Страница:
– Не открыли. Стучал-стучал – чуть дверь не выломал… – он скинул полушубок, сел к столу.
– Так. О!… – Емельян Спиридоныч посмотрел на Елизара. – А ты тут про жись толкуешь!
У Елизара отлегло от сердца: он боялся, что Кондрат придет и скажет: «Никакого там Кузьмы нету».
– Выпьем? – предложил он.
Ему никто не ответил. Отец и сын Любавины сидели понурые, убитые позорным горем.
Вошла Фекла. Долго раздевалась, приглядывалась ко всем троим – хотела понять, что произошло.
– Лизар, поздно уж, иди спать, – бесцеремонно сказала она, заметив, что ни муж, ни свекор не обращают на Елизара никакого внимания.
Елизар поднялся, нашел свой полушубок, вышел из избы при полном молчании хозяев. И тотчас вернулся.
– Там собака-то…
– Привязана! – заорал Емельян Спиридоныч.
Елизар поспешно вышел.
– Спать! – скомандовал Кондрат. – Завтра видно будет.
– 13 -
– 14 -
– 15 -
– 16 -
– 17 -
– Так. О!… – Емельян Спиридоныч посмотрел на Елизара. – А ты тут про жись толкуешь!
У Елизара отлегло от сердца: он боялся, что Кондрат придет и скажет: «Никакого там Кузьмы нету».
– Выпьем? – предложил он.
Ему никто не ответил. Отец и сын Любавины сидели понурые, убитые позорным горем.
Вошла Фекла. Долго раздевалась, приглядывалась ко всем троим – хотела понять, что произошло.
– Лизар, поздно уж, иди спать, – бесцеремонно сказала она, заметив, что ни муж, ни свекор не обращают на Елизара никакого внимания.
Елизар поднялся, нашел свой полушубок, вышел из избы при полном молчании хозяев. И тотчас вернулся.
– Там собака-то…
– Привязана! – заорал Емельян Спиридоныч.
Елизар поспешно вышел.
– Спать! – скомандовал Кондрат. – Завтра видно будет.
– 13 -
Егор поднялся в то утро чуть свет. Напоил коней, закусил на скорую руку и принялся за пни. Выкорчевал один, взялся за другой… И увидел на дороге всадника. Кто-то торопился, и похоже – к нему. Егор приложил ладонь ко лбу, долго всматривался. Всадник пропал в лощинке и появился снова – на взгорке. Егор узнал сперва коня, потом уж брата.
– Корчуешь? – спросил Кондрат.
– Ты чего? – у Егора похолодело в груди от недоброго предчувствия.
– Жену-то там… – Кондрат прибавил словцо, от которого удивленные глаза Егора сделались глупыми, как у телка.
– Ты тронулся, что ли? – он попробовал улыбнуться – растерялся.
– С Кузьмой ночевала эту ночь. Опять объявился, гад. Милиционером теперь, – лошадь под Кондратом забеспокоилась, засучила ногами. – Той! – сказал Кондрат и дал ей кулаком по шее.
Егор все стоял и смотрел на брата. Долго стоял так… Потом сел на пенек и охрипшим голосом упрямо трижды повторил:
– Я не верю. Не верю. Не верю тебе.
– Апостол! – Кондрат плюнул и стал заворачивать коня. – Нарожает она тебе длинных – заживешь тогда! На крестины только не зови, пошел ты… Не верит он, когда я сам ходил к ним и достучаться не мог. Не пустили.
Егор схватил топор и пошел к Кондрату, – он ошалел от горя, не понимал, что делает. Кондрат саданул в бока коню, тот прыгнул с места.
– Врешь, – сказал Егор, останавливаясь.
– Не сходи с ума-то, черт! – Кондрат резко натянул поводья. – Если я вру, так Елизар Колокольников не врет – от их сам видел. Распустил слюни, с бабой управиться не мог. Опозорила, сволочь, на всю деревню!
– Врешь! – Егор опять пошел к нему.
Кондрат понужнул коня. Обернулся, крикнул издали:
– У нас в роду этого еще не было! Ты – первый!
Крикнул и пропал в лощинке, потом появился снова – на взгорке, оглянулся… Егор стоял с топором в руках. Дождался, когда брата не стало видно за поворотом, вернулся к лошадям, отстегнул одну, пал ей на спину и полетел прямиком, без дороги. Он знал еще один путь в Баклань – короче. Перед самой деревней надо было перебраться через студеный ручей. По весне ручей широко разливался – целая речка. Мерин с маху влетел в него, ухнул по грудь, испугался и заупрямился.
Егор долго мордовал его, толкал вглубь, потом вывел на берег и начал бить. Мерин пятился, поднимался на дыбы, ржал. Егор, обезумев от ярости, хлестал его по морде. Мерин тоже взбесился – начал изворачивать и бить задом. Егор намотал повод на руку и, увертываясь от копыт, стал доставать пинками в брюхо. Долго кружились так по вязкому берегу. Егор негромко матерился, мерин храпел и рвался из узды. Один раз Егор достал его особенно больно. Мерин оскалился и кинулся грудью на человека. Сшиб с ног, проволок по земле на поводу, развернулся, накинул пару раз задними ногами… Егор выпустил повод. Мерин отбежал недалеко и остановился. Егор лежал без памяти. Удар одним копытом вскользь пришелся по голове – он-то и выхлестнул его из сознания.
Было еще рано.
Солнце только оторвалось от гор и заливало долину веселым желтым золотом.
Земля исходила паром – дышала всей грудью. Потревоженные утки снова начали подавать голоса. Из-за кустов тальника на середину ручья выплыла небольшая серая уточка. Почистила перышки, огляделась и крякнула громко и требовательно. И тотчас на воду с ясного неба упали два красавца селезня и поплыли рядом. Потом еще один крупный селезень низким косым летом шаркнул вдоль кустов и шлепнулся на воду, подрулил к двум своим товарищам. Трое самоуверенных, гордых, хвастливо выпятив груди, преследовали одну – и ничего, не проламывали друг другу хрупкие черепа крепкими тупыми клювами. У людей так не бывает.
Егор долго лежал неподвижно. Уже солнце стало припекать основательно, несколько раз ржал тревожно мерин. Катились с тихим плеском, играли на солнце маленькие бойкие волны ручья, разговаривали утки…
Наконец Егор пошевелился, приподнял голову… И показалось ему, что лежит он на той самой полянке, где стоит избушка Михеюшки, где праздновали его свадьбу, где угробил он Закревского. Он даже как будто услышал неподалеку голос Макара – Макар смеялся.
«Выпил, что ли?», – подумал о себе Егор. Потом стал приглядываться, увидел ручей, коня своего, тальник… и вспомнил, и лег опять. Полежал, с трудом поднялся, намочил в ручье голову, медленно пошел к коню. Конь вскинул голову, всхрапнул и отошел от него. Егор сел на сырую землю. Закурил. Курнул несколько раз, бросил папироску. Хотелось заплакать от слабости, пожаловаться кому-нибудь на жизнь и на коня. О Марье не думал. Марьи живой для него не было. В мутном сознании своем Егор перешагнул какую-то грань и не злился больше – только тяжело было. Муторно было. И жалко кого-то. И себя тоже жалко.
Но жизнь еще не кончилась.
К обеду Егору стало легче. Боль в голове поутихла. Только шумело в ушах и в глазах – нет-нет да сдвигалась куда-то в сторону большая гора перед Бакланью. Она ужасно мешала, эта гора.
Конь, когда Егор подошел к нему, задрожал, но остался стоять. Егор долго ласкал его, гладил по голове, потом сел и поехал вокруг, через мостик.
Марья сидела посреди избы на разостланной дерюге – выбирала из решета в ведро клюкву. Ванька играл рядом с ней.
Егор вошел спокойный, усталый… Остановился на пороге, прислонившись плечом к дверному косяку.
– Ягодки выбираешь? – спросил негромко.
Марья побледнела, смотрела на мужа испуганными глазами.
– Приехал?
Егор подошел к ней, грохнул сапогом по ведру с клюквой.
Марья потянулась к Ваньке – хотела взять его на руки.
– Не трожь, сука!
Второй удар прозвучал мягко и тупо. Марья опрокинулась на спину, не вскрикнула, не охнула… Схватилась за грудь. Из открытого рта ее на пол протянулся клейкий ручеек крови.
Егор с минуту ошалело смотрел на этот ручеек… Ванька, сидевший рядом с матерью, молчком поднялся и, ковыляя, пошел к отцу. Егор попятился от него к двери, давил сапогами клюкву, она лопалась. Споткнулся о ведро, чуть не упал… В сенях сшиб с лавки еще одно ведро, оно оглушительно загремело.
Егор, как впотьмах, нащупал сеничную дверь, толкнул ее, вышел на улицу…
Ванька плакал в избе.
Егор побежал к воротам, где стоял конь, потом вернулся, осторожно закрыл сени, накинул петлю на пробой, поискал глазами замок, не увидел, воткнул в пробой палочку, как это делала Марья, когда уходила в огород или за водой к колодцу. Вернулся к коню, вскочил и пустил вмах по улице. Поехал к Кондрату.
– Я, однако, убил ее, – прохрипел он, входя в избу (Феклы не было дома). Егор был белый, в глазах стояли отчаянное напряжение и боль; он как будто силился до конца постичь случившееся и не мог.
Кондрат враз утратил тупое спокойствие свое, бестолково заходил по избе.
– Совсем, что ли? Может, нет?
– Совсем.
– Тьфу! – Кондрат выругался. – Пошли к отцу.
Емельян Спиридоныч лежал на печке – нездоровилось.
– Егорка Маньку убил, – с порога объявил Кондрат.
– Цыть! – строго сказал отец. – Орешь чего ни попадя! Как убил?
– Убил. Совсем.
Егор сел на припечье и стал внимательно рассматривать головку своего правого сапога, – точно речь не о нем шла, а о ком-то другом, кто его не интересует.
Емельян Спиридоныч легко прыгнул с печки, натянул сапоги.
– Иде она теперь?
Егор качнул головой:
– Там.
– Ну-ка… мать!…
Михайловна стояла тут же, ни живая ни мертвая, смотрела на своего младшего.
– Пойдешь со мной, – велел Емельян. – Молоко иде стоит у вас?
– Там, – опять вяло кивнул Егор.
– Никуда не выходить! Пошли. Смелей гляди, старая, – громко, как будто даже весело говорил Емельян Спиридоныч. – С убивцами живешь!… Обормоты…
Мать с отцом ушли.
Когда за ними закрылась дверь, Егор зачем-то поднялся.
– Сядь, – сказал Кондрат.
Егор сел.
Кондрат напился воды, вытирая ладонью подбородок, сказал:
– Теперь держись: лет десять вломают, если до смерти зашиб, – вытащил кисет, стал дергать затянувшийся узелок веревочки. – Рази ж так можно бить!
Егор молчал. На его лице было тупое безразличие и усталость. Хотелось даже спать.
Кондрат развязал наконец кисет, свернул папироску.
– На, покури.
Егор машинально протянул руку, взял папироску. Кондрат поднес ему горящую спичку. Прикуривая, Егор ясно увидел вдруг маленького Ваньку, протянувшего к нему руки, и сразу в груди огнем вскинулась резкая, острая боль. Он встал и пошел к двери.
Кондрат сзади облапил его.
– Куд-да ты?…
– Пусти.
– Нельзя туда.
Егор сдался.
Кондрат стал у двери. Объяснил еще раз:
– Сейчас нельзя туда. Сперва узнать надо.
Егор сидел, уронив на колени большие руки, бессмысленно смотрел на них.
– Чего уж раскис-то так? Помрет – надо уходить… Есть такой закон: побыть столько-то лет в бегах – все прощается. У отца в горах знакомые… ни один черт не найдет.
«Почему у нас так все получается – через пень-колоду? – пытался понять Егор, не слушая брата. – Почему нас не любят в деревне? Зачем надо ехать куда-то, скрываться, как зверю, мыкать по лесам проклятое горе?… Почему не с кем-нибудь случилось сегодняшнее, а со мной? Почему в висок угодили не кому-нибудь, а брату Макару? Почему, когда односельчане хотят сказать о нас обидно, плохо, говорят: „Любавины“… Что это?».
Впервые так горько и безысходно думал Егор и впервые смутно припомнил, что он никогда почти открыто и просто не радовался. Все удерживала какая-то сила, все как будто кто-то нашептывал в ухо: «Не радуйся… Не смейся». А почему? Кто мешал? Ведь живут другие – горюют, радуются, смеются, плачут… И все просто и открыто. А тут как проклятие какое – вечная, непонятная подозрительность, злоба, несусветная гордость… «Любавины…» «Какие же мы такие – Любавины, что нет нам житья среди людей, негде голову приклонить в лихое время?…».
Уже сейчас страшно стало своего скорого одиночества. Без людей нельзя. А они гонят от себя.
В сумерки пришли старики.
Марья скончалась у них на руках.
В полутемном большом доме Любавиных началась тихая, шепотливая суетня: Егора собирали в далекий путь. Он сидел безучастный.
Емельян Спиридоныч объяснял сыну:
– Как этот лог проедешь, так сейчас бери вправо – на гору Бубурлан. Ее даже ночью заметишь. И держи ее на виду все время. Потом пасека одна попадется… старик Малышев там. Он меня тоже знает. Дальше расспроси его, он лучше расскажет. Добирайся ночами.
Кондрат набивал в мешок хлеб, сало, патроны.
– Ваньку мы к себе возьмем, не думай про это, – сказал он.
– Он сейчас-то иде? – спросил Егор.
– К Ефиму занесли, – ответил отец, – он принесет его проститься.
В сенях в это время заскрипели осторожные шаги. Вошел Ефим. Нес на руках спящего мальчика.
– Куда бы его?…
– Давай сюда, – Михайловна приняла внука, положила на кровать.
Егор подошел к кровати, долго ломал о коробок спички – не мог зажечь. Ефим достал свои, чиркнул… Желтый трепетный огонек выхватил из мрака лицо мальчика. Он крепко спал. Верхняя губенка оттопырилась и вздрагивала от дыхания. Все молча смотрели на него. Слышно было, как по жести крыши застучали первые капли дождя.
Лицо Егора окаменело. Глаза сухо горели невыразимой тоской.
Ефим послюнявил пальцы, перехватил спичку за обгоревший конец, поднял огонек выше. Он последний раз усилился, пыхнул и погас. В темноте захлюпала Михайловна.
– Пореви шло! – сдавленным голосом зашипел Емельян Спиридоныч, сам едва сдерживая слезы.
…В полночь Егор выехал с родительского двора.
Тихо шуршал дождь. Деревня спала. Огней нигде не было.
До ворот по бокам лошади шли отец и братья.
– Не горюй особо, – напутствовал отец. – Передавай о себе с надежными людями. Проживешь как-нибудь.
Кондрат и Ефим молчали. Только у ворот пожали один за другим руку Егора. Ефим сказал:
– Счастливо добраться.
Егор подстегнул коня и пропал, растворился в темноте.
– Корчуешь? – спросил Кондрат.
– Ты чего? – у Егора похолодело в груди от недоброго предчувствия.
– Жену-то там… – Кондрат прибавил словцо, от которого удивленные глаза Егора сделались глупыми, как у телка.
– Ты тронулся, что ли? – он попробовал улыбнуться – растерялся.
– С Кузьмой ночевала эту ночь. Опять объявился, гад. Милиционером теперь, – лошадь под Кондратом забеспокоилась, засучила ногами. – Той! – сказал Кондрат и дал ей кулаком по шее.
Егор все стоял и смотрел на брата. Долго стоял так… Потом сел на пенек и охрипшим голосом упрямо трижды повторил:
– Я не верю. Не верю. Не верю тебе.
– Апостол! – Кондрат плюнул и стал заворачивать коня. – Нарожает она тебе длинных – заживешь тогда! На крестины только не зови, пошел ты… Не верит он, когда я сам ходил к ним и достучаться не мог. Не пустили.
Егор схватил топор и пошел к Кондрату, – он ошалел от горя, не понимал, что делает. Кондрат саданул в бока коню, тот прыгнул с места.
– Врешь, – сказал Егор, останавливаясь.
– Не сходи с ума-то, черт! – Кондрат резко натянул поводья. – Если я вру, так Елизар Колокольников не врет – от их сам видел. Распустил слюни, с бабой управиться не мог. Опозорила, сволочь, на всю деревню!
– Врешь! – Егор опять пошел к нему.
Кондрат понужнул коня. Обернулся, крикнул издали:
– У нас в роду этого еще не было! Ты – первый!
Крикнул и пропал в лощинке, потом появился снова – на взгорке, оглянулся… Егор стоял с топором в руках. Дождался, когда брата не стало видно за поворотом, вернулся к лошадям, отстегнул одну, пал ей на спину и полетел прямиком, без дороги. Он знал еще один путь в Баклань – короче. Перед самой деревней надо было перебраться через студеный ручей. По весне ручей широко разливался – целая речка. Мерин с маху влетел в него, ухнул по грудь, испугался и заупрямился.
Егор долго мордовал его, толкал вглубь, потом вывел на берег и начал бить. Мерин пятился, поднимался на дыбы, ржал. Егор, обезумев от ярости, хлестал его по морде. Мерин тоже взбесился – начал изворачивать и бить задом. Егор намотал повод на руку и, увертываясь от копыт, стал доставать пинками в брюхо. Долго кружились так по вязкому берегу. Егор негромко матерился, мерин храпел и рвался из узды. Один раз Егор достал его особенно больно. Мерин оскалился и кинулся грудью на человека. Сшиб с ног, проволок по земле на поводу, развернулся, накинул пару раз задними ногами… Егор выпустил повод. Мерин отбежал недалеко и остановился. Егор лежал без памяти. Удар одним копытом вскользь пришелся по голове – он-то и выхлестнул его из сознания.
Было еще рано.
Солнце только оторвалось от гор и заливало долину веселым желтым золотом.
Земля исходила паром – дышала всей грудью. Потревоженные утки снова начали подавать голоса. Из-за кустов тальника на середину ручья выплыла небольшая серая уточка. Почистила перышки, огляделась и крякнула громко и требовательно. И тотчас на воду с ясного неба упали два красавца селезня и поплыли рядом. Потом еще один крупный селезень низким косым летом шаркнул вдоль кустов и шлепнулся на воду, подрулил к двум своим товарищам. Трое самоуверенных, гордых, хвастливо выпятив груди, преследовали одну – и ничего, не проламывали друг другу хрупкие черепа крепкими тупыми клювами. У людей так не бывает.
Егор долго лежал неподвижно. Уже солнце стало припекать основательно, несколько раз ржал тревожно мерин. Катились с тихим плеском, играли на солнце маленькие бойкие волны ручья, разговаривали утки…
Наконец Егор пошевелился, приподнял голову… И показалось ему, что лежит он на той самой полянке, где стоит избушка Михеюшки, где праздновали его свадьбу, где угробил он Закревского. Он даже как будто услышал неподалеку голос Макара – Макар смеялся.
«Выпил, что ли?», – подумал о себе Егор. Потом стал приглядываться, увидел ручей, коня своего, тальник… и вспомнил, и лег опять. Полежал, с трудом поднялся, намочил в ручье голову, медленно пошел к коню. Конь вскинул голову, всхрапнул и отошел от него. Егор сел на сырую землю. Закурил. Курнул несколько раз, бросил папироску. Хотелось заплакать от слабости, пожаловаться кому-нибудь на жизнь и на коня. О Марье не думал. Марьи живой для него не было. В мутном сознании своем Егор перешагнул какую-то грань и не злился больше – только тяжело было. Муторно было. И жалко кого-то. И себя тоже жалко.
Но жизнь еще не кончилась.
К обеду Егору стало легче. Боль в голове поутихла. Только шумело в ушах и в глазах – нет-нет да сдвигалась куда-то в сторону большая гора перед Бакланью. Она ужасно мешала, эта гора.
Конь, когда Егор подошел к нему, задрожал, но остался стоять. Егор долго ласкал его, гладил по голове, потом сел и поехал вокруг, через мостик.
Марья сидела посреди избы на разостланной дерюге – выбирала из решета в ведро клюкву. Ванька играл рядом с ней.
Егор вошел спокойный, усталый… Остановился на пороге, прислонившись плечом к дверному косяку.
– Ягодки выбираешь? – спросил негромко.
Марья побледнела, смотрела на мужа испуганными глазами.
– Приехал?
Егор подошел к ней, грохнул сапогом по ведру с клюквой.
Марья потянулась к Ваньке – хотела взять его на руки.
– Не трожь, сука!
Второй удар прозвучал мягко и тупо. Марья опрокинулась на спину, не вскрикнула, не охнула… Схватилась за грудь. Из открытого рта ее на пол протянулся клейкий ручеек крови.
Егор с минуту ошалело смотрел на этот ручеек… Ванька, сидевший рядом с матерью, молчком поднялся и, ковыляя, пошел к отцу. Егор попятился от него к двери, давил сапогами клюкву, она лопалась. Споткнулся о ведро, чуть не упал… В сенях сшиб с лавки еще одно ведро, оно оглушительно загремело.
Егор, как впотьмах, нащупал сеничную дверь, толкнул ее, вышел на улицу…
Ванька плакал в избе.
Егор побежал к воротам, где стоял конь, потом вернулся, осторожно закрыл сени, накинул петлю на пробой, поискал глазами замок, не увидел, воткнул в пробой палочку, как это делала Марья, когда уходила в огород или за водой к колодцу. Вернулся к коню, вскочил и пустил вмах по улице. Поехал к Кондрату.
– Я, однако, убил ее, – прохрипел он, входя в избу (Феклы не было дома). Егор был белый, в глазах стояли отчаянное напряжение и боль; он как будто силился до конца постичь случившееся и не мог.
Кондрат враз утратил тупое спокойствие свое, бестолково заходил по избе.
– Совсем, что ли? Может, нет?
– Совсем.
– Тьфу! – Кондрат выругался. – Пошли к отцу.
Емельян Спиридоныч лежал на печке – нездоровилось.
– Егорка Маньку убил, – с порога объявил Кондрат.
– Цыть! – строго сказал отец. – Орешь чего ни попадя! Как убил?
– Убил. Совсем.
Егор сел на припечье и стал внимательно рассматривать головку своего правого сапога, – точно речь не о нем шла, а о ком-то другом, кто его не интересует.
Емельян Спиридоныч легко прыгнул с печки, натянул сапоги.
– Иде она теперь?
Егор качнул головой:
– Там.
– Ну-ка… мать!…
Михайловна стояла тут же, ни живая ни мертвая, смотрела на своего младшего.
– Пойдешь со мной, – велел Емельян. – Молоко иде стоит у вас?
– Там, – опять вяло кивнул Егор.
– Никуда не выходить! Пошли. Смелей гляди, старая, – громко, как будто даже весело говорил Емельян Спиридоныч. – С убивцами живешь!… Обормоты…
Мать с отцом ушли.
Когда за ними закрылась дверь, Егор зачем-то поднялся.
– Сядь, – сказал Кондрат.
Егор сел.
Кондрат напился воды, вытирая ладонью подбородок, сказал:
– Теперь держись: лет десять вломают, если до смерти зашиб, – вытащил кисет, стал дергать затянувшийся узелок веревочки. – Рази ж так можно бить!
Егор молчал. На его лице было тупое безразличие и усталость. Хотелось даже спать.
Кондрат развязал наконец кисет, свернул папироску.
– На, покури.
Егор машинально протянул руку, взял папироску. Кондрат поднес ему горящую спичку. Прикуривая, Егор ясно увидел вдруг маленького Ваньку, протянувшего к нему руки, и сразу в груди огнем вскинулась резкая, острая боль. Он встал и пошел к двери.
Кондрат сзади облапил его.
– Куд-да ты?…
– Пусти.
– Нельзя туда.
Егор сдался.
Кондрат стал у двери. Объяснил еще раз:
– Сейчас нельзя туда. Сперва узнать надо.
Егор сидел, уронив на колени большие руки, бессмысленно смотрел на них.
– Чего уж раскис-то так? Помрет – надо уходить… Есть такой закон: побыть столько-то лет в бегах – все прощается. У отца в горах знакомые… ни один черт не найдет.
«Почему у нас так все получается – через пень-колоду? – пытался понять Егор, не слушая брата. – Почему нас не любят в деревне? Зачем надо ехать куда-то, скрываться, как зверю, мыкать по лесам проклятое горе?… Почему не с кем-нибудь случилось сегодняшнее, а со мной? Почему в висок угодили не кому-нибудь, а брату Макару? Почему, когда односельчане хотят сказать о нас обидно, плохо, говорят: „Любавины“… Что это?».
Впервые так горько и безысходно думал Егор и впервые смутно припомнил, что он никогда почти открыто и просто не радовался. Все удерживала какая-то сила, все как будто кто-то нашептывал в ухо: «Не радуйся… Не смейся». А почему? Кто мешал? Ведь живут другие – горюют, радуются, смеются, плачут… И все просто и открыто. А тут как проклятие какое – вечная, непонятная подозрительность, злоба, несусветная гордость… «Любавины…» «Какие же мы такие – Любавины, что нет нам житья среди людей, негде голову приклонить в лихое время?…».
Уже сейчас страшно стало своего скорого одиночества. Без людей нельзя. А они гонят от себя.
В сумерки пришли старики.
Марья скончалась у них на руках.
В полутемном большом доме Любавиных началась тихая, шепотливая суетня: Егора собирали в далекий путь. Он сидел безучастный.
Емельян Спиридоныч объяснял сыну:
– Как этот лог проедешь, так сейчас бери вправо – на гору Бубурлан. Ее даже ночью заметишь. И держи ее на виду все время. Потом пасека одна попадется… старик Малышев там. Он меня тоже знает. Дальше расспроси его, он лучше расскажет. Добирайся ночами.
Кондрат набивал в мешок хлеб, сало, патроны.
– Ваньку мы к себе возьмем, не думай про это, – сказал он.
– Он сейчас-то иде? – спросил Егор.
– К Ефиму занесли, – ответил отец, – он принесет его проститься.
В сенях в это время заскрипели осторожные шаги. Вошел Ефим. Нес на руках спящего мальчика.
– Куда бы его?…
– Давай сюда, – Михайловна приняла внука, положила на кровать.
Егор подошел к кровати, долго ломал о коробок спички – не мог зажечь. Ефим достал свои, чиркнул… Желтый трепетный огонек выхватил из мрака лицо мальчика. Он крепко спал. Верхняя губенка оттопырилась и вздрагивала от дыхания. Все молча смотрели на него. Слышно было, как по жести крыши застучали первые капли дождя.
Лицо Егора окаменело. Глаза сухо горели невыразимой тоской.
Ефим послюнявил пальцы, перехватил спичку за обгоревший конец, поднял огонек выше. Он последний раз усилился, пыхнул и погас. В темноте захлюпала Михайловна.
– Пореви шло! – сдавленным голосом зашипел Емельян Спиридоныч, сам едва сдерживая слезы.
…В полночь Егор выехал с родительского двора.
Тихо шуршал дождь. Деревня спала. Огней нигде не было.
До ворот по бокам лошади шли отец и братья.
– Не горюй особо, – напутствовал отец. – Передавай о себе с надежными людями. Проживешь как-нибудь.
Кондрат и Ефим молчали. Только у ворот пожали один за другим руку Егора. Ефим сказал:
– Счастливо добраться.
Егор подстегнул коня и пропал, растворился в темноте.
– 14 -
Марью хоронили на другой же день. Торопились: опасались, что Сергей Федорыч тронется умом.
В гробу лежала черная, какая-то старая, чужая женщина. Трудно было узнать в ней красавицу Марью.
Когда Сергей Федорыч приходил в себя, он начинал выделывать такое, что даже у мужиков волосы вставали дыбом. Он склонялся над гробом и разговаривал с дочерью, как с живой.
– Доченька, Маня! – звал он. – Проснись, милая. Вставать пора, а ты все спишь и спишь. Кто же так делает?… Манюшка! Ну-ка поверни головушку свою…
Сергей Федорыч брал в руки голову покойницы, шевелил, качал из стороны в сторону, поднимал веки… Мертвые глаза Марьи смотрели внимательно и жутко. Присутствующие не выдерживали, Сергея Федорыча брали под руки и выводили из избы. Он вырывался, снова вбегал в избу падал лицом на грудь мертвой дочери и начинал:
– Ой, да не проснешься ты теперь, не пробудишься! Да кровинушка ты моя горькая, да изорвали-то они все твое тело белое, да надругались-то они над тобой, напоганились!…
Его силой оттаскивали от гроба, и он терял сознание. Любавиных никого у гроба не было. Только на могилку, когда хоронили, пришли Емельян Спиридоныч с Михайловной.
Стали в сторонке.
Сергей Федорыч увидел их, пал на колени, сделал земной поклон могиле дочери и взмолился к небу:
– Господи, батюшка, отец небесный! Услышь меня, раба грешного: пошли ты на их, на злодеев, кару. Никогда я тебя не просил, господи!… Шибко уж мне сейчас горько!… Господи!
Емельян Спиридоныч круто развернулся и пошагал прочь с могилок. Михайловна – за ним. Так шли по деревне, один – впереди, другая – сзади, шагах в трех.
Когда подходили к дому, Емельян Спиридоныч сказал:
– Караулить дом надо ночами: может подпалить.
В гробу лежала черная, какая-то старая, чужая женщина. Трудно было узнать в ней красавицу Марью.
Когда Сергей Федорыч приходил в себя, он начинал выделывать такое, что даже у мужиков волосы вставали дыбом. Он склонялся над гробом и разговаривал с дочерью, как с живой.
– Доченька, Маня! – звал он. – Проснись, милая. Вставать пора, а ты все спишь и спишь. Кто же так делает?… Манюшка! Ну-ка поверни головушку свою…
Сергей Федорыч брал в руки голову покойницы, шевелил, качал из стороны в сторону, поднимал веки… Мертвые глаза Марьи смотрели внимательно и жутко. Присутствующие не выдерживали, Сергея Федорыча брали под руки и выводили из избы. Он вырывался, снова вбегал в избу падал лицом на грудь мертвой дочери и начинал:
– Ой, да не проснешься ты теперь, не пробудишься! Да кровинушка ты моя горькая, да изорвали-то они все твое тело белое, да надругались-то они над тобой, напоганились!…
Его силой оттаскивали от гроба, и он терял сознание. Любавиных никого у гроба не было. Только на могилку, когда хоронили, пришли Емельян Спиридоныч с Михайловной.
Стали в сторонке.
Сергей Федорыч увидел их, пал на колени, сделал земной поклон могиле дочери и взмолился к небу:
– Господи, батюшка, отец небесный! Услышь меня, раба грешного: пошли ты на их, на злодеев, кару. Никогда я тебя не просил, господи!… Шибко уж мне сейчас горько!… Господи!
Емельян Спиридоныч круто развернулся и пошагал прочь с могилок. Михайловна – за ним. Так шли по деревне, один – впереди, другая – сзади, шагах в трех.
Когда подходили к дому, Емельян Спиридоныч сказал:
– Караулить дом надо ночами: может подпалить.
– 15 -
Федя Байкалов узнал о смерти Марьи через два дня, когда ее схоронили уже. Он возвращался из города – ездил за углем и железом – и встретил около Баклани дальнего своего родственника, Митьшу Байкалова. Тот ехал домой с возом бревен для сарая.
– Слыхал новость-то?! – крикнул с воза Митьша.
– Каку новость? – Федя придержал коня.
– Егорка Любавин бабу свою решил.
Федя выронил из рук вожжи… С минуту беспомощно смотрел на Митьшу, потом подобрал вожжи, подстегнул коня. И опять остановился.
– За что?
– А черт его знает! Никто толком не может сказать… Спуталась, что ль, с кем-то!
Федя погнал коня.
Дома быстро распряг его, засыпал овса в ясли, вошел в избу.
Хавронья белила печку. Увидев мужа, она почему-то испуганно съежилась и, не поздоровавшись (Федя тоже не поздоровался), усердно зашаркала щеткой по шестку.
Федя сел к столу, вынул из кармана бутылку водки.
– Дай закусить.
Хавронья молчком, послушно достала из печки жареную картошку. Взяла с полки пустой стакан, поставила на стол.
Федя налил вровень с краями, выпил.
– Егорка, конечно, ушел? – сказал он, не обращаясь к жене.
– Нет, дожидаться будет, – буркнула Хавронья.
Федя медленно повернул к ней голову:
– Я тебя не спрашиваю.
– А я не разговариваю с тобой. Нужен ты мне, пьянчуга!
– Выйди в один момент из избы! – приказал Федя. – Не доводи до греха.
Хавронья вышла.
Федя допил водку, долго искал в сундуке, среди жениных юбок, свою новую синюю рубаху, надел ее и вышел на улицу.
Пошел к Любавиным, к Кондрату.
Кондрат собрался куда-то идти. Встретились у ворот.
Федя, заложив руки в карманы, стал перед ним.
– Здорово, Данилыч! – первым поздоровался Кондрат.
Федя продолжал стоять молча. Руки не вынул из карманов.
– Здорово, говорю! – Кондрат протянул руку, беспокойно-настороженно играя глазами.
Федя плюнул в протянутую руку и спокойно и выжидательно посмотрел на Кондрата. Рук из карманов так и не вынул.
Кондрат натянуто улыбнулся, вытер ладонь о штаны, оглянулся по сторонам.
– Ты чего это?
Федя повернулся и пошел в направлении к могилкам. Не дошел немного, постоял… и двинулся обратно. Решил пойти к Кузьме.
Кузьмы дома не было.
– Уехали с Пронькой – искать, – недовольным голосом сказала Клавдя.
Федя не знал, куда себя девать. Яши не было, Кузьма уехал…
Он пошел в кузницу.
– Слыхал новость-то?! – крикнул с воза Митьша.
– Каку новость? – Федя придержал коня.
– Егорка Любавин бабу свою решил.
Федя выронил из рук вожжи… С минуту беспомощно смотрел на Митьшу, потом подобрал вожжи, подстегнул коня. И опять остановился.
– За что?
– А черт его знает! Никто толком не может сказать… Спуталась, что ль, с кем-то!
Федя погнал коня.
Дома быстро распряг его, засыпал овса в ясли, вошел в избу.
Хавронья белила печку. Увидев мужа, она почему-то испуганно съежилась и, не поздоровавшись (Федя тоже не поздоровался), усердно зашаркала щеткой по шестку.
Федя сел к столу, вынул из кармана бутылку водки.
– Дай закусить.
Хавронья молчком, послушно достала из печки жареную картошку. Взяла с полки пустой стакан, поставила на стол.
Федя налил вровень с краями, выпил.
– Егорка, конечно, ушел? – сказал он, не обращаясь к жене.
– Нет, дожидаться будет, – буркнула Хавронья.
Федя медленно повернул к ней голову:
– Я тебя не спрашиваю.
– А я не разговариваю с тобой. Нужен ты мне, пьянчуга!
– Выйди в один момент из избы! – приказал Федя. – Не доводи до греха.
Хавронья вышла.
Федя допил водку, долго искал в сундуке, среди жениных юбок, свою новую синюю рубаху, надел ее и вышел на улицу.
Пошел к Любавиным, к Кондрату.
Кондрат собрался куда-то идти. Встретились у ворот.
Федя, заложив руки в карманы, стал перед ним.
– Здорово, Данилыч! – первым поздоровался Кондрат.
Федя продолжал стоять молча. Руки не вынул из карманов.
– Здорово, говорю! – Кондрат протянул руку, беспокойно-настороженно играя глазами.
Федя плюнул в протянутую руку и спокойно и выжидательно посмотрел на Кондрата. Рук из карманов так и не вынул.
Кондрат натянуто улыбнулся, вытер ладонь о штаны, оглянулся по сторонам.
– Ты чего это?
Федя повернулся и пошел в направлении к могилкам. Не дошел немного, постоял… и двинулся обратно. Решил пойти к Кузьме.
Кузьмы дома не было.
– Уехали с Пронькой – искать, – недовольным голосом сказала Клавдя.
Федя не знал, куда себя девать. Яши не было, Кузьма уехал…
Он пошел в кузницу.
– 16 -
Кузьма уже четыре дня мотался с Пронькой Воронцовым по тайге – искали Егора.
Первым делом кинулись к Игнатию Любавину.
Игнатий страшно перетрусил, забожился, закрестился – не видел и слыхом не слыхал.
– Что он натворил-то?
– Мы у тебя побудем пока, – Кузьма сделался в эти дни раздражительным, резким. – Подождем.
Игнатий подумал и сказал:
– Зряшное занятие: не придет он сюда. Что он, дурак, что ли?
Это была трезвая мысль.
– А куда он может податься?
– Черт их, оболтусов, знает. Тайга большая, – Игнатий успокоился, в глазах появился любавинский насмешливый блеск. Это обозлило Кузьму.
– Ничего, придет и сюда. Так что – поживем здесь.
– Живите, – согласился Игнатий. – Только я вам дело говорю: зря.
Пронька предложил, вызвав Кузьму на улицу:
– Поедем к Михеюшке? Сюда он правда не придет.
Поехали к Михеюшке.
В избушку, чтобы не насторожить Михеюшку, зашел один Пронька. Побыл там немного и вышел.
– Никто не был. Михеюшка хворый лежит.
– Что с ним?
– Говорит – грудь.
– Подождем здесь, – решил Кузьма.
Выбрали место в кустарнике так, чтобы избушка была на виду, залегли. Коней спутали и отогнали в тайгу кормиться.
Прошел остаток дня, прошла ночь – никто к избушке не подъезжал.
Спали по очереди.
На рассвете бодрствовали оба. Было холодно. Курили, чтобы согреться, вполголоса говорили. Пронька, чтобы хоть немного отвлечь Кузьму от горьких дум, рассказал историю своей любви к одной городской женщине. История была странная и смешная.
Зимой Пронька с отцом продавали в городе мясо. Подошла молоденькая бойкая бабенка и стала выбирать кусок. Уж она выбирала-выбирала – кое-как выбрала. Потом начала торговаться. Отец Проньки разозлился и отдал кусок почти в два раза дешевле. А Пронька, пока отец ругался, разглядывал покупательницу. Бабенка была ладная, белозубая, острая на язык. Когда она, расплатившись, пошла, Пронька был готов. Незаметно отошел от отца, догнал бабенку и сказал, чтобы она еще приходила, попозже, когда отец пойдет в лавочку греться. Он ей даст мяса за так, за красивые глаза. Она охотно приняла такое предложение. Одним словом, Пронька отвалил ей чуть не половину свиньи и договорился прийти к ней вечером с бутылкой. Закуска будет – жареное мясо.
– И, понимаешь, – рассказывал Пронька, – не знаю, как думать – специально она так подстроила или это правда было. Сидим, значит, с ней, толкуем. А живет она аж на краю города, под горой…
– Где кладбище?
– Ага, около кладбища. Ночь на дворе. А у ней тепло, хорошо так. У меня аж душа радуется, – думаю: заночую тут. Ну, захмелели. Она, значит, целоваться лезет. Я – ничего, мне это на руку. Ну, значит, целуемся пока с ней. И тут, значит, стук в дверь. Она соскочила, забегала по избе, – я все-таки думаю, притворялась, зараза. «Ой, – говорит, – муж!». А до этого – ни слова про мужа. Да. «Он, – говорит, – у меня бешеный». Куда? Давай под кровать. Я – под кровать. Она, значит, открыла. Слышу – вошли. Этот мужик, значит, разделся… И спрашивает: «Кто у тебя был?» – «Никого не было». Ну, в общем, выволок он меня из-под кровати и начал причесывать. Здоровый попался. Да я еще выпил… Значит уделал он меня, отобрал деньжонки, какие были, и выставил.
– А она что?
– Она? А ничего. Стоит у печки, посматривает, как он меня метелит.
Кузьма закурил и стал смотреть, как над тайгой, с восточной стороны, все шире и шире – просторно – разливается свет. В тишине в настороженной шел по земле новый, молодой день. Птицы еще молчали. Туман поднимался от земли: на той стороне полянки кряжистые сосначи стояли по колено в белом молоке. И сделалось Кузьме до того горько вдруг, до того одиноко, что не стало больше сил сдерживаться. Он уткнулся в рукав, выдохнул со стоном.
Пронька замолчал.
– Надо Егора найти, – сказал Кузьма. – Жить лучше не буду, но найду.
– Он теперь один шатается. Банды той что-то не слышно.
Еще ждали до полудня.
– Ладно, – сказал Кузьма. – Поехали. Не придет он сюда. Он теперь далеко залился. Зайдем посмотрим старика.
Михеюшка был совсем никудышный, даже кашлять как следует не мог. Увидев людей, долго шевелил губами – хотел, видно, сказать что-то, потом махнул рукой и прикрыл глаза.
– Съезди за доктором, Пронька. Коня у Николая Колокольникова возьми. Скажи, я просил. И еще к Феде заехай, пусть он тоже сюда едет, если дома. Я здесь подожду.
Пронъка переобулся, закурил на дорожку и пошел ловить коня.
Кузьма остался с Михеюшкой.
Первым делом кинулись к Игнатию Любавину.
Игнатий страшно перетрусил, забожился, закрестился – не видел и слыхом не слыхал.
– Что он натворил-то?
– Мы у тебя побудем пока, – Кузьма сделался в эти дни раздражительным, резким. – Подождем.
Игнатий подумал и сказал:
– Зряшное занятие: не придет он сюда. Что он, дурак, что ли?
Это была трезвая мысль.
– А куда он может податься?
– Черт их, оболтусов, знает. Тайга большая, – Игнатий успокоился, в глазах появился любавинский насмешливый блеск. Это обозлило Кузьму.
– Ничего, придет и сюда. Так что – поживем здесь.
– Живите, – согласился Игнатий. – Только я вам дело говорю: зря.
Пронька предложил, вызвав Кузьму на улицу:
– Поедем к Михеюшке? Сюда он правда не придет.
Поехали к Михеюшке.
В избушку, чтобы не насторожить Михеюшку, зашел один Пронька. Побыл там немного и вышел.
– Никто не был. Михеюшка хворый лежит.
– Что с ним?
– Говорит – грудь.
– Подождем здесь, – решил Кузьма.
Выбрали место в кустарнике так, чтобы избушка была на виду, залегли. Коней спутали и отогнали в тайгу кормиться.
Прошел остаток дня, прошла ночь – никто к избушке не подъезжал.
Спали по очереди.
На рассвете бодрствовали оба. Было холодно. Курили, чтобы согреться, вполголоса говорили. Пронька, чтобы хоть немного отвлечь Кузьму от горьких дум, рассказал историю своей любви к одной городской женщине. История была странная и смешная.
Зимой Пронька с отцом продавали в городе мясо. Подошла молоденькая бойкая бабенка и стала выбирать кусок. Уж она выбирала-выбирала – кое-как выбрала. Потом начала торговаться. Отец Проньки разозлился и отдал кусок почти в два раза дешевле. А Пронька, пока отец ругался, разглядывал покупательницу. Бабенка была ладная, белозубая, острая на язык. Когда она, расплатившись, пошла, Пронька был готов. Незаметно отошел от отца, догнал бабенку и сказал, чтобы она еще приходила, попозже, когда отец пойдет в лавочку греться. Он ей даст мяса за так, за красивые глаза. Она охотно приняла такое предложение. Одним словом, Пронька отвалил ей чуть не половину свиньи и договорился прийти к ней вечером с бутылкой. Закуска будет – жареное мясо.
– И, понимаешь, – рассказывал Пронька, – не знаю, как думать – специально она так подстроила или это правда было. Сидим, значит, с ней, толкуем. А живет она аж на краю города, под горой…
– Где кладбище?
– Ага, около кладбища. Ночь на дворе. А у ней тепло, хорошо так. У меня аж душа радуется, – думаю: заночую тут. Ну, захмелели. Она, значит, целоваться лезет. Я – ничего, мне это на руку. Ну, значит, целуемся пока с ней. И тут, значит, стук в дверь. Она соскочила, забегала по избе, – я все-таки думаю, притворялась, зараза. «Ой, – говорит, – муж!». А до этого – ни слова про мужа. Да. «Он, – говорит, – у меня бешеный». Куда? Давай под кровать. Я – под кровать. Она, значит, открыла. Слышу – вошли. Этот мужик, значит, разделся… И спрашивает: «Кто у тебя был?» – «Никого не было». Ну, в общем, выволок он меня из-под кровати и начал причесывать. Здоровый попался. Да я еще выпил… Значит уделал он меня, отобрал деньжонки, какие были, и выставил.
– А она что?
– Она? А ничего. Стоит у печки, посматривает, как он меня метелит.
Кузьма закурил и стал смотреть, как над тайгой, с восточной стороны, все шире и шире – просторно – разливается свет. В тишине в настороженной шел по земле новый, молодой день. Птицы еще молчали. Туман поднимался от земли: на той стороне полянки кряжистые сосначи стояли по колено в белом молоке. И сделалось Кузьме до того горько вдруг, до того одиноко, что не стало больше сил сдерживаться. Он уткнулся в рукав, выдохнул со стоном.
Пронька замолчал.
– Надо Егора найти, – сказал Кузьма. – Жить лучше не буду, но найду.
– Он теперь один шатается. Банды той что-то не слышно.
Еще ждали до полудня.
– Ладно, – сказал Кузьма. – Поехали. Не придет он сюда. Он теперь далеко залился. Зайдем посмотрим старика.
Михеюшка был совсем никудышный, даже кашлять как следует не мог. Увидев людей, долго шевелил губами – хотел, видно, сказать что-то, потом махнул рукой и прикрыл глаза.
– Съезди за доктором, Пронька. Коня у Николая Колокольникова возьми. Скажи, я просил. И еще к Феде заехай, пусть он тоже сюда едет, если дома. Я здесь подожду.
Пронъка переобулся, закурил на дорожку и пошел ловить коня.
Кузьма остался с Михеюшкой.
– 17 -
Егор, как советовал отец, пробирался ночами. Днем отсыпался в сограх, кормил коня, а ночами осторожно ехал.
До Малышевой пасеки он добрался на третью ночь, к рассвету.
Пасека располагалась в логовине, в редкой березовой рощице. Обнесенная ветхим березовым пряслицем, точно опоясанная белой опояской, она была видна с горки как на ладони – серенькая избушка с покосившейся трубой, с полсотни ульев, колодец с гнилым срубом, старая колода около него и, конечно, огромные молодые волкодавы, три. Зачуяв всадника, они подняли такой устрашающий лай, что конь под Егором сам остановился. Долго никто не выходил из избушки. Наконец на крыльцо вышел белобородый старик в холщовых шароварах, с костылем в руке. Цыкнул на собак, огляделся.
Егор спустился в логовину, остановился поодаль от прясла – кобели хоть замолчали, но были на изготовке.
– Здорово, отец! – сказал Егор.
– Здорово, здорово, – неохотно откликнулся старик, присматриваясь к Егору.
– Подержи собак-то, я заеду!
– Ты откуда будешь?
– Из Баклани.
– Чей?
– Любавин.
– Емелькин сын, что ль?
– Ну.
Старик сошел с крылечка, отвел собак куда-то за избушку, вернулся и, пока Егор въезжал в ограду, все недоверчиво присматривался к нему.
– Говорили, убили у Емельки какого-то сына…
– Брата, – сердито буркнул Егор. Его начала раздражать подозрительность старика.
– Тебя как зовут-то?
– Егором.
– Ты младший, что ль?
– Младший.
Старик успокоился, даже как будто обрадовался. Помог Егору расседлать коня, показал, куда сложить мешки с провизией.
– Похож ты на брата-то, на Макарку, я, вишь, обознался. Слыхал, что убили его… Как же, думаю? Бывал он тут. Отчаянный парень. А ты чего?
– В горы еду, а дорогу не знаю. Отец велел к тебе завернуть.
– Это можно. Как отец-то?
– Ничего.
– Заходи. У меня там ишо один бакланский гостит.
– Кто? – Егор невольно попятился от двери.
– Гринька Малюгин.
У Егора отлегло от сердца – он подумал почему-то, что его ждет Кузьма.
Старик заметил растерянность Егора.
Гринька проснулся и ждал гостя, ничуть не встревожившись, даже с кровати не поднялся. В избушке был полумрак.
– Боженька человека живого послал? – спросил он старика, с любопытством разглядывая Егора. – Кто такой?
– Ты сам говоришь, человек.
– Нет, может, ты купец – тогда твоя жизнь конченая. А может, ты от властей посланный – тогда поворачивай оглобли, нам не о чем толковать. А может, ты добрый молодец – тогда мы с тобой выпьем, – Гринька, видно, намолчался в тайге, разглагольствовал с удовольствием.
Егор много слышал о Гринькиных похождениях, поэтому сам тоже с интересом рассматривал его. Он видел Гриньку, когда того водили по деревне за конокрадство, но тогда Гринька был не такой, и Егор, пожалуй, не узнал бы его, встреться он где-нибудь один на один с ним.
– Я проездом тут. В горы еду.
– В горы едет, – с дурашливой многозначительностью пересказал Гринька старику слова Егора. – А зачем, спрашивается? Коня прогулять? Или, может, тяпнул кого-нибудь по темечку? – тогда надо в горы.
Егору стало нехорошо от Гринькиных шуток, он нахмурился и, ничего не сказав, полез в карман за табаком.
– Не глянутся мои слова, – заметил Гринька старику. – А?
– Твои слова редко кому поглянутся, – сказал старик. – Он ведь земляк твой, из Баклани.
Гринька враз утратил беспечность, впился в Егора маленькими жуткими глазами.
– Нет, не помню, – сказал он. – Чей?
– Любавин.
– А-а… – Гринька опять лег, закинул руки за голову, долго молчал. – Помнишь, меня водили за коней Беспаловых.
– Помню.
– Я тоже помню. Я всех тогда запомнил. Любавиных не было. Правильно?
До Малышевой пасеки он добрался на третью ночь, к рассвету.
Пасека располагалась в логовине, в редкой березовой рощице. Обнесенная ветхим березовым пряслицем, точно опоясанная белой опояской, она была видна с горки как на ладони – серенькая избушка с покосившейся трубой, с полсотни ульев, колодец с гнилым срубом, старая колода около него и, конечно, огромные молодые волкодавы, три. Зачуяв всадника, они подняли такой устрашающий лай, что конь под Егором сам остановился. Долго никто не выходил из избушки. Наконец на крыльцо вышел белобородый старик в холщовых шароварах, с костылем в руке. Цыкнул на собак, огляделся.
Егор спустился в логовину, остановился поодаль от прясла – кобели хоть замолчали, но были на изготовке.
– Здорово, отец! – сказал Егор.
– Здорово, здорово, – неохотно откликнулся старик, присматриваясь к Егору.
– Подержи собак-то, я заеду!
– Ты откуда будешь?
– Из Баклани.
– Чей?
– Любавин.
– Емелькин сын, что ль?
– Ну.
Старик сошел с крылечка, отвел собак куда-то за избушку, вернулся и, пока Егор въезжал в ограду, все недоверчиво присматривался к нему.
– Говорили, убили у Емельки какого-то сына…
– Брата, – сердито буркнул Егор. Его начала раздражать подозрительность старика.
– Тебя как зовут-то?
– Егором.
– Ты младший, что ль?
– Младший.
Старик успокоился, даже как будто обрадовался. Помог Егору расседлать коня, показал, куда сложить мешки с провизией.
– Похож ты на брата-то, на Макарку, я, вишь, обознался. Слыхал, что убили его… Как же, думаю? Бывал он тут. Отчаянный парень. А ты чего?
– В горы еду, а дорогу не знаю. Отец велел к тебе завернуть.
– Это можно. Как отец-то?
– Ничего.
– Заходи. У меня там ишо один бакланский гостит.
– Кто? – Егор невольно попятился от двери.
– Гринька Малюгин.
У Егора отлегло от сердца – он подумал почему-то, что его ждет Кузьма.
Старик заметил растерянность Егора.
Гринька проснулся и ждал гостя, ничуть не встревожившись, даже с кровати не поднялся. В избушке был полумрак.
– Боженька человека живого послал? – спросил он старика, с любопытством разглядывая Егора. – Кто такой?
– Ты сам говоришь, человек.
– Нет, может, ты купец – тогда твоя жизнь конченая. А может, ты от властей посланный – тогда поворачивай оглобли, нам не о чем толковать. А может, ты добрый молодец – тогда мы с тобой выпьем, – Гринька, видно, намолчался в тайге, разглагольствовал с удовольствием.
Егор много слышал о Гринькиных похождениях, поэтому сам тоже с интересом рассматривал его. Он видел Гриньку, когда того водили по деревне за конокрадство, но тогда Гринька был не такой, и Егор, пожалуй, не узнал бы его, встреться он где-нибудь один на один с ним.
– Я проездом тут. В горы еду.
– В горы едет, – с дурашливой многозначительностью пересказал Гринька старику слова Егора. – А зачем, спрашивается? Коня прогулять? Или, может, тяпнул кого-нибудь по темечку? – тогда надо в горы.
Егору стало нехорошо от Гринькиных шуток, он нахмурился и, ничего не сказав, полез в карман за табаком.
– Не глянутся мои слова, – заметил Гринька старику. – А?
– Твои слова редко кому поглянутся, – сказал старик. – Он ведь земляк твой, из Баклани.
Гринька враз утратил беспечность, впился в Егора маленькими жуткими глазами.
– Нет, не помню, – сказал он. – Чей?
– Любавин.
– А-а… – Гринька опять лег, закинул руки за голову, долго молчал. – Помнишь, меня водили за коней Беспаловых.
– Помню.
– Я тоже помню. Я всех тогда запомнил. Любавиных не было. Правильно?