким. Не поднимаясь с земли, она некоторое время рассматривала красивое лицо молодой соседки и вдруг заплакала горькими, бессильными слезами.
– «Что, что-о»! – передразнила она Марью. – Змеи подколодные! Мучители мои!
Поднялась и пошла из ограды, отряхивая сзади юбку.
– 40 -
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
– 1 -
– 2 -
Марья только успела увидеть, как Федя одним прыжком замахнул на крыльцо и скрылся в дверях.
– Что это, Хавронья?
Злое, мстительное выражение на лице Хавроньи сменилось беспомощным и жалким. Не поднимаясь с земли, она некоторое время рассматривала красивое лицо молодой соседки и вдруг заплакала горькими, бессильными слезами.
– «Что, что-о»! – передразнила она Марью. – Змеи подколодные! Мучители мои!
Поднялась и пошла из ограды, отряхивая сзади юбку.
– 40 -
Страда. Золотая легкая пыль в теплом воздухе. Ласковое вылинявшее небо, и где-то там, высоко-высоко в синеве, затерялись голосистые живые комочки – жаворонки. День-деньской звенят, роняя на теплую грудь земли кружевное, тонкое серебро нескончаемых трелей.
В придорожных кустах, деловито попискивая, шныряют бойкие птахи. По ночам сходят с ума перепела. Все живет беззаботной жизнью, ничто еще не предвещает холодных ветров и затяжных, нудных дождей осени.
Хлеба удались хорошие. Люди торопились управиться, пока держится ведро.
Жали серпами, косили литовками, пристроив к ним грабельки-крючья, лобогрейками. На полосах богачей, махая крыльями, трещали жнейки.
Николай Колокольников имел свою лобогрейку.
Настроились с утра. Сперва на беседку села Клавдя – показать Кузьме, как действовать граблями и когда поднимать и опускать полотно лобогрейки. Потом сел Кузьма.
Объехали круг, и Кузьма уже уверенно махал граблями, улыбался во весь рот.
Николай правил парой не приученных к лобогрейке лошадей. Перекрывая шум машины, крикнул Кузьме:
– Ну вот, видишь!
Кузьме нравилась эта работа. Четко обрезанная стенка ржи, а внизу движется, сечет ее зубастая, стрекочущая пила. Рожь вздрагивает, клонится…
На полотне уже набралось достаточно – на сноп. Теперь надо отпустить ногой педаль, которой полотно удерживается в наклонном положении, помочь граблями – и кучка ржи сползет с него. Следом идут бабы, вяжут снопы, а потом снопы составляют в суслоны.
Работа отвлекала Кузьму от беспокойных, въедливых мыслей. К вечеру он так устал, что заснул моментально. И во сне рожь все наплывала и наплывала на него, вздрагивала, клонилась – желтая, тучная…
С утра снова впрягли отдохнувших лошадей – и снова круг за кругом, круг за кругом по полосе…
В три дня все сжали. Начали свозить снопы на точок. Пошла молотьба. Ночевали тут же, под скирдой.
Неподалеку молотили Любавины.
Кузьма издали узнал Марью. Отошел за скирду, сел, привалившись спиной к снопам, задумался. «Что же делать? Неужели всю жизнь вот так мучиться?» Хочется ему, чтобы Марья была рядом, чтобы ей, а не Клавде, подавал он наверх, на скирду ковш с водой… чтобы ей смотрел в глаза.
Он не видел ее с того раза, когда она приходила в сельсовет. Хотел увидеть. Ходил на работу мимо их избы, думал встретить по дороге или около колодца. Один раз увидел ее в ограде, замедлил шаг – хотел хоть издали поздороваться.
Но Марья, заметив его, ушла в избу.
«Забуду, забуду, ни к чему это все», – думал Кузьма. Но не забыл. Аж осунулся, – упорно, мучительно и бесплодно думал о ней. Вспоминал походку ее, губы, глаза…
Мужа ее встречал раза два на улице. Шел, нагнув голову, мрачный, как зверь какой-то. Лениво поднял на Кузьму глаза, задержал взгляд на мгновение – насмешливый… И опустил голову. Не поздоровался.
«Красивый он», – подумал Кузьма.
Отмолотились рано. Вывезли хлеб, засыпали в закрома. И началось. Закучерявились, закрутились из труб в ясное небушко пахучие злые дымки – варился самогон из новой ржицы. Готовились свадьбы, крестины, именины…
Через пару дней появились первые ласточки: поздно вечером кто-то, громко топоча по дороге, бежал за кем-то и кричал диким голосом:
– Зарублю-у, змей такой!
Николай усмехнулся:
– Чуешь, секретарь? Начинается.
– Много драк бывает?
– Посмотришь.
На третий день, к вечеру деревня кололась пополам. Почти в каждой избе гуляли. Ломились столы от земных даров. Самогон мерили ведрами. Пили. Пели. Плясали. Сосновые полы гнулись от топота…
Из одного дома переходили в другой, из другого в третий. В каждом начиналось все сначала. Потихоньку зверели. Затрещали колья, зазвенела битая посуда… Размахнулась, поперла через край дурная силушка.
На одном конце деревни сыновья шли на отцов, на другом – отцы на сыновей. Припоминались обиды годовалой давности.
Кузьма в эти дни был необходим, как гармонист. За ним прибегали и звали заполошным голосом:
– Скорей!
К ночи гулянка разгоралась, как большой пожар, неудержимо и безнадежно. Дикое, грустное мешалось со смешным и нелепым.
Ганя Косых, деревенский трепач и выдумщик, упился «в дугу», надел белые штаны, рубаху, вышел на дорогу и лег посередине.
– А я помер! – заявил он.
Кругом орали песни, плясали… Никто не замечал Ганю.
– Эй! – кричал Ганя, желая обратить на себя внимание. – А я помер!
Наконец заметили Ганю.
– Что ты, образина, разлегся здесь?
– Я помер, – скромно сказал Ганя и закрыл глаза.
– А-а-а!! – поняли. – Понесли хоронить, ребяты!
Наскоро, пьяной рукой сколотили три доски – гроб, положили туда Ганю, подняли на руки и медленно, с песнопениями, с причитаниями, понесли к кладбищу.
Впереди процессии шел Яша Горячий, нес вместо иконы четверть самогона, приплясывал и пел частушки. На нем была красная неподпоясанная рубаха, плисовые штаны и высокие хромовые сапоги-вытяжки.
Ганя Косых лежал в гробу, а вокруг него голосили, стонали, горько восклицали. Кто-то плакал пьяными слезами и громко сморкался.
– Ох, да на кого же ты нас покинул? Эх, да отлетал ты, голубочек сизый, отмахал ты крылушками!…
– Был ты, Ганька, праведный. Пойдешь ты, Ганька, в златы вороты!…
– Ох, да куда же я теперь, сиротинушка, денусь?! – какой-то верзила гулко колотил себя в грудь, крутил головой и просто и страшно ревел: – О-о-о-о-о!…
И тут Ганька не выдержал, перевернулся спиной кверху, встал на четвереньки и закричал петухом. Ждал – вот смеху будет. Это обидело всех. Ганьку выволокли из гроба, сдернули с него кальсоны и принялись стегать крапивой по голому заду. Особенно старался двухметровый сиротинушка.
– Мы тебя хоронить несем, а ты что делаешь, сукин сын?
– Братцы-ы! Помилуйте!
– А ты что делаешь? Помер – так лежи смирно!
– Так это ж… Это я, может, воскресать начал, – оправдывался Ганька.
– Загни ему салазки, Исусу!… Чтобы не воскресал больше!
На другой день опохмелялись. С утра. Потом пошли биться на кулаках.
Был в деревне, кроме Феди Байкалова, еще один знаменитый кулачник – Семен Соснин. Он всегда устраивал «кулачки». Около Семенова двора в такие дни толпился народ. Сам Семен стоял на кругу и, кротко посмеиваясь, гладил могучей рукой окладистую рыжую бородку – ждал. Кулак у Семена, как канатный узел, – небольшой, но редкой крепости. Мало находилось охотников удариться с ним (с Федей они не бились: Семен не хотел). А когда кто-нибудь изъявлял наконец желание «шваркнуться» с Семеном, он покорно расставлял ноги, точно врастал в землю, прикладывал обе ладони к левому уху и говорил великодушно:
– Валяй.
Мужик долго примеривался, ходил вокруг Семена, плевал на ладонь, разминал плечо… Бил. Потом бил Семен. Бил садко, с придыхом, снизу… Некоторых поднимал кулаком «на воздуся». Почти никто не оставался на ногах после его удара.
Емельян Спиридоныч шел с Кондратом по улице. Подвыпившие. Направлялись в гости. Увидели – у Сосниной избы толпился народ.
– Семка, – сказал Кондрат.
– Зайдем? – откликнулся Емельян Спиридоныч.
Подошли.
В кругу стоял не Семен, а Федя Байкалов. Рукава просторной Фединой рубахи засучены, взор мутный – Федя был «на взводе». С ним никто из бакланских не бился. Иногда нарывались залетные удальцы из дальних деревень, но после первого раза зарекались на всю жизнь – слишком уж тяжела рука у Феди.
Емельян Спиридоныч, увидев Федю, улыбнулся ему, как желанному другу.
– А-а, Федор!… Что, трусит народишко выходить?
– Может, ты выйдешь? – предложил Федя.
– Ну куда мне, старику, равняться с вами! Вот разве Кондрат? – Емельян Спиридоныч выразительно посмотрел на сына, подмигнул незаметно.
Тот вяло качнул головой: нет.
Емельян Спиридоныч опять повернулся к Феде. С притворным уважением сказал:
– Боятся, Федор! – а у самого в глазах сатанинский огонь, подмывало желание врезать Феде: видел, что тот пьян. – Не те людишки пошли, Федор, не те…
Федя презрительно отвернулся от него. Плюнул.
В глазах у Емельяна Спиридоныча заиграл зеленый огонь.
– А кого бояться-то? – продолжал он тем же добродушно-уважительным тоном. – Вот эту оглоблю?
Федя приоткрыл от изумления рот.
– Я конечно, шутейно сказал, – пояснил Емельян Спиридоныч, продолжая непонятно улыбаться. – Но правда: стоит перед вами туша сырого мяса, а у вас у всех из носа капает. Тьфу! До чего мелкий народ пошел!
– Ты выйди сам, – сказал кто-то из толпы. – Крупный какой выискался! Или – хочется и колется?
– Он в коленках слабый, чтоб выйти…
– Я-то выйду, – неожиданно для всех сказал Емельян Спиридоныч. Скинул пиджак и вышел на круг. – Давай.
Наступила тяжкая тишина.
– Кто первый? – спросил Федя.
– А это кинем, – Емельян Спиридоныч поднял с земли камешек, заложил руки за спину, долго перекладывал камешек из ладони в ладонь. Зажал в одной. – Отгадаешь – первый бьешь.
– В правой.
Камешек был в левой.
Федя изготовился, приложил ладони к уху.
Емельян Спиридоныч медленно, очень медленно подошел к Феде, развернулся и с такой силой ударил, что огромная Федина голова мотнулась вбок. Он качнулся. Но устоял.
– Становись.
Стал Емельян Спиридоныч.
Федя оскалился и кинул свой страшный кулак в голову врага. Емельяна Спиридоныча бросило вбок, на плетень. Он хватанулся за колья и упал вместе с плетнем. Тут же вскочил и, потирая ухо, сказал небрежно:
– Ничего.
Они удалились с Кондратом, гордые и злые.
За первым же углом Емельян Спиридоныч прислонился к заплоту и закрыл глаза.
– Не могу иттить. Ох, паразит!… Я думал, он крепко выпимши, производитель поганый… Отведи меня домой, Кондрат.
Дома Емельян Спиридоныч обвязал голову полотенцем и весь день лежал на печке – прогревал на горячих кирпичах ухо. Тихонько матерился, вспоминал Федин кулак.
Гуляли еще два дня. Потом постепенно затихли и занялись делами. Близилась зима.
В придорожных кустах, деловито попискивая, шныряют бойкие птахи. По ночам сходят с ума перепела. Все живет беззаботной жизнью, ничто еще не предвещает холодных ветров и затяжных, нудных дождей осени.
Хлеба удались хорошие. Люди торопились управиться, пока держится ведро.
Жали серпами, косили литовками, пристроив к ним грабельки-крючья, лобогрейками. На полосах богачей, махая крыльями, трещали жнейки.
Николай Колокольников имел свою лобогрейку.
Настроились с утра. Сперва на беседку села Клавдя – показать Кузьме, как действовать граблями и когда поднимать и опускать полотно лобогрейки. Потом сел Кузьма.
Объехали круг, и Кузьма уже уверенно махал граблями, улыбался во весь рот.
Николай правил парой не приученных к лобогрейке лошадей. Перекрывая шум машины, крикнул Кузьме:
– Ну вот, видишь!
Кузьме нравилась эта работа. Четко обрезанная стенка ржи, а внизу движется, сечет ее зубастая, стрекочущая пила. Рожь вздрагивает, клонится…
На полотне уже набралось достаточно – на сноп. Теперь надо отпустить ногой педаль, которой полотно удерживается в наклонном положении, помочь граблями – и кучка ржи сползет с него. Следом идут бабы, вяжут снопы, а потом снопы составляют в суслоны.
Работа отвлекала Кузьму от беспокойных, въедливых мыслей. К вечеру он так устал, что заснул моментально. И во сне рожь все наплывала и наплывала на него, вздрагивала, клонилась – желтая, тучная…
С утра снова впрягли отдохнувших лошадей – и снова круг за кругом, круг за кругом по полосе…
В три дня все сжали. Начали свозить снопы на точок. Пошла молотьба. Ночевали тут же, под скирдой.
Неподалеку молотили Любавины.
Кузьма издали узнал Марью. Отошел за скирду, сел, привалившись спиной к снопам, задумался. «Что же делать? Неужели всю жизнь вот так мучиться?» Хочется ему, чтобы Марья была рядом, чтобы ей, а не Клавде, подавал он наверх, на скирду ковш с водой… чтобы ей смотрел в глаза.
Он не видел ее с того раза, когда она приходила в сельсовет. Хотел увидеть. Ходил на работу мимо их избы, думал встретить по дороге или около колодца. Один раз увидел ее в ограде, замедлил шаг – хотел хоть издали поздороваться.
Но Марья, заметив его, ушла в избу.
«Забуду, забуду, ни к чему это все», – думал Кузьма. Но не забыл. Аж осунулся, – упорно, мучительно и бесплодно думал о ней. Вспоминал походку ее, губы, глаза…
Мужа ее встречал раза два на улице. Шел, нагнув голову, мрачный, как зверь какой-то. Лениво поднял на Кузьму глаза, задержал взгляд на мгновение – насмешливый… И опустил голову. Не поздоровался.
«Красивый он», – подумал Кузьма.
Отмолотились рано. Вывезли хлеб, засыпали в закрома. И началось. Закучерявились, закрутились из труб в ясное небушко пахучие злые дымки – варился самогон из новой ржицы. Готовились свадьбы, крестины, именины…
Через пару дней появились первые ласточки: поздно вечером кто-то, громко топоча по дороге, бежал за кем-то и кричал диким голосом:
– Зарублю-у, змей такой!
Николай усмехнулся:
– Чуешь, секретарь? Начинается.
– Много драк бывает?
– Посмотришь.
На третий день, к вечеру деревня кололась пополам. Почти в каждой избе гуляли. Ломились столы от земных даров. Самогон мерили ведрами. Пили. Пели. Плясали. Сосновые полы гнулись от топота…
Из одного дома переходили в другой, из другого в третий. В каждом начиналось все сначала. Потихоньку зверели. Затрещали колья, зазвенела битая посуда… Размахнулась, поперла через край дурная силушка.
На одном конце деревни сыновья шли на отцов, на другом – отцы на сыновей. Припоминались обиды годовалой давности.
Кузьма в эти дни был необходим, как гармонист. За ним прибегали и звали заполошным голосом:
– Скорей!
К ночи гулянка разгоралась, как большой пожар, неудержимо и безнадежно. Дикое, грустное мешалось со смешным и нелепым.
Ганя Косых, деревенский трепач и выдумщик, упился «в дугу», надел белые штаны, рубаху, вышел на дорогу и лег посередине.
– А я помер! – заявил он.
Кругом орали песни, плясали… Никто не замечал Ганю.
– Эй! – кричал Ганя, желая обратить на себя внимание. – А я помер!
Наконец заметили Ганю.
– Что ты, образина, разлегся здесь?
– Я помер, – скромно сказал Ганя и закрыл глаза.
– А-а-а!! – поняли. – Понесли хоронить, ребяты!
Наскоро, пьяной рукой сколотили три доски – гроб, положили туда Ганю, подняли на руки и медленно, с песнопениями, с причитаниями, понесли к кладбищу.
Впереди процессии шел Яша Горячий, нес вместо иконы четверть самогона, приплясывал и пел частушки. На нем была красная неподпоясанная рубаха, плисовые штаны и высокие хромовые сапоги-вытяжки.
Ганя Косых лежал в гробу, а вокруг него голосили, стонали, горько восклицали. Кто-то плакал пьяными слезами и громко сморкался.
– Ох, да на кого же ты нас покинул? Эх, да отлетал ты, голубочек сизый, отмахал ты крылушками!…
– Был ты, Ганька, праведный. Пойдешь ты, Ганька, в златы вороты!…
– Ох, да куда же я теперь, сиротинушка, денусь?! – какой-то верзила гулко колотил себя в грудь, крутил головой и просто и страшно ревел: – О-о-о-о-о!…
И тут Ганька не выдержал, перевернулся спиной кверху, встал на четвереньки и закричал петухом. Ждал – вот смеху будет. Это обидело всех. Ганьку выволокли из гроба, сдернули с него кальсоны и принялись стегать крапивой по голому заду. Особенно старался двухметровый сиротинушка.
– Мы тебя хоронить несем, а ты что делаешь, сукин сын?
– Братцы-ы! Помилуйте!
– А ты что делаешь? Помер – так лежи смирно!
– Так это ж… Это я, может, воскресать начал, – оправдывался Ганька.
– Загни ему салазки, Исусу!… Чтобы не воскресал больше!
На другой день опохмелялись. С утра. Потом пошли биться на кулаках.
Был в деревне, кроме Феди Байкалова, еще один знаменитый кулачник – Семен Соснин. Он всегда устраивал «кулачки». Около Семенова двора в такие дни толпился народ. Сам Семен стоял на кругу и, кротко посмеиваясь, гладил могучей рукой окладистую рыжую бородку – ждал. Кулак у Семена, как канатный узел, – небольшой, но редкой крепости. Мало находилось охотников удариться с ним (с Федей они не бились: Семен не хотел). А когда кто-нибудь изъявлял наконец желание «шваркнуться» с Семеном, он покорно расставлял ноги, точно врастал в землю, прикладывал обе ладони к левому уху и говорил великодушно:
– Валяй.
Мужик долго примеривался, ходил вокруг Семена, плевал на ладонь, разминал плечо… Бил. Потом бил Семен. Бил садко, с придыхом, снизу… Некоторых поднимал кулаком «на воздуся». Почти никто не оставался на ногах после его удара.
Емельян Спиридоныч шел с Кондратом по улице. Подвыпившие. Направлялись в гости. Увидели – у Сосниной избы толпился народ.
– Семка, – сказал Кондрат.
– Зайдем? – откликнулся Емельян Спиридоныч.
Подошли.
В кругу стоял не Семен, а Федя Байкалов. Рукава просторной Фединой рубахи засучены, взор мутный – Федя был «на взводе». С ним никто из бакланских не бился. Иногда нарывались залетные удальцы из дальних деревень, но после первого раза зарекались на всю жизнь – слишком уж тяжела рука у Феди.
Емельян Спиридоныч, увидев Федю, улыбнулся ему, как желанному другу.
– А-а, Федор!… Что, трусит народишко выходить?
– Может, ты выйдешь? – предложил Федя.
– Ну куда мне, старику, равняться с вами! Вот разве Кондрат? – Емельян Спиридоныч выразительно посмотрел на сына, подмигнул незаметно.
Тот вяло качнул головой: нет.
Емельян Спиридоныч опять повернулся к Феде. С притворным уважением сказал:
– Боятся, Федор! – а у самого в глазах сатанинский огонь, подмывало желание врезать Феде: видел, что тот пьян. – Не те людишки пошли, Федор, не те…
Федя презрительно отвернулся от него. Плюнул.
В глазах у Емельяна Спиридоныча заиграл зеленый огонь.
– А кого бояться-то? – продолжал он тем же добродушно-уважительным тоном. – Вот эту оглоблю?
Федя приоткрыл от изумления рот.
– Я конечно, шутейно сказал, – пояснил Емельян Спиридоныч, продолжая непонятно улыбаться. – Но правда: стоит перед вами туша сырого мяса, а у вас у всех из носа капает. Тьфу! До чего мелкий народ пошел!
– Ты выйди сам, – сказал кто-то из толпы. – Крупный какой выискался! Или – хочется и колется?
– Он в коленках слабый, чтоб выйти…
– Я-то выйду, – неожиданно для всех сказал Емельян Спиридоныч. Скинул пиджак и вышел на круг. – Давай.
Наступила тяжкая тишина.
– Кто первый? – спросил Федя.
– А это кинем, – Емельян Спиридоныч поднял с земли камешек, заложил руки за спину, долго перекладывал камешек из ладони в ладонь. Зажал в одной. – Отгадаешь – первый бьешь.
– В правой.
Камешек был в левой.
Федя изготовился, приложил ладони к уху.
Емельян Спиридоныч медленно, очень медленно подошел к Феде, развернулся и с такой силой ударил, что огромная Федина голова мотнулась вбок. Он качнулся. Но устоял.
– Становись.
Стал Емельян Спиридоныч.
Федя оскалился и кинул свой страшный кулак в голову врага. Емельяна Спиридоныча бросило вбок, на плетень. Он хватанулся за колья и упал вместе с плетнем. Тут же вскочил и, потирая ухо, сказал небрежно:
– Ничего.
Они удалились с Кондратом, гордые и злые.
За первым же углом Емельян Спиридоныч прислонился к заплоту и закрыл глаза.
– Не могу иттить. Ох, паразит!… Я думал, он крепко выпимши, производитель поганый… Отведи меня домой, Кондрат.
Дома Емельян Спиридоныч обвязал голову полотенцем и весь день лежал на печке – прогревал на горячих кирпичах ухо. Тихонько матерился, вспоминал Федин кулак.
Гуляли еще два дня. Потом постепенно затихли и занялись делами. Близилась зима.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Пришла наконец зима.
Все сеялись, сыпали с низкого, грязного неба мелкие, холодные дожди… Серые дома, горбатые скирды, поля, ощетинившиеся стерней, – все намокло, потемнело, издавало тяжкий, гнилостный запах. Неуютно было на земле. Некрасиво. Люди смотрели в окна и говорили с тоской:
– Ну… теперь началось.
А однажды утром проснулись и, еще не выходя на улицу и не выглядывая в окна, поняли: пришла зима – пахло снегом и в избах посветлело.
За одну ночь навалил снег, и творения старческих рук осени разом накрылись. Этот первый снег уже не растаял.
Все сеялись, сыпали с низкого, грязного неба мелкие, холодные дожди… Серые дома, горбатые скирды, поля, ощетинившиеся стерней, – все намокло, потемнело, издавало тяжкий, гнилостный запах. Неуютно было на земле. Некрасиво. Люди смотрели в окна и говорили с тоской:
– Ну… теперь началось.
А однажды утром проснулись и, еще не выходя на улицу и не выглядывая в окна, поняли: пришла зима – пахло снегом и в избах посветлело.
За одну ночь навалил снег, и творения старческих рук осени разом накрылись. Этот первый снег уже не растаял.
– 1 -
Кузьма по первопутку поехал в район.
Коренастый, вислозадый мерин бежал резво. В кошеву летели крупные ошметья снега.
Дорога шла лесом.
Кузьма дремал, уткнувшись в теплый воротник полушубка. На душе было спокойно.
Вернулся Кузьма через три дня. Вез в кошеве книги и большеглазую девушку в шубке городского покроя. У девушки были огромные, ясные, немножко удивленные глаза.
Девушка говорила без умолку. Про Сибирь, про счастье, про Джека Лондона… Кузьма скоро устал от ее трескотни и сидел, откинувшись на спинку кошевы, смотрел на верхушки деревьев в белых шапках.
Девушку звали Галина Петровна Кравченко.
Эту Галину Петровну Кузьма встретил в уездном городе и уговорил ехать в Баклань учительствовать. Школа не была готова – оставались внутренние работы. Но Кузьме не терпелось начать учить. Решил, что пока возьмутся за взрослых: вспомнил об удостоверении, выданном ему и дяде Васе обществом «Долой неграмотность».
Галина Петровна приехала в Сибирь с отцом, которого направили сюда с Украины. Он был секретарем укома.
Ей было двадцать пять лет, о чем Кузьма узнал с удивлением: на вид восемнадцать-девятнадцать, не больше. Первое, что она спросила:
– У вас там, кажется, стреляют?
Кузьма поймал ее на слове:
– Боитесь? Так и скажите.
– Я?
– Не я же.
– Вы так думаете?
– Думаю.
– Хм… – большущие глаза Галины Петровны просто кричали: «Учтите, я никогда ничего не боюсь!». – Поехали.
Поначалу Кузьма пытался объяснить ей сложность ее работы. Люди взрослые, люди никогда книжку в руках не держали… Но это еще ничего. Над теми, кто вздумает увлечься книжками, смеются. Вообще считается, что грамота – дело не крестьянское.
Галина Петровна слушала рассеянно.
– Не открывайте мне, пожалуйста, Америк.
«Ох ты!», – изумился про себя Кузьма.
Остальную часть пути говорила она.
– Жить нужно для людей – это высшее счастье, которого, кстати, не понимал Джек Лондон, потому что его герои живут только для себя. Какое это счастье – жить для людей!
«Дуреха… будто это так просто», – думал Кузьма.
Приехали под вечер, когда воздух стал синим, а звуки глухими и неразборчивыми.
Кузьма повез Галину Петровну к себе.
Клавдя, увидев незнакомую девушку с Кузьмой, почему-то испугалась, уставилась на нее вопросительными глазами.
– Здравствуйте! – звучно поздоровалась Галина Петровна и улыбнулась.
Кузьма долго не объяснял, кто она такая, хлопотал около нее: раздевал, устраивал вещи… Краем глаза наблюдал за домашними. Особенно смешно выглядела Агафья: вся наструнилась, поджала губы и внимательно разглядывала городскую, готовая в любую минуту выставить ее за дверь.
«Да– а… эти бабоньки, случись что-либо -отравят либо зарубят ночью топором», – думал Кузьма.
– Новая наша учительница, – пояснил он наконец, когда Галина Петровна разделась и прошла в передний угол (своими огромными глазами она так и не увидела, какое внесла замешательство).
– Так, – сказал Николай, приподымаясь с кровати и вытаскивая из-за голенища кисет. – Учить будешь?
– Да, – сказала Галина Петровна. – Пока – вас, взрослых.
– А работать заместо нас кто будет?
– Как?… – Галина Петровна на секунду растерялась, но тут же ослепительно улыбнулась. – Никто. Вы сами.
– Так мы же все ученые будем.
– Ну, до ученых вам далеко. Учеными вы не будете, а книжки читать будете. Это разве плохо – книги читать?
– А зачем?
– Интересно. Вообще необходимо.
Кузьма во время этого разговора стаскивал книги в избу и складывал на лавку.
Николай нагнулся, достал одну, полистал.
– Что тут интересного, я вот чего не пойму? – снова обратился он к учительнице. – Меня иной раз даже зло берет. «Интересно! – кричат. – Интересно!…». А я, к примеру, всю жизнь прожил без них – и хоть бы что.
Галина Петровна легко поднялась с лавки, взяла у него из рук книгу посмотрела заглавие.
– Хотите, почитаю?
– А ну! – Николай тряхнул головой и сощурил глаза.
– Сейчас… – она быстро зашуршала страницами, отыскивая нужное. – Ну вот… «Человек в футляре» называется.
– Как это в футляре?
– Ну… знаете, что такое футляр?
– Нет.
– Это оболочка, одеяние… Футляром можно накрыть что-нибудь… Что бы такое… – Галина Петровна стала осматриваться по избе.
– Вроде тулупа? – догадался Николай.
– Не совсем…
– Ну, шут с ним, с футляром, – великодушно сказал Николай. – Читай.
– Да нет, тут весь смысл в этом. Как же?
– Что-нибудь другое, – подсказал Кузьма.
Галина Петровна подсела к книгам, стала выбирать.
Агафья снисходительно улыбалась, глядя на нее. Клавдя поднялась, накинула на себя вязаный платок – чтобы большой живот был не так заметен, – опять села.
– Вот! – Галина Петровна вышла на середину избы с книжкой в левой руке, чуть расставила ноги, чуть откинула голову, отвела правую руку – «Погиб поэт!…». «Смерть поэта» называется, – прервала она себя.
Николай во все глаза смотрел на девушку. Едва ли он был поражен силой и звучностью слов, едва ли дошло до него, сколь велик был и горд человек, так разговаривающий с сильными мира… Но что-то до него дошло.
Не могла не поразить его чуткий от природы слух гневная музыка, которая образовалась непонятно как – чудом – из обыкновенных слов. Не могло так быть, чтобы одна русская душа, содрогнувшаяся в бессильных муках жажды мести, не разбудила другую – отзывчивую и добрую.
Клавдя опять с испугом смотрела на городскую – она чувствовала ее силу и боялась этой силы.
Кузьму стихотворение медленно накаляло…
– Как? – спросила она Николая. – Неинтересно?
Николай раскурил потухшую папироску, посмотрел на девушку и ничего не сказал, опустил голову.
– Ну ладно, песни песнями… Садитесь ужинать, – скрипучим голосом сказала Агафья. – Самовар скипел.
Кузьма думал о Галине Петровне: «Вот ты какая!…»
Когда ужинали, Николай с уважением посмотрел на девушку и признался:
– Крепко вы… просто, знаете… Только я не понял: кто кого убил?
– Убили нашего поэта Пушкина.
– А-а! – Николай кивнул головой. – Вон кого…
– А другой поэт – Лермонтов – обвиняет тех, кто его убил. А убил его царь.
– Ну?!
– Не сам царь, конечно, а его люди.
Николай поспешно кивнул головой – понял.
«Если она и дальше так будет переворачивать людей, то она натворит здесь хороших дел», – думал Кузьма.
Городской постелили в горнице вместе с Клавдей.
Кузьма лег на полу в прихожей. Долго не мог заснуть: думал о стихотворении. Потом откинул одеяло, встал потихоньку, зажег свет, нашел ту книгу… Долго рассматривал молодое, умное лицо поэта с холодноватыми глазами. Михаил Юрьевич Лермонтов.
Сзади, за спиной Кузьмы, негромко кашлянул Николай. Кузьма обернулся – Николай, приподняв голову над подушкой, смотрел на него.
– Погляди, какой он был, – Кузьма взял книжку и, придерживая одной рукой сползающие кальсоны, пошел к кровати. – Лермонтов. Вот…
Николай взял книжку, тоже долго глядел на поэта.
– Красивый, – шепотом сказал Николай. – Офицер. Вишь, – он показал обкуренным пальцем ряды пуговиц и шнурки на гусарской куртке.
– Ну, он такой офицер был… неугодный.
– Это уж конечно, – согласился Николай. – Как он их!… И вы, говорит, не смоете вашей черной кровью его светлую кровь. Ты эту книгу припрячь, Кузьма. Мы ее читать будем.
Кузьма вернулся к столу, хотел было начать читать сначала, но Агафья недовольно заметила:
– Там керосину немного в лампе осталось. Завтра встать не с чем…
– Будет тебе! – строго сказал Николай. – Керосин пожалела… Читай, Кузьма.
– Не пожалела, а нету его. Сам же впотьмах завтракать будешь.
– Ну и буду. Небось в ухо не пронесу.
Кузьма с сожалением захлопнул книгу, погасил лампу и лег.
– Завтра почитаем, Николай.
– Колода, – негромко сказал Николай жене.
Агафья промолчала.
На другой день с утра начали устраивать Галину Петровну на квартиру.
Николай посоветовал идти к Фекле Черномырдиной: изба большая, живет одна – чего ей? Возьмет. Еще рада будет – все веселее.
Кузьма пошел к Фекле.
…Распахнул дверь и увидел, как метнулась к двери Фекла… Но поздно, Кузьма переступил порог.
– Здравствуй, хозяюшка! – приветливо сказал он.
Фекла стояла перед непрошенным гостем в простеньком, наспех надетом платье, с заспанным, сердитым лицом.
– Чего тебе? – она хотела загородить собой кровать. Кузьма видел, что на кровати сидит Кондрат Любавин.
«Не выйдет тут с квартирой», – понял Кузьма. Но на всякий случай сказал:
– Я вот зачем: приехала к нам новая учительница… не пустила бы ее на квартиру? Платить будем, конечно.
– Нет, – отрезала Фекла. – С учительницами еще тут возиться!
– А чего с ней возиться-то?
– Не пущу.
– Ну ладно. До свидания, – открывая дверь, Кузьма не выдержал, обернулся и понимающе подмигнул Фекле.
У Феклы на широком лице проступили красные пятна.
«Ишь ты… старая дева!», – весело думал Кузьма, шагая по утренней пустой улице. Вспомнилась некстати Марья. И подумалось: «Вот ведь все они – бабы, все с руками, с ногами… казалось бы: какая разница? Нет, елки зеленые, врежется одна в душу – и все. Одна и есть на всем белом свете».
Галину Петровну устроили неподалеку от дома Кузьмы, у одинокой старушки Завьялихи.
Завьялиха занималась ворожбой и потихоньку варила самогон. В доме у нее было чисто, тепло и сухо. Галине Петровне понравилось.
– Ну вот, – сказал довольный Кузьма, – живите на здоровье.
Галина Петровна улыбнулась ему и занялась чемоданами.
Коренастый, вислозадый мерин бежал резво. В кошеву летели крупные ошметья снега.
Дорога шла лесом.
Кузьма дремал, уткнувшись в теплый воротник полушубка. На душе было спокойно.
Вернулся Кузьма через три дня. Вез в кошеве книги и большеглазую девушку в шубке городского покроя. У девушки были огромные, ясные, немножко удивленные глаза.
Девушка говорила без умолку. Про Сибирь, про счастье, про Джека Лондона… Кузьма скоро устал от ее трескотни и сидел, откинувшись на спинку кошевы, смотрел на верхушки деревьев в белых шапках.
Девушку звали Галина Петровна Кравченко.
Эту Галину Петровну Кузьма встретил в уездном городе и уговорил ехать в Баклань учительствовать. Школа не была готова – оставались внутренние работы. Но Кузьме не терпелось начать учить. Решил, что пока возьмутся за взрослых: вспомнил об удостоверении, выданном ему и дяде Васе обществом «Долой неграмотность».
Галина Петровна приехала в Сибирь с отцом, которого направили сюда с Украины. Он был секретарем укома.
Ей было двадцать пять лет, о чем Кузьма узнал с удивлением: на вид восемнадцать-девятнадцать, не больше. Первое, что она спросила:
– У вас там, кажется, стреляют?
Кузьма поймал ее на слове:
– Боитесь? Так и скажите.
– Я?
– Не я же.
– Вы так думаете?
– Думаю.
– Хм… – большущие глаза Галины Петровны просто кричали: «Учтите, я никогда ничего не боюсь!». – Поехали.
Поначалу Кузьма пытался объяснить ей сложность ее работы. Люди взрослые, люди никогда книжку в руках не держали… Но это еще ничего. Над теми, кто вздумает увлечься книжками, смеются. Вообще считается, что грамота – дело не крестьянское.
Галина Петровна слушала рассеянно.
– Не открывайте мне, пожалуйста, Америк.
«Ох ты!», – изумился про себя Кузьма.
Остальную часть пути говорила она.
– Жить нужно для людей – это высшее счастье, которого, кстати, не понимал Джек Лондон, потому что его герои живут только для себя. Какое это счастье – жить для людей!
«Дуреха… будто это так просто», – думал Кузьма.
Приехали под вечер, когда воздух стал синим, а звуки глухими и неразборчивыми.
Кузьма повез Галину Петровну к себе.
Клавдя, увидев незнакомую девушку с Кузьмой, почему-то испугалась, уставилась на нее вопросительными глазами.
– Здравствуйте! – звучно поздоровалась Галина Петровна и улыбнулась.
Кузьма долго не объяснял, кто она такая, хлопотал около нее: раздевал, устраивал вещи… Краем глаза наблюдал за домашними. Особенно смешно выглядела Агафья: вся наструнилась, поджала губы и внимательно разглядывала городскую, готовая в любую минуту выставить ее за дверь.
«Да– а… эти бабоньки, случись что-либо -отравят либо зарубят ночью топором», – думал Кузьма.
– Новая наша учительница, – пояснил он наконец, когда Галина Петровна разделась и прошла в передний угол (своими огромными глазами она так и не увидела, какое внесла замешательство).
– Так, – сказал Николай, приподымаясь с кровати и вытаскивая из-за голенища кисет. – Учить будешь?
– Да, – сказала Галина Петровна. – Пока – вас, взрослых.
– А работать заместо нас кто будет?
– Как?… – Галина Петровна на секунду растерялась, но тут же ослепительно улыбнулась. – Никто. Вы сами.
– Так мы же все ученые будем.
– Ну, до ученых вам далеко. Учеными вы не будете, а книжки читать будете. Это разве плохо – книги читать?
– А зачем?
– Интересно. Вообще необходимо.
Кузьма во время этого разговора стаскивал книги в избу и складывал на лавку.
Николай нагнулся, достал одну, полистал.
– Что тут интересного, я вот чего не пойму? – снова обратился он к учительнице. – Меня иной раз даже зло берет. «Интересно! – кричат. – Интересно!…». А я, к примеру, всю жизнь прожил без них – и хоть бы что.
Галина Петровна легко поднялась с лавки, взяла у него из рук книгу посмотрела заглавие.
– Хотите, почитаю?
– А ну! – Николай тряхнул головой и сощурил глаза.
– Сейчас… – она быстро зашуршала страницами, отыскивая нужное. – Ну вот… «Человек в футляре» называется.
– Как это в футляре?
– Ну… знаете, что такое футляр?
– Нет.
– Это оболочка, одеяние… Футляром можно накрыть что-нибудь… Что бы такое… – Галина Петровна стала осматриваться по избе.
– Вроде тулупа? – догадался Николай.
– Не совсем…
– Ну, шут с ним, с футляром, – великодушно сказал Николай. – Читай.
– Да нет, тут весь смысл в этом. Как же?
– Что-нибудь другое, – подсказал Кузьма.
Галина Петровна подсела к книгам, стала выбирать.
Агафья снисходительно улыбалась, глядя на нее. Клавдя поднялась, накинула на себя вязаный платок – чтобы большой живот был не так заметен, – опять села.
– Вот! – Галина Петровна вышла на середину избы с книжкой в левой руке, чуть расставила ноги, чуть откинула голову, отвела правую руку – «Погиб поэт!…». «Смерть поэта» называется, – прервала она себя.
Она хорошо читала – громко, отчетливо, чистым сильным голосом. Понимала, что читает; глаза возбужденно сияли. Она не стеснялась, поэтому было приятно смотреть на нее.
Погиб Поэт – невольник чести -
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!…
Голос девушки зазвенел горестно и сильно. Все мелкое, маленькое, глупое должно было пригнуть червивые головки перед этой скорбной чистотой.
Не вынесла душа Поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Убит!… к чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Николай во все глаза смотрел на девушку. Едва ли он был поражен силой и звучностью слов, едва ли дошло до него, сколь велик был и горд человек, так разговаривающий с сильными мира… Но что-то до него дошло.
Не могла не поразить его чуткий от природы слух гневная музыка, которая образовалась непонятно как – чудом – из обыкновенных слов. Не могло так быть, чтобы одна русская душа, содрогнувшаяся в бессильных муках жажды мести, не разбудила другую – отзывчивую и добрую.
От волнения щеки девушки побледнели. Раза два голос ее сорвался. Она, не прекращая чтения, трогала красивой рукой белое, гладкое горло, опять отводила руку в сторону и коротко взмахивала ею в ударных местах.
Но есть, есть божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный судия: он ждет;
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
Клавдя опять с испугом смотрела на городскую – она чувствовала ее силу и боялась этой силы.
Кузьму стихотворение медленно накаляло…
Галина Петровна устало вздохнула.
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
– Как? – спросила она Николая. – Неинтересно?
Николай раскурил потухшую папироску, посмотрел на девушку и ничего не сказал, опустил голову.
– Ну ладно, песни песнями… Садитесь ужинать, – скрипучим голосом сказала Агафья. – Самовар скипел.
Кузьма думал о Галине Петровне: «Вот ты какая!…»
Когда ужинали, Николай с уважением посмотрел на девушку и признался:
– Крепко вы… просто, знаете… Только я не понял: кто кого убил?
– Убили нашего поэта Пушкина.
– А-а! – Николай кивнул головой. – Вон кого…
– А другой поэт – Лермонтов – обвиняет тех, кто его убил. А убил его царь.
– Ну?!
– Не сам царь, конечно, а его люди.
Николай поспешно кивнул головой – понял.
«Если она и дальше так будет переворачивать людей, то она натворит здесь хороших дел», – думал Кузьма.
Городской постелили в горнице вместе с Клавдей.
Кузьма лег на полу в прихожей. Долго не мог заснуть: думал о стихотворении. Потом откинул одеяло, встал потихоньку, зажег свет, нашел ту книгу… Долго рассматривал молодое, умное лицо поэта с холодноватыми глазами. Михаил Юрьевич Лермонтов.
Сзади, за спиной Кузьмы, негромко кашлянул Николай. Кузьма обернулся – Николай, приподняв голову над подушкой, смотрел на него.
– Погляди, какой он был, – Кузьма взял книжку и, придерживая одной рукой сползающие кальсоны, пошел к кровати. – Лермонтов. Вот…
Николай взял книжку, тоже долго глядел на поэта.
– Красивый, – шепотом сказал Николай. – Офицер. Вишь, – он показал обкуренным пальцем ряды пуговиц и шнурки на гусарской куртке.
– Ну, он такой офицер был… неугодный.
– Это уж конечно, – согласился Николай. – Как он их!… И вы, говорит, не смоете вашей черной кровью его светлую кровь. Ты эту книгу припрячь, Кузьма. Мы ее читать будем.
Кузьма вернулся к столу, хотел было начать читать сначала, но Агафья недовольно заметила:
– Там керосину немного в лампе осталось. Завтра встать не с чем…
– Будет тебе! – строго сказал Николай. – Керосин пожалела… Читай, Кузьма.
– Не пожалела, а нету его. Сам же впотьмах завтракать будешь.
– Ну и буду. Небось в ухо не пронесу.
Кузьма с сожалением захлопнул книгу, погасил лампу и лег.
– Завтра почитаем, Николай.
– Колода, – негромко сказал Николай жене.
Агафья промолчала.
На другой день с утра начали устраивать Галину Петровну на квартиру.
Николай посоветовал идти к Фекле Черномырдиной: изба большая, живет одна – чего ей? Возьмет. Еще рада будет – все веселее.
Кузьма пошел к Фекле.
…Распахнул дверь и увидел, как метнулась к двери Фекла… Но поздно, Кузьма переступил порог.
– Здравствуй, хозяюшка! – приветливо сказал он.
Фекла стояла перед непрошенным гостем в простеньком, наспех надетом платье, с заспанным, сердитым лицом.
– Чего тебе? – она хотела загородить собой кровать. Кузьма видел, что на кровати сидит Кондрат Любавин.
«Не выйдет тут с квартирой», – понял Кузьма. Но на всякий случай сказал:
– Я вот зачем: приехала к нам новая учительница… не пустила бы ее на квартиру? Платить будем, конечно.
– Нет, – отрезала Фекла. – С учительницами еще тут возиться!
– А чего с ней возиться-то?
– Не пущу.
– Ну ладно. До свидания, – открывая дверь, Кузьма не выдержал, обернулся и понимающе подмигнул Фекле.
У Феклы на широком лице проступили красные пятна.
«Ишь ты… старая дева!», – весело думал Кузьма, шагая по утренней пустой улице. Вспомнилась некстати Марья. И подумалось: «Вот ведь все они – бабы, все с руками, с ногами… казалось бы: какая разница? Нет, елки зеленые, врежется одна в душу – и все. Одна и есть на всем белом свете».
Галину Петровну устроили неподалеку от дома Кузьмы, у одинокой старушки Завьялихи.
Завьялиха занималась ворожбой и потихоньку варила самогон. В доме у нее было чисто, тепло и сухо. Галине Петровне понравилось.
– Ну вот, – сказал довольный Кузьма, – живите на здоровье.
Галина Петровна улыбнулась ему и занялась чемоданами.
– 2 -
Макарова смерть не выходила из головы Егора. Черная мысль о мести свила гнездо в его сердце и жила там ядовитой змеей, сосала сердце ласково и больно. Он знал, что никто не отомстит за Макара – ни отец, ни Кондрат, ни Ефим. Отец – слишком черствый человек для этого, Кондрат – этот при случае мог бы припомнить и Макара, но сам додуматься до этого, а главное – сделать умно не сумеет. Кондрат ходит только с козырного туза – в лоб, просто и глупо. Ефим – даже думать не станет об этом.
Не нужно было долго ломать голову, чтобы понять, кто стрелял в Макара. Их было в ту ночь четверо: секретарь этот – Кузьма, Федя Байкалов, Яша Горячий и еще один парень – Пронька Воронцов. Кузьма не стрелял, потому что был в это время в избе, Федя тоже не стрелял в Макара – он был уже ранен. Стреляли по Макару Яша и Пронька. Причем в висок, наверно, угодил Яша, заядлый охотник, отличный стрелок.
«В голову целил, гад подколодный, – мучился Егор. – Будешь за это кровью плакать, паскуда. Будешь».
Ни разу не подумал Егор о том, что Макар тоже имел такую привычку – целить в голову. Его заботило другое: как сделать, чтобы расквитаться за Макара и не оставить никаких следов?
Он здоровался с Яшей. Один раз даже разговорились. Егор пришел за водой к колодцу (Марье было уже тяжело таскать ведра), а Яша привел поить коняку.
– Здорово, сосед, – первым поприветствовал Егор.
– Здоров, – ответил Яша.
Сели на край промерзшей колоды. Закурили.
– Рано нынче навалил, – сказал Яша, сбивая концом кнутовища снег с валенка. – На сырую землю лег.
– Да, – согласился Егор. – Для озими хорошо.
– Мгм…
– Коняка что-то у тебя… – сказал Егор, разглядывая шерстистую понурую кобыленку Яши. – Захудала.
– Она все ничего была, бойкая, а тут осенью нынче обожралась чего-то – разнесло, как бочку. Мне бы, дураку, выводить ее сразу, а я поперся к этому хромому, к ветеринару нашему. Тот, поверишь, ни слова, ни полслова – кэ-эк саданет ей шилом в пузо. «Сичас, – говорит, – из нее воздух пойдет». А из нее заместо воздуха кровь пошла. Кое-как кровь-то уняли да вместе по ограде начали гонять. Погоняли малость – она опала. «Для чего же ты, – говорю, – шилом-то ее, змей ты такой?» – «Значит, не попал, куда надо. Это тоже не всегда попадешь», – это он мне. Вот с тех пор она и затосковала. Я думаю, он ей проколол чего-нибудь внутри. У нее ж тоже – своя организма. Так мне ее жалко, сердешную! Ночью заржет – я уж думаю: все, подыхает. Выйду, приласкаю ее, а у ей – веришь, нет – слезы. Я уж сам ревел. Как-никак семь лет уж она у меня, привык.
– Что же он так? Ты б ему самому тем шилом-то… Что бы из него пошло, интересно?
– Впору, черту такому. Не умеешь – не берись.
Вода в Егоровом ведре подернулась светлым, с причудливыми стрелками ледком. Егор затоптал окурок, поднялся.
– Ну бывай. Забегай.
– Будь здоров. Сам заходи.
Егор поднял ведро и зашагал к дому: «Может, с Проньки начать? – подумал он ни с того ни с сего, но тут же зло плюнул на снег. – Пошел ты к такой-то матери, гнус поганый! Разжалобишь меня. Из Макарки не воздух шел, а кровь ключом била. Сирота казанская…»
Не нужно было долго ломать голову, чтобы понять, кто стрелял в Макара. Их было в ту ночь четверо: секретарь этот – Кузьма, Федя Байкалов, Яша Горячий и еще один парень – Пронька Воронцов. Кузьма не стрелял, потому что был в это время в избе, Федя тоже не стрелял в Макара – он был уже ранен. Стреляли по Макару Яша и Пронька. Причем в висок, наверно, угодил Яша, заядлый охотник, отличный стрелок.
«В голову целил, гад подколодный, – мучился Егор. – Будешь за это кровью плакать, паскуда. Будешь».
Ни разу не подумал Егор о том, что Макар тоже имел такую привычку – целить в голову. Его заботило другое: как сделать, чтобы расквитаться за Макара и не оставить никаких следов?
Он здоровался с Яшей. Один раз даже разговорились. Егор пришел за водой к колодцу (Марье было уже тяжело таскать ведра), а Яша привел поить коняку.
– Здорово, сосед, – первым поприветствовал Егор.
– Здоров, – ответил Яша.
Сели на край промерзшей колоды. Закурили.
– Рано нынче навалил, – сказал Яша, сбивая концом кнутовища снег с валенка. – На сырую землю лег.
– Да, – согласился Егор. – Для озими хорошо.
– Мгм…
– Коняка что-то у тебя… – сказал Егор, разглядывая шерстистую понурую кобыленку Яши. – Захудала.
– Она все ничего была, бойкая, а тут осенью нынче обожралась чего-то – разнесло, как бочку. Мне бы, дураку, выводить ее сразу, а я поперся к этому хромому, к ветеринару нашему. Тот, поверишь, ни слова, ни полслова – кэ-эк саданет ей шилом в пузо. «Сичас, – говорит, – из нее воздух пойдет». А из нее заместо воздуха кровь пошла. Кое-как кровь-то уняли да вместе по ограде начали гонять. Погоняли малость – она опала. «Для чего же ты, – говорю, – шилом-то ее, змей ты такой?» – «Значит, не попал, куда надо. Это тоже не всегда попадешь», – это он мне. Вот с тех пор она и затосковала. Я думаю, он ей проколол чего-нибудь внутри. У нее ж тоже – своя организма. Так мне ее жалко, сердешную! Ночью заржет – я уж думаю: все, подыхает. Выйду, приласкаю ее, а у ей – веришь, нет – слезы. Я уж сам ревел. Как-никак семь лет уж она у меня, привык.
– Что же он так? Ты б ему самому тем шилом-то… Что бы из него пошло, интересно?
– Впору, черту такому. Не умеешь – не берись.
Вода в Егоровом ведре подернулась светлым, с причудливыми стрелками ледком. Егор затоптал окурок, поднялся.
– Ну бывай. Забегай.
– Будь здоров. Сам заходи.
Егор поднял ведро и зашагал к дому: «Может, с Проньки начать? – подумал он ни с того ни с сего, но тут же зло плюнул на снег. – Пошел ты к такой-то матери, гнус поганый! Разжалобишь меня. Из Макарки не воздух шел, а кровь ключом била. Сирота казанская…»