Хлопнула калитка. К крыльцу шли двое. Иван поднялся.
   – Иван?… Ты что здесь? – Нюра стояла перед Иваном, чувствовалось – улыбается: выпила маленько и осмелела. За ней стоял кто-то, наверно, гармонист.
   – Так… покурить вышел.
   Гармонист один прошел в дом, и слышно было, как там взревели – обрадовались.
   Нюра присела на крыльцо.
   – Ну, давай посидим маленько.
   Иван сел с ней рядом.
   – Что же ты грустный-то такой, а? – спросила Нюра. – Мне даже жалко тебя давеча стало, днем.
   – Это кажется только. Мне хорошо здесь. Только думы всякие лезут…
   – У нас хорошо, – согласилась Нюра. – Я тоже часто думаю. Только я никак не могу понять, о чем я думаю.
   – Хорошо все-таки жить, – сказал Иван.
   – Хорошо! Я бы так и жила, и жила. Только, чтобы не стареть – боюсь старости. Я даже вижу, какая я буду…
   Иван негромко засмеялся.
   – Вот дождешься Андрея – перестанешь бояться. Молодость надо отдавать кому-нибудь, иначе она замучает. Всего бояться будешь.
   – Это верно, – согласилась Нюра. – А ты почему без семьи?
   – Не вышло. Была, вообще-то, семья.
   – А кто виноват?
   – Как?
   – Она или ты – кто виноват, что разошлись?
   – А вместе… И она, и я. Ну его – об этом. Ты, значит, библиотекарь?
   – Да.
   – Хорошее дело, – похвалил Иван. – Я люблю книжки читать. Запишусь к тебе.
   – У-у я тебе такие найду!… Все хочу Павла втянуть, но никак не удается. Ему не до этого.
   Избяная дверь хлопнула; кто-то, шаря руками по стене, шел по сеням.
   – Ваня! – шел Николай Попов.
   – А! Здесь мы.
   Николай вышел на крыльцо.
   – Ты что же ушел?
   – Голова маленько закружилась.
   – А это кто с тобой?
   – Нюра.
   – Я это, Николай Сергеич.
   – А-а… – Николай грузно опустился на приступку, захлопал по карману – искал папиросы.
   – На, у меня есть, – предложил Иван.
   Николай долго ловил толстыми пальцами папиросу в пачке.
   – Нюра, иди-ка туда, милая. Мне поговорить охота… с племянником, – сказал Николай и засмеялся. – Никак не могу привыкнуть, что ты – мой племяш.
   Нюра поднялась, пошла в дом.
   – Только вы скорее, а то там хватятся.
   – Ну, так… – Николай поймал наконец папироску, размял в пальцах, прикурил от спички, которую ему зажег Иван. – Так куда же ты пропал после того, как мы списались с тобой?
   – В тюрьме был, – сказал Иван. Который уже раз говорил он сегодня об этом!
   – Это я знаю. Узнал. А потом? Ты же вышел, а почему не писал?
   Иван не сразу ответил.
   – По правде говоря, стыдно было.
   – Ну-у… зря. С кем не бывает! Зря.
   – Может, зря. Я бы не хотел сегодня об этом говорить. Ладно?
   – Ладно, – легко согласился Николай. – Пошли туда.
   Поднялись, пошли в дом.
   – Завтра обязательно приди в райком.
   – Зачем? – Иван забыл, что об этом его просил и секретарь.
   – Не знаю, Кузьма Николаевич просил передать тебе.
   – Постой-ка, Николай, – Иван придержал Николая в темных сенях. Не видели друг друга. – Ты скажи мне по-свойски: чего он ко мне привязался?
   – Кто?
   – Секретарь ваш.
   – Секретарь наш… Не знаю, Ваня. Я знаю только, что это… хороший человек. Я лучше этого человека еще не встречал в жизни. Вот это я знаю. Я вообще-то еще кое-что знаю… но это после. Ты сходи завтра. Раз зовет, значит, кому-то надо: тебе или ему.
   – Схожу.
   Вошли в дом.
   А в доме разворачивался, закипал праздник…
   На другой день, к вечеру, Родионов стал ждать Ивана. Ходил по кабинету, волновался… Ждал и не скрывал этого от себя, не выдумывал неотложного дела в кабинете – просто ждал.
   Был субботний день, здание райкома опустело рано. Только в соседнем кабинете покашливал дежурный да в коридоре переговаривались уборщицы – мыли полы.
   Родионов знал, почему он так нетерпеливо ждет Ивана…
   Более тридцати лет уже носил он в себе горькую любовь к Марье Любавиной. Она снилась ему, иногда снилась мертвая, а чаще живая, и часто говорила: «Ох, Кузьма, Кузьма», – точно упрекала. Может быть, потому это, что он был виноват в ее смерти. Может быть. А может – и скорей всего, так, – потому он не мог забыть Марью, что ни до нее, ни после нее не было у него ни к кому такой любви. Одна она и была. Он пытался забыть ее, хотел заглушить всякими заботами, пытался однажды пить – ничего не помогало: она жила в нем, любовь. Он устал от нее.
   Вчера, когда он увидел сына Марьи, он растерялся и обрадовался. Почему-то он подумал, что пришло спасение. Этой ночью он все понял. Он понял, надо кому-то рассказать о Марье, о своей любви к ней, и она перестанет мучить. До сего времени некому было рассказать. Может быть, и поняли бы, но не помогли. Надо, чтоб поняли каким-то особенным образом, надо было кому-то отдать часть этой любви, а кому? Кому она нужна? И вот явился сын Марьи – сыну она нужна. Вчера радостно колыхнулось сердце, захотелось долго-долго рассказывать про свою молодость, про Марью, про жизнь вообще и опять про Марью. Разговор с Иваном не вышел. Это не испугало Родионова. Он понимал, почему сразу ощетинился этот угрюмый парень: жизнь он, видать, прожил нелегкую, научился не доверять людям. А ему взбрело в голову сразу начать с расспросов. Это легко исправить. Не надо только суетиться перед парнем, заглядывать ему в глаза, угодничать. Парень, чувствуется, хороший, сам все поймет. Но вот его не понимал Родионов; что нового внесет парень в его жизнь. А предчувствие нового, причем какого-то хорошего нового, устойчиво жило в нем со вчерашнего дня.
   Родионов подошел к телефону попросил сельсовет.
   – Попова мне.
   – Он ушел, а кто это?
   Секретарь положил трубку, надел пальто и вышел на улицу. Он знал, где живет Ефим Любавин. Пошел туда – не мог больше ждать.
   В доме Ефима второй день продолжался праздник. Правда, не в таких размерах, но продолжался.
   Сидели втроем – Ефим, Пашка и Иван, – пели песню, уткнувшись лбами друг в друга. Пели Пашкину любимую:
 
Паренек кудрявый лишь сказал три слова
И увел девчонку от крыльца родного…
 
   Ефим слов и мотива не знал, просто мычал. Иван мотив слышал, а слов тоже не знал – тоже мычал. Зато Пашка с великим удовольствием выводил за всех:
 
Эх, мята лугова-ая-я, черемухи цвет -
В жизни раз бывает во-сем-надцать лет…
 
   Секретарь помешал им. Оборвали песню, смотрели на него.
   – Присаживайтесь с нами, – пригласил Пашка.
   – Можно, – Родионов снял пальто, подсел к столу, отодвинул рукой тарелки, облокотился. Соврал: – Хорошо пели. Даже жалко, что помешал вам.
   – Ничего, – сказал гордо Ефим, – мы, если надо, не такое споем.
   – Выпить не хотите? – предложил Пашка.
   Родионов не смотрел на Ивана, но чувствовал, как тот глядит на него.
   – Выпить? – подумал. – Давай. Только много не наливай.
   Пашка налил полный стакан.
   – Я же говорил!… Куда ты столько?
   – Пейте, – сказал Иван. Он вспомнил, как вчера в темноте, в сенях, Николай Попов говорил: лучше этого человека я еще никого не встречал в жизни.
   Родионов посмотрел на Ивана, улыбнулся.
   – Что ж не пришел сегодня? Я ждал.
   Иван показал глазами на стол – куда тут пойдешь. Потер ладонью лоб, сказал:
   – Вы… это… извините за вчерашнее, наговорил я там…
   У Родионова отлегло от души.
   – Ничего. Ну?… Так давайте уж все тогда!
   Тут в дом ввалился Гринька Малюгин. С двумя бутылками. Увидел секретаря, очень обрадовался.
   – Хах!… Вот это так! Кузьма Николаич!… – поставил бутылки, полез к Родионову целоваться. Тот вытерпел шумный натиск старого своего друга, засмеялся, похлопал Гриньку по спине, сказал:
   – Здорово, здорово. Ты что, загулял, что ли?
   Гринька сел рядом с ним.
   – Что ты?! Просто Ваньку стретили вот…
   «Притворяется добрым», – подумал Иван про секретаря.
   Пашка тем временем налил всем по полному стакану.
   – Три – поехали! – поднял свой стакан.
   Чокнулись. Выпили. Родионов передернул плечами.
   Скоренько и молча закусили… Ефим постучал вилкой по тарелке.
   – Споем!
   Пашка и Гринька откликнулись.
   – Споем!
   Родионов полез за папиросами. Иван тоже.
   Пашка опять было запел про восемнадцать лет, но Гринька перебил его и запел свою:
 
Отец мой был природный пахарь,
И я работал вместе с ни-им…
 
   Склонили головы, завыли.
   Родионов тронул Ивана за колено.
   – Пойдем выйдем.
   Иван охотно поднялся. Вышли. Секретарь незаметно прихватил пальто. В сенях сказал Ивану:
   – Оденься, слушай.
   Иван вернулся в избу, надел чью-то фуфайку, фуражку, вышел на улицу.
   Родионов стоял у ворот, ждал его.
   – Пошли со мной.
   – Куда?
   – Пройдемся… Вечер хороший.
   Пошли по улице, которая вела к горе за селом.
   – Как ребята, с которыми ты ехал, ничего? – спросил Родионов, чтобы начать разговор. – Ты вместе с ними ехал?
   – С ними. Хорошие ребята.
   Некоторое время молчали.
   – Что, здесь на самом деле людей не хватает? – спросил Иван.
   Секретарь с искренним удивлением посмотрел на него.
   – Еще как!… А ты что, не веришь этому?
   – А куда же отсюда люди деваются? Если ученых надо, так и тут у вас, по-моему, все учатся.
   – Не хватает. Москва строится?
   – Строится здорово.
   – И мы строимся. Я не сравниваю, конечно… Так, чтоб ты понял. Вообще жизнь разворачивается. У нас, например, в районе пять лет назад было… сейчас вспомню: не то двадцать семь, не то тридцать семь комбайнов. Всего. А сейчас триста одиннадцать. Одних комбайнов! А машин! Тракторов! Это ж кадры.
   – Пашни, что ли, прибавилось? Целина?
   – Целины у нас немного было. Да дело тут даже не в целине – я о своем районе говорю. Просто раньше надо было хлебушек сперва сжать, потом связать в снопы, потом заскирдовать, потом уж обмолотить… вот сколько! Да все почти руками. А сейчас машины работают. Ты ведь не знаешь ничего этого.
   – Не знаю.
   Родионов усмехнулся.
   – Мы с тобой поменялись, так сказать: я, городской, стал деревенским, а ты, деревенский, городским.
   – Мне один умный человек говорил так: зря мужика от частной собственности отучают. Рабочим он все равно никогда не станет, а от земли отвыкнет, разлюбит ее – ни два, ни полтора получится. И зря, говорит, рынок ликвидируют.
   – Передай тому умному человеку или напиши, что он не умный.
   – А я согласен с ним.
   – Почему?
   – Ну вот, к примеру, ехали со мной эти ребята. Они хорошие ребята, но какие они, к черту, сельские жители? Они отработают свои три года и дернут отсюда. Ведь бегут?
   – Бегут… кто здесь не нужен.
   – Да и здешних возьми, брата моего: он шофер, и все. Разве он крестьянин? Он больше о своей машине думает, чем о пшенице там…
   – А чего ты привязался к этому слову – крестьянин? Ну, крестьянин, только этот крестьянин сел на машину; вот и все. Умнее стал, грамотнее.
   – Какой же он крестьянин, если он за работу деньги получает?
   – А чем это плохо?
   – А в магазинах-то нет ничего. Вот и получается – ни два, ни полтора. Случись в государстве перебой с питанием, как сейчас, и кинуться некуда – крестьянин сам из магазина питается. А так хоть на рынке можно взять…
   – Так мы с тобой пританцуем знаешь куда?
   – Та-а…
   – Ну, а что скажет твой умный человек, если через год-два у нас в магазинах будет полно всего – и мяса, и молока, и ширпотреба разного? Что он тогда скажет?
   Иван промолчал.
   – Так какая же это, к черту, философия, если она на временном затруднении строится! Разве это умный человек? А я тебе с цифрами в руках докажу что через два года у нас в деревне в магазинах будет все.
   Ивану нечего было возразить. Он не очень верил, правда, что через два года в магазинах будет всего полно, но говорить об этом не стал. Он заметно отрезвел. Секретарь тоже не стал продолжать эту тему.
   Вышли между тем за село и стали подниматься в гору, к кладбищу. Иван только сейчас обратил на это внимание.
   – Куда мы идем-то?
   – К матери твоей.
   Иван нахмурился, стал закуривать. Секретарь тоже как-то ушел в себя, молчал. Смотрел вперед.
   Пришли на кладбище, нашли среди могил одну неприметную – невысокий холмик с крестом, давным-давно склепанным из санных полозьев. На поперечнике зубилом высечено: «Попова Марья. Пом. 1926 год».
   Ивана охватило чувство, какое он испытывал всегда на кладбище – грустное любопытство и удивление: ведь все, кто под этими холмиками, хотели жить, хотели бы жить все время, но какая-то непостижимая сила уложила их сюда. И ничего нельзя сделать. Что под холмиком лежит его мать – это как-то не доходило до него. Он не чувствовал этого слова – мать. Сделалось грустно, и все. Он молчал.
   Родионов тоже молчал. Он думал, что здесь, на кладбище, он расскажет Ивану о его матери. Он ждал этого момента и заранее волновался. А сейчас его поразила одна простая мысль: а что, собственно, рассказывать? Единственное, о чем мог бы он сейчас рассказать, это о том, как лет тому двадцать восемь назад вот над этим холмиком развернулась непонятная борьба. Над могилой тогда стоял вот такой же крест из полозьев. Кузьма Родионов выдернул его и поставил большой деревянный крест с красной звездой. Прошла ночь – над могилой опять стоял железный крест, а деревянного не было. Кузьма сделал второй крест и опять прибил к нему красную звезду: Через день его опять не было, и опять над могилкой стоял железный крест. Кузьма сделал третий, поставил, а железный отнес и бросил в реку: Утром пошел на кладбище – на могиле у Марьи стоит точно такой же железный крест, какой стоял вчера и позавчера. И подпись такая же. А деревянного нету. Кузьма решил, что кому-то не нравится, что он прибивает к кресту красную звезду. Тогда он поставил простой крест без звезды, только выкрасил его в красный цвет. Через ночь – тоже самое: деревянного нет, стоит железный, из полозьев. Кузьма поставил пятый крест и остался на ночь на кладбище – решил подкараулить своего странного соперника. Часа в три ночи он увидел, что кто-то идет по кладбищу. Ночь была лунная. Кузьма узнал Федю Байкалова. Окликнул его. Федя вздрогнул, остановился… Кузьма пошел к нему и видел, что тот бросил что-то в траву, но не придал этому значения. На вопрос Кузьмы, зачем он здесь, Федя сказал, что пришел попроведать Яшу Горячего. Кузьма рассказал ему историю с крестами. Федя выслушал, долго молчал, а потом сказал: «А зачем он тебе, деревянный-то? Пусть железный стоит – дольше простоит». Кузьма согласился с ним. Так с тех пор и стоит над Марьей простой железный крест с надписью: «Попова Марья. Пом. 1926 год».
   Иван обратил на это внимание.
   – А почему Попова, а не Любавина?
   Родионов пожал плечами.
   – Не знаю, – он действительно не знал, почему тот «неведомый» человек, который ставил Марье железные кресты, упорно писал «Попова», а не «Любавина».
   Уже стемнело. А двое все стояли над холмиком, молчали. Думали – каждый по-своему. Иван думал: неужели не чувствуют и не понимают те, которые лежат внизу, то, что происходит над ними? Что же, все кончается, и все? И понятно это, и нисколько не понятно. А Родионов думал: вот привел я тебе твоего сына. Ты хотела, чтобы он был большой, умный… И так оно, пожалуй, и есть: сын твой не слабый парень и не дурак. Встать бы тебе сейчас и посмотреть на него. Всего один миг…
   – Ну, пошли, – сказал Родионов.
   – Пошли, – откликнулся Иван.
   Долго молчали дорогой. Как-то не о чем было говорить. И, пожалуй, даже неловко было бы говорить о чем-либо. Так дошли до дома Родионова.
   – Зайдем ко мне, – сказал Родионов. Не предложил, не спросил, а негромко и властно сказал: зайдем.
   Иван послушно пошел за секретарем. Странное у него было чувство к этому человеку: безмолвное стояние над могилой матери необъяснимым образом сблизило его с ним, и в то же время он не верил секретарю. Не верил, что он так просто ходит с ним, зовет в гости, предлагает работать в райкоме… Что-то ему, секретарю, нужно от него. А что?
   Жены Родионова не было дома, зато была дочь.
   – Здравствуйте, – сказал Иван, входя в ту самую комнату, в которой они с секретарем пили вчера чай.
   Ему негромко ответили:
   – Здравствуйте.
   На диване, поджав под себя ноги, лежала крупная женщина с красивой шеей и маленькой, гладко причесанной головой. Читала книгу. На Ивана посмотрела мельком, поздоровалась и отвернулась. Короткая юбка ее вздернулась, Иван увидел часть голой ноги повыше чулка – ослепительно белая полоска. Он так поспешно отвернулся, что у него в шее что-то хрустнуло.
   – Познакомься, Мария, – сказал Родионов, – это Любавин Иван, мой старый друг.
   Мария повернула голову к Ивану, в глазах ее, серых, спокойных, немножко усталых, ленивое любопытство. Подала крупную белую руку. Иван пожал ее, пожал немного крепче, чем обычно, когда знакомился с женщинами. Увидел, как на короткий миг глаза ее стали чуть-чуть веселей. Она, не стесняясь, окинула взглядом всего его.
   – Что-то больно молод для старого друга, – сказала она и улыбнулась. Улыбка у нее скупая, злая, усталая – уголки губ вниз. Но именно она, эта улыбка, врезала вдруг в сознание Ивана мысль, что женщина эта красива. Красива не той легкой, скоро отцветающей красотой, а прочной, никому не нужной, нехорошей красотой. Такая красота знает, что она красота, и уж не заволнуется, не забудет о себе, не испортит себя слезами… И она всегда каменным образом ждет себе кого-нибудь, кого может подчинить своей власти. Без подчинения себе, без поклонения она не мыслит существования, тоскует. Почему она никому не нужна – ее боятся. Боятся, потому что очень уж снисходительно, очень спокойно выбирает она тех, кого должна подчинить, а подчинив, так же спокойно и снисходительно ждет других. Она всегда ждет – вот что пугает. И, может быть, именно поэтому к ней так тянет – всем хочется оказаться счастливее других. Иван один раз в жизни уже встречал такую красоту – женщину с такой красотой. Во время той самой драки, когда сердце его пронизывал смертельный холодок, такая же вот красивая стояла и спокойно смотрела на все. Не кричала. Не звала на помощь. Стояла и смотрела. И за это любил ее Иван. Это была его жена. Из-за нее потом, когда она ушла от него, мучился и не находил себе места. Но только та, кроме всего прочего, была очень глупа, и это делало ее особенно неумолимой.
   – А где мать наша? – спросил Родионов у дочери.
   – Пошла в кино.
   – Она не говорила тебе?…
   – Говорила, – Мария встала с дивана, поправила юбку, пошла из комнаты – рослая, легкая, с крутыми бедрами. Юбка и кофта были тесны ей – так, наверно, было задумано. Это должно было доконать того, кого она ждала, чтобы подчинить себе.
   «Уж не меня ли она ждет!», – с тревогой подумал Иван.
   – Я, знаешь, что надумал? – доверчиво заговорил секретарь, когда дочь вышла. – Так как вчера у нас разговор не получился, я попросил сегодня купить водки, может, разговоримся.
   Иван усмехнулся.
   – Наверно, думаешь: и чего привязался старый дурак? Так? – спросил секретарь.
   – Да нет… – Иван смутился, потому что он только что так именно и подумал. Только без «старого дурака». – Почему?… Вообще-то… – Иван махнул рукой, ибо совсем запутался.
   Родионов, глядя на него в этот момент, понял, что ничего особенного он никогда не дождется от этого парня. Его мать он любил, любит и будет любить. И никому он этой любви не собирался отдавать. Просто сын ее, очень на нее похожий, был нужен и ему. И еще ему нужен был друг или брат, или сын – кто-то был очень нужен. Иван нравился ему, бередил память, но другом и братом он, наверно, никогда не станет.
   Мария принесла водку в графине, тарелки…
   Когда она вошла, Иван радостно вздрогнул.
   «Меня она ждет, меня», – весело подумал он.
   – Сейчас закуску принесу.
   – Ты выпьешь с нами? – спросил секретарь.
   Мария мельком взглянула на Ивана, сказала:
   – Можно.
   – Давай закуску.
   Когда закуска была принесена, и все расставлено на столе, Мария села рядом с Иваном, причем так, что ногой – бедром – коснулась его ноги, но не обратила на это внимания. Ивана опять охватило тревожное и радостное предчувствие.
   «Нет, тут что-то будет», – опять подумал он. Угрюмость понемногу сходила с его лица, глаза засветились необидной насмешливостью. Он потихоньку убрал свою ногу и опять подумал: «Будет дело».
   Родионов налил в рюмки… Посмотрел на дочь, на Ивана…
   – Ну, за что?
   – За знакомство, – сказала Мария и чокнулась с Иваном, потом с отцом.
   – И за дружбу, – добавил Родионов и первый выпил.
   Иван выпил последним – смотрел с интересом, как пьет женщина. Мария выпила, удивленно посмотрела на него, дрогнула уголками влажных губ… Стала закусывать. Иван тоже выпил.
   – А ты чего в кино не пошла? – спросил Родионов.
   – Не хочется, – ответила Мария, лениво перегнулась назад, через стул, включила приемник. Опять коснулась своей ногой ноги Ивана. И опять не обратила на это внимания, причем действительно не обратила: Иван умел разбираться, когда не обращают внимания, а когда только делают вид. Он не убрал свою ногу.
   Из приемника полилась хорошая музыка. А может, показалось, что хорошая. Во всяком случае, с музыкой Ивану стало лучше.
   – Странное вы поколение, молодые люди, – заговорил Родионов, – иногда просто трудно понимать вас.
   – Мы пассивные, неинициативные, равнодушные, – спокойно стала перечислять Мария и опять перегнулась через стул – за сигаретами, которые лежали на приемнике. И опять невольно прислонилась к Ивану. Достала сигареты, отодвинулась от него. – Неужели активность в том только и заключается, чтобы в кино каждый вечер бегать?
   – Не в этом, конечно.
   – А в чем? – Мария взяла со стола спички, прикурила.
   – А в том хотя бы, что ты вот куришь! Да еще при отце.
   Мария слабо усмехнулась, но продолжала курить.
   – Ведь это же дико! – Родионов посмотрел на Ивана, точно призывая его согласиться с ним.
   – А без отца не дико?
   Родионов сердито глянул на дочь. И отвернулся. Видно, это был старый разговор у них.
   – Я понимаю, о чем ты говоришь, отец. Но вот чего я действительно не понимаю: почему я сейчас должна волноваться, суетиться, проявлять инициативу?… Во-первых, где проявлять? На работе? Я неплохо работаю, меня даже хвалят. Что еще? Целина? Но, сколько бы я ни волновалась по поводу целины, я ничего не изменю – ее вспашут без меня. И посеют, и уберут хлеб, и выполнят план. Что еще? Государственные вопросы? Там тоже без меня все сделают. Что я должна делать, чтобы не казаться равнодушной? Заметки писать в областную газету? Не умею. Да и… все, что там пишут, меня опять-таки не волнует. Все идет своим чередом, что же тут волноваться?
   «Умная, – отметил Иван. – Правильно говорит».
   – А в кино не люблю ходить – не интересно. Фильмы неинтересные. Ну что я могу сделать, если фильмы неинтересные?… Если я знаю заранее, чем все кончится, кто кого полюбит, кто будет прав, кто виноват. Скучно.
   – Что ты с фильмами привязалась? Не в фильмах дело… – чувствовалось, что отец не сразу находит как возразить дочери, и от этого больше злится.
   Иван с интересом слушал перепалку отца с дочерью.
   – А в чем?
   – А в том, что ты вот сейчас сидишь и преспокойненько меня же спрашиваешь: «А почему должна волноваться?». Да ты молодая, черт возьми-то! Поэтому. Почему я, старик, должен волноваться?
   – По должности.
   – Поехала!… Не то ведь совсем говоришь! И не так думаешь. Кривляешься.
   – Возможно.
   «Сам ты не то говоришь», – с досадой и сожалением подумал Иван; его начала раздражать деланная невозмутимость молодой женщины.
   – Вот!… Вот это самое и называется равнодушием.
   – Неубедительно.
   Иван заскучал. Разговор перестал его интересовать. Кроме того, ему разонравилась Мария. Захотелось уйти домой.
   – Пожалуй, поздно, – сказал он, глядя на Родионова. Тот спохватился.
   – Ты что? Ну, нет. Это, брат, нет… Давайте-ка еще по одной выпьем. А потом споем чего-нибудь. Вон вы как хорошо давеча пели.
   Иван усмехнулся, вспомнив Пашку: сидит сейчас, наверно, с отцом и с Гринькой и учит их петь про восемнадцать лет.
   – А вы с кем согласны: с отцом или со мной? – спросила вдруг Мария.
   Иван спокойно посмотрел ей прямо в глаза.
   – Мое дело маленькое.
   – Ну, а все-таки? Вы же слышали, о чем мы говорили…
   – А о чем вы говорили? – Ивана охватило непонятное раздражение. Показалось ему, что женщина ждет от него какой-нибудь смешной глупости – тоже, видно, заскучала. – Вы, в общем-то, ни о чем и не говорили. А вы особенно.
   – Так их, Иван!– поддакнул Родионов и испортил все дело. Иван замолчал.
   – Так, – неопределенно сказала Мария и опять просто и весело оглядела его всего, потом внимательно посмотрела в глаза.
   – Что? – спросил Иван.