Страница:
Вступил в партию. В автобиографии писал, что его отец, Ивлев Емельян Иванович умер в 1933 году, мать жива, пенсионерка, живет в деревне под Барнаулом. Он врал. Отец и мать его были посажены в 1933 году органами ОГПУ и, очевидно, расстреляны, как враги народа. Тетка, сестра матери, усыновила его, когда ему не было двух лет. Муж тетки, Ивлев Емельян Иванович, действительно помер в том же 1933 году. И Петр действительно считал его своим отцом, а тетку – матерью, и все так считали, потому что она, когда переехала после смерти мужа из города в деревню, сказала, что это ее сын. Только в девятом классе Петр узнал обо всем. Из-за чего-то крепко поругались с теткой, и у той сгоряча сорвалось: «Вместо того, чтобы быть благодарным…». И выболтала.
Три дня Петр ходил сам не свой, не зная, как думать теперь о тетке, о Советской власти, о жизни вообще. Добрая тетя потом уж делала все, чтобы успокоить его. Она же, желая добра ему, советовала помалкивать о том, что родители его репрессированы, говорила, что никто никогда в жизни не узнает правду, потому что все документы (даже свидетельство о рождении) у него «в порядке». Впервые узнал он тогда, что он вовсе не Ивлев, а Докучаев, и не Емельянович, а Степанович. На вопрос его: за что посадили отца и мать? – тетка ответила: «Не знаю». Сказала только, что они были хорошие люди. Отец был партийным работником, мать тоже. И все. Она могла тогда сделать больше: могла отдать Петру письмо его отца, которое тот написал для сына незадолго до ареста. Он написал его втайне от жены и упросил свояченицу сохранить и передать сыну, когда тот вырастет. Он ждал беду, и она грянула.
Письмо тетя сохранила, но отдать тогда не решилась.
Петр Ивлев продолжал оставаться Ивлевым.
Испытывал ли он угрызения совести, когда вступал в партию и скрывал правду об отце и матери? Нет. Его заботило только: достаточно ли надежно укрыта его тайна. Не осталось ли что-нибудь в этом деле непродуманным. Все было в порядке.
И вот погожими летними днями ехал лейтенант Ивлев к себе на родину в отпуск. Четыре года не был он дома и радовался всему. Ехал поездом, валялся целыми днями на мягком диване, читал журналы, ходил раз пять на день в вагон-ресторан, норовил сесть за один столик с немолодой уже, но очень красивой женщиной, но всякий раз с ней рядом оказывался длинный худой парень в огромных очках. Ивлев снисходительно и нагловато посматривал в их сторону и сдержанно улыбался. Юношу в очках он мысленно назвал: «хилый аспирант». Женщина ему нравилась, но он не подходил к ней. Он хотел, чтобы она сама поняла, что юноша в очках в данном случае – лишний человек, и пришла бы в ресторан одна. Женщина продолжала появляться в вагоне-ресторане с «хилым аспирантом», хотя не раз и не два перехватывала выразительные взгляды Ивлева.
«Не хочет рисковать», – понял он женщину.
Он любил сидеть у окна за столиком, пить маленькими глотками хорошее вино и смотреть на проплывающие мимо деревеньки, села, поля, леса, перелески… Есть в этом неизъяснимое наслаждение. Рождается чувство некой прочности на земле всего существующего. Особенно, когда там, откуда едешь, все осталось в хорошем состоянии – и дела, и отношения с людьми; и когда там, куда едешь, тоже должно быть все хорошо. Ивлев не знал, как он проведет отпуск, знал только, что все должно быть хорошо.
Тетка обрадовалась племяннику… Заплакала. Она стала уже старенькой. Захлопотала, забегала, собрала на стол… Стали подходить друзья Ивлева с женами. Стало шумно и весело в тихом домике Ивлевых. Выпили, пели старинные сибирские песни, пели новые песни, танцевали, плясали… Разошлись поздно ночью.
Петр сходил на речку, вымылся холодной водой до пояса; выпить за вечер пришлось много – тошнило.
Потом сидели с тетей, беседовали. Петр рассказывал о своей жизни, о своих успехах, не скрывал, что доволен этими успехами… Сказал, что вступил в партию. И тут тете пришло в голову отдать ему письмо отца. Достала из недр огромного сундука тряпицу, долго разворачивала ее… Наконец подала Петру толстый конверт с сургучной печатью.
– Что это?
– Это, Петя… пишет тебе отец.
Петр не сразу понял.
– Как?…
– Он просил, когда ты вырастешь, передать тебе это письмо.
Петр ушел в горницу, сел к столу… Долго сидел, никак не мог решиться разорвать конверт. Его трясло мелкой нервной дрожью. Встал, походил по горнице, выпил воды – дрожь не унималась. Он вышел в прихожую, попросил у тети стакан водки. Тетя налила ему, он выпил.
– Не читал еще?
– Сейчас прочитаю.
Пожелтевший конверт лежал на столе, и исходила от него какая-то цепенящая некончающаяся сила. Об отце не думалось, но было ощущение, как будто кто невидимый – не отец – присутствует в комнате, и от этого делалось не по себе.
Водка придала храбрости. Петр сел опять к столу, разорвал конверт… Три больших листа исписаны крупным разборчивым почерком с наклоном влево. Петр, перескакивая через слова и снова возвращаясь, стал глотать строку за строкой.
«Дорогой и любимый сын Петр!
Пишу тебе, малость тороплюсь, а сказать надо много. Я не довел тебя, сынок, до настоящего дела. Ты у меня только еще начинаешь ходить, а надо сказать тебе очень серьезные вещи, и поэтому у меня двоится в голове. Но когда ты это будешь читать, тебе, наверно, будет столько же лет, сколько мне сейчас. А, может, даже больше. И поэтому я говорю с тобой, как с большим мужиком. Нас с матерью, наверно, посадят, и я не знаю, как дальше обернется дело. Все может быть. Но как бы там ни случилось, вот тебе мой отцовский наказ:
Никогда в жизни не вешай голову и не трусь.
Не стыдись, что у тебя отец с матерью сели за такое позорное дело – нам приписывают, что мы вредим Советской власти, срываем коллективизацию. Это неправда. Просто завелась тут одна зараза, гнида, которая ничего не понимает в крестьянских делах, и она может сделать поганое дело. Но не думай, что мы сдались так просто. Мать у тебя молодец, знай это всю жизнь. Так что смотри людям в глаза и не думай про нас худого. Мы мечтали с матерью, что ты будешь большим человеком, ученым. Я уверен, что так и будет. А главное – не унывай и живи всегда честно. Нас помни. Когда будет своя семья, будь хорошим отцом и мужем.
И еще раз тебя прошу: никогда не трусь и не унывай. Мы это горе переживем как-нибудь. Жизнь на этом, конечно, не остановится. Не ищи только, кому за нас отомстить. Злым не надо быть. А зараза эта, про которую я говорю, скоро сама сгинет. Плохо, что она есть. Это идет от нашей же глупости и неопытности. Скоро в этом разберутся. Так что живи спокойно, сынок, учись. Я лично хотел бы, чтобы ты стал ученым в области астрономии. Я сам когда-то мечтал об этом, но унас сейчас другое время. А мать хочет, чтобы ты стал врачом. Но это ты сам посмотришь, когда вырастешь.
Про нас подробнее тебе расскажет тетя твоя.
Ну, сын, всего тебе хорошего. Здоровья хорошего, ума покрепче, счастья вообще, как говорят. Не забывай нас. Будет сын, назови Степаном. А дочь – Ниной, по матери.
Степан Докучаев».
Голова Петра горела огнем, в глазах двоилось от слез, губы прыгали. Он не чувствовал, что кусает их до крови. Он встал и, шатаясь, вышел на улицу. Ничего не слышал и не видел вокруг. Не слышал, как за ним шла тетя и звала в дом… Привалился в ограде к плетню, заплакал в голос. Плакал, колотился головой о плетень, бормотал что-то неразборчиво… Тетя стояла рядом, тоже плакала и тихонько говорила:
– Петя, сынок, что же сделаешь?… Что же теперь сделаешь? Перестань, сынок, люди услышат, перестань. Их теперь не вернешь…
Петр помаленьку успокоился, пошел опять на речку умылся. Домой вернулся с готовым решением: завтра ехать в часть.
Насколько радостной и бездумной была дорога домой, настолько мучительной она была из дома.
Из Новосибирска Петр полетел самолетом. Смотрел сверху на землю, видел крошечные домики, аккуратные квадратики полей, огородов, видел узенькие ленточки дорог, речушки… Все было игрушечно-маленьким. И это как нельзя более подходило к его состоянию. Где-то среди этих маленьких домиков, думал он, по извилистым дорожкам может ходить человечек и думать о себе, что он – пуп земли, что он все может. Смешно. Жизнь представлялась теперь запутанной, сложной – нагромождение случайных обстоятельств. И судьба человеческая – тоненькая ниточка, протянутая сквозь этот хаос различных непредвиденных обстоятельств. Где уверенность, что какое-нибудь из этих грубых обстоятельств не коснется острым углом этой ниточки и не оборвет ее в самый неподходящий момент?
Много всякого передумал Ивлев, пока летел.
Он не знал, что будет с его жизнью дальше, но он знал, что она не будет такой, какой началась. Сейчас самому омерзительными казались недавние мечты и помыслы. Ведь как мечталось!… Вот он в тридцать пять лет – генерал-майор (за какие заслуги – неизвестно, не в этом дело). Приезжает в Москву, приходит в театр. Все оглядываются на него, все удивлены: какой молодой, а уже генерал! А он, хоть и генерал, а ужасно простой. Нашел свое место, сел, приготовился смотреть спектакль. Рядом – молодая красивая женщина с мужем. Муж – пожилой полковник.
Вообще думалось до этого очень просто: есть жизнь – что-то вроде высокой унылой стены, за стеной – сад, солнце, музыка, беззаботные женщины.
Приехав в часть, Ивлев пошел первым делом в партком и все рассказал: что отец его и мать – враги народа. Ему предложили подать по начальству рапорт с просьбой уволить его из рядов Советской Армии, как человека, недостойного носить высокое звание советского офицера. Он подал рапорт. Просьбу удовлетворили.
Потом было партсобрание. Большинство голосов – исключить. Исключили.
Ивлев попрощался с товарищами и… вышел из части гражданским человеком. Двадцати пяти лет от роду, без друзей, без специальности, с одним только злым, упорным желанием начать жизнь сначала.
На улице догнал его рассудительный капитан и сочувственно заговорил:
– Дурак ты, слушай. Никто же не знал.
– Пошел ты к…! – оборвал Ивлев и выругался матерно.
Ивлев устроился на завод учеником слесаря в том же городе, где служил. Тетке не сказал, что ушел из армии, деньги по-прежнему аккуратно высылал ей, правда меньше. В отпуск скоро не обещался.
Началась другая жизнь. Подтянутости и собранности армейской Ивлев не утратил, только похудел и в глазах погас неприятный блеск раннего самодовольства. Глаза стали задумчивыми. С новыми людьми сходился трудно, больше молчал. Был справедлив, даже резок.
Он ожидал, что теперь начнутся невероятные трудности, которые он стойко будет переносить. Никаких особенных трудностей не было. Правда, деньжонок стало значительно меньше в кармане, пришлось основательно поужаться, но и только. В общежитии он не стал жить, снял у одной хорошей женщины небольшую комнатку, натащил туда книг, читал, курил беспрерывно, чем очень огорчал хозяйку. Работа на заводе не утомляла почти. Времени свободного достаточно. Ивлев соображал, осматривался.
Прошло не так уж много времени. Он не без удивления стал замечать, что к нему с уважением относятся самые разные люди – от богомольной хозяйки до заводских «выпивох». Это насторожило. Ивлев знал за собой одно такое качество: мог легко понравиться, когда хотел этого. Он раньше знал точно: когда после его ухода говорят «хороший парень», а когда не говорят. Причем, когда говорили «хороший парень», это не радовало. Значит, дальше надо напрягаться и поддерживать в людях это мнение о себе. А поддерживать приходилось в основном болтовней и притворством. Он притворялся, что ему хорошо в обществе тех или иных людей, смеялся, когда не хотелось, внимательно слушал, когда заранее было известно, чем кончится рассказ. Причем, делалось это зачастую без всякой цели – просто трусил быть самим собой. Скажи кому-нибудь, что его скучно слушать – обидится. Помолчи с какой-нибудь вечер, другой, скажет: дурак. И приходилось изощряться. Впрочем, и искусство-то не ахти какое, но утомительное. Начав другую жизнь, Ивлев первым делом решил быть самим собой, во что бы то ни стало, в любых обстоятельствах. И стал. И заметил, что люди за что-то начинают уважать его. Он перебрал в памяти все, что он делал и говорил, и не нашел, чтобы он последнее время угождал кому-нибудь, поддакивал, говорил, когда не хотелось, или молчал, когда хотелось сказать. Это открытие радовало – так было легче жить.
Кончилось лето. Осенью Ивлева вместе с другими рабочими послали в деревню помогать колхозникам убирать картошку.
Деревня, куда приехали, большая. Помощников понаехало много – рабочие, студенты, служащие… Половина – лоботрясничали, жгли на полях костры, дурачились.
Вечерами в деревне было шумно. Возле клуба выставляли радиолу и до глубокой ночи танцевали. А вечера стояли хорошие – тихие, теплые. С неба срывались звезды и, прожив мгновенную яркую жизнь, умирали.
Ивлев сидел вечерами на крыльце (он жил возле самого клуба, у колхозного бригадира), курил, слушал радиолу, женский смех… И было как-то тяжко на душе. Бродила в крови беспокойная сила, томила.
Один раз, в субботу, засиделся он так до самого утра. Накурился до тошноты, пошел на край деревни, к озеру. Сел на берегу и стал смотреть, как в лучах восходящего солнца занимается ярким огнем ветхая заброшенная церквушка. Оттого ли, что церковка отражалась в синей воде особенно чисто, оттого ли, что горела она в то утро каким-то особенным – горячим рубиновым огнем – и было тихо кругом – отчего-то защемило сердце. Ивлев лег на землю лицом вниз, вцепился в траву и заскрипел зубами. Подумалось вдруг о боге. И каким-то странным образом: что человек, особенно женщина, лучше бога…
На другой день он опять пошел на озеро – смотреть, как горит церквуха на закате солнца. И встретил на улице Марию Родионову. И остолбенел: такой красивой девки ему еще не случалось видеть. Пошел за ней… Мария оглянулась.
– Здравствуй, – сказал Ивлев.
– Здравствуйте, – она остановилась.
Ивлев ласково улыбнулся – его немножко пугала красота женщины. И удивляла.
– Вы что, обознались? – спросила она.
– Нет, – Ивлев не знал, что говорить. Стоял, смотрел на нее.
У Марии насмешливо дрогнули губы; она повернулась и пошла прочь.
«Вот это да!», – подумал Ивлев.
В тот же вечер он увидел Марию еще раз – возле клуба.
Она стояла в кругу девушек-студенток. Рядом толпились парни.
Ивлев пошел прямо к ней.
– Отойдем в сторонку, – сказал он.
Мария не удивилась, улыбнулась ему как знакомому.
– Зачем?
– Мне надо сказать пару слов… – у Ивлева от волнения перехватило горло – последние слова он пискнул: «Пару слов».
Мария открыто, громко засмеялась. Засмеялись и все стоявшие поблизости. У Ивлева от стыда и злости свело затылок. Он тоже через силу улыбнулся и, сам не понимая, что делает, вернее, понимая, что делает глупо, взял девушку за руку и хотел силой отвести.
Мария вывернула руку… И тут – как из-под земли вырос – появился чернявый парень, броско красивый тонкой южной красотой – не то армянин, не то азербайджанец.
– Одну минутку, – сказал он. – В чем тут дело?
Мария улыбалась и с любопытством смотрела на Ивлева. Молчала.
Чернявый ловко оттер Ивлева плечом в сторонку, взял за локоть и, немножко рисуясь, сказал:
– Здесь вам делать нечего. Вы меня поняли?
В глазах Ивлева стояла красивая Мария.
– Нет, не понял, – сказал он.
Чернявый вежливо улыбнулся – он хотел казаться страшным.
– Объяснить?
– Попробуй.
Чернявый оглянулся для пущей важности, взял Ивлева за грудки.
– Тебе что, собственно, надо?
Ивлев хотел оторвать от себя руку, но она точно приросла – парень был цепкий.
– Отпусти, дурачок, – спокойно сказал Ивлев, – все равно ты потерял эту девку. Успокойся.
– Да? – парень сильно рванул его в сторону, отпустил и дал пинка под зад.
– Бежи отсюда! Чтобы я тебя больше не видел!
Ивлев вернулся. Драться не хотелось – злости не было. В глазах стояла насмешливая Мария. Почему-то именно в этот момент он поверил, что она будет его.
– Отойдем дальше, я тебе все объясню, – сказал он чернявому.
Чернявый стал в боксерскую стойку, больно ткнул Ивлева в грудь. Ивлев, не разворачиваясь, дал ему снизу в челюсть. Дрались без азарта… Чернявый все пытался боксировать, прыгал, делал обманные движения, но схватывал гораздо чаще, чем Ивлев. Их разняли. Чернявый успел разорвать Ивлеву новую рубаху до пупа и разбил в кровь губы. Зато у самого надолго зажмурился левый глаз.
Ивлев сразу же, как только их разняли, ушел домой, умылся, надел другую рубаху… И пошел опять к клубу. И опять подошел к Марии.
– Меня Петром зовут, – сказал он. – А тебя как?
У Марии радостно заблестели глаза. Ей начинала нравиться эта скандальная история.
– Зовуткой, – откликнулась она.
– Отойдем в сторонку, – Ивлев сам не ожидал от себя такой нахрапистости. Все в нем больно и сладко ныло; как будто все нерастраченное тепло двадцати пяти прожитых весен выплеснулось из тайников души, ударило в голову. Он ошалел.
– Мне здесь хорошо.
– Не пойдешь?
– Нет.
Ивлев хотел улыбнуться разбитыми губами – не получилось: не хотелось улыбаться.
– А почему? – спросил он.
– Что?
– Пойдем!… Чего ты боишься-то?
– Ты сам-то не боишься?
– Нет.
– А тебе не кажется, что ты нахально действуешь?
– Нет, что ты!
– А мне кажется.
– Перестань… Вообще, успокойся… – Ивлев плел черт-те что, только бы не молчать – почему-то боялся замолчать. – Я тебе сейчас все объясню… Пойдем?
– Ты что, дурак, что ли?
– Халда, – негромко сказал Ивлев. Он обозлился вдруг.
Мария смерила глазами поджарую фигуру Ивлева, презрительно усмехнулась.
– Между прочим, за халду придется ответить.
– Дура ты породистая… – Ивлева трясло. – Я ж тебе говорю: пойдем со мной!
Мария отошла от него.
Через минуту к нему подлетел чернявый.
– Я ее провожаю сегодня домой, – решительно заявил Ивлев. – Понял? Отойди, а то я тебе второй глаз закрою, – теперь Ивлев готов был драться по-настоящему.
Чернявый задохнулся от возмущения. Некоторое время молчал.
– Ты что? – спросил он.
– Ничего. Иди сюда! – Ивлев пошел за клуб, в темноту, чернявый – за ним. Дрожь у Ивлева прекратилась, он успокоился: начиналось представление покрупнее.
Он слышал, что сзади, вместе с чернявым, идут еще двое или трое.
Шли долго – уходили от света. Ивлев шагал впереди, не разбирая дороги… Перелезли через прясло в чей-то огород, пошли по грядкам, громко шуршали картофельной ботвой…
– Ударишь сзади – изувечу насмерть, – предупредил Ивлев чернявого.
– Иди, иди, – с дрожью в голосе сказал чернявый и подтолкнул его в спину.
Неожиданно тишину ночи просверлил громкий милицейский свисток: их догоняли.
Остановились.
– Милиция, – сказал один из парней, следовавших сзади. – Все.
– Моли бога, – сказал чернявый Ивлеву.
Подошел милиционер.
– Кончайте эту канитель. Давайте, давайте… Давайте разойдемся.
Чернявый и два его друга ушли.
Ивлев закурил с милиционером (милиционер был молодой парень).
– Влюбился, что ли? – спросил он.
– Влюбился, – просто сказал Ивлев.
– Нда-а… Интересное дело, между прочим: когда влюбляются, малость дураками делаются. Я по себе знаю… – шли по улице, направляясь к клубу. – Я, значит, когда влюбился, – а она за рекой жила, жена-то моя теперь, – так я ночью к ней через реку на руках плавал. Опасно, все-таки, – ночь, а вода у нас в реке холодная, сведет судорогой – хоть закричись тогда. Нет – плыл!
– Она где живет, не знаешь? – спросил Ивлев.
– Кто?
– Эта девушка-то… ну, эта…
– Она – там, – неопределенно сказал словоохотливый милиционер. Помолчал немного и добавил с искренним участием: – Мой тебе совет: отстань от нее.
– Почему?
– По-моему… черт ее знает, конечно, но по-моему, она того… Я уж со вторым ее замечаю. До этого черненького еще один был. Тот здоровый. Уехал чего-то. Может, из-за нее. Но красивая!… Это ж надо такой уродиться. Измучаешься с такой. Пойди с ней куда-нибудь – вся душа изболит: на нее же оглядываются все… Нервы надо железные.
Ивлев глубоко затягивался папироской.
– А она откуда?
– Из служащих. У нас тут приехали из двух городов. Зря так делают, между прочим: из разных городов везут. Так порядка никогда не будет.
– А где она живет-то?
– Там… у Сосниной старухи. Возле магазина. Но ты не ходи туда сегодня, а то мне и так позавчера выговор всучили.
– Нет, я просто так спросил.
У клуба уже никого почти не было – разошлись.
Ивлев попрощался с милиционером и пошел к своему дому. Отошел метров двадцать, подождал, когда милиционер завернет за угол, и пошел скорым шагом к магазину. Шел и думал: «Что со мной делается?». Он хотел еще раз увидеть Марию. Зачем? – непонятно. Надежды, что она оставит чернявого и пойдет с ним, не было. Было одно тупое упорное желание видеть ее и все.
И вдруг встретились.
Чернявый шел в обнимку с Марией и что-то негромко и торопливо рассказывал ей. Мария молчала.
Ивлев первый узнал их – по голосу чернявого. Загородил им дорогу. Мария почему-то испуганно вскрикнула, узнав Ивлева, а ее кавалер ошалело уставился на своего недруга. Ивлев глупо улыбнулся.
– Мне надо поговорить с тобой, – сказал он Марии.
Мария молча обошла его и стала быстро удаляться по улице. Чернявый не знал, что делать: догонять ее или оставаться с Ивлевым выяснять отношения.
Ивлев пошел за Марией.
– Одну минуту!… Подожди! – он не знал даже, как зовут девушку.
Чернявый догнал его и ударил сзади по уху. Ивлев развернулся, чтобы ответить, но тот отскочил: его покинула уверенность. Ивлев на ходу вывернул из плетня кол и ускорил шаг, догоняя Марию. Чернявый некоторое время шел сзади, потом отстал.
У Ивлева радостно колотилось сердце. Впереди, совсем близко, мелькала белая кофточка Марии, и никакие силы теперь не могли заставить его свернуть с прямого пути к ней.
Мария шла быстро.
Ивлев пробежал немного, догнал ее.
– Подожди!… не бойся ты меня, глупенькая.
– Чего тебе надо? – Мария сбавила шаг.
– Слушай… – Ивлев взял ее за руку и понял, что он всю жизнь ждал вот этой минуты. – Ты почему не хочешь поговорить со мной?
Мария молчала. Руку не отняла.
– А?
– Тебя ведь изобьют сейчас, – сказала она.
– Ничего.
– Они же бешеные, они могут…
– Я сам бешеный.
– Странный ты человек, все-таки. Непонятный.
– Влюбился!… Чего же тут непонятного? – сказал Ивлев.
– А халдой давеча назвал…
– Не в этом дело. Замуж пойдешь за меня?
– Ох!… – Мария искренне, негромко засмеялась. – Ты прости меня, но у тебя действительно не все дома.
– Почему?
– Это уж… я не знаю.
«Пойдет, – подумал Ивлев. – Пойдет».
Сзади раздался топот нескольких пар ног: их догоняли.
– Беги! – негромко сказала Мария.
Ивлев обнял ее, хотел поцеловать. Она вывернулась и побежала по улице. Ивлев обернулся…
Первым бежал чернявый. Сошлись сразу, молча. С чернявым было еще двое. У всех колья.
Удары звучали мягко, тупо. Сопели, кхэкали, негромко матерились… Ивлев вьюном крутился меж трех кольев. Доставал своим то одного, то другого, то третьего. Чаще доставалось чернявому, потому что тот пер напролом. И не заметил Ивлев, кто из трех изловчился и тяпнул его по голове. В глазах лопнул и рассыпался искрами огненный шар… Ивлев враз оглох, выронил кол и, схватившись за голову, стал потихоньку садиться на дорогу. Его оттащили к плетню и ушли, сморкаясь сукровицей и отхаркиваясь.
Очнулся Ивлев глубокой ночью. Долго припоминал, где он, и что произошло. В груди, он чувствовал, затаилась какая-то смутная, сильная радость… И вдруг все вспомнилось – вспомнил, как он держал Марию за руку и как она негромко смеялась. Радость в груди встрепенулась, возликовала. Ивлев с трудом приподнялся, привалился спиной к плетню… и заплакал. От слабости и от счастья. Голову раскалывала страшная боль. Даже тошнило от боли. А плакалось сладко, как редко плачется, – когда здорово обидят, но ничего этим не докажут.
Вдруг – он, скорее почувствовал, чем увидел и услышал, – невдалеке показалась знакомая белая кофточка. Мария осторожно шла вдоль плетня, Ивлева не видела.
Ивлев притаился. И в эти несколько минут, пока она, не видя его, шла к нему, он, как в минуту серьезной опасности, вспомнил разом всю свою недолгую странную жизнь, путаницу дорог, искания свои – все. И подумал: «Хватит, теперь успокоюсь».
– Я здесь, – сказал он.
Мария вздрогнула, взялась за сердце.
Три дня Петр ходил сам не свой, не зная, как думать теперь о тетке, о Советской власти, о жизни вообще. Добрая тетя потом уж делала все, чтобы успокоить его. Она же, желая добра ему, советовала помалкивать о том, что родители его репрессированы, говорила, что никто никогда в жизни не узнает правду, потому что все документы (даже свидетельство о рождении) у него «в порядке». Впервые узнал он тогда, что он вовсе не Ивлев, а Докучаев, и не Емельянович, а Степанович. На вопрос его: за что посадили отца и мать? – тетка ответила: «Не знаю». Сказала только, что они были хорошие люди. Отец был партийным работником, мать тоже. И все. Она могла тогда сделать больше: могла отдать Петру письмо его отца, которое тот написал для сына незадолго до ареста. Он написал его втайне от жены и упросил свояченицу сохранить и передать сыну, когда тот вырастет. Он ждал беду, и она грянула.
Письмо тетя сохранила, но отдать тогда не решилась.
Петр Ивлев продолжал оставаться Ивлевым.
Испытывал ли он угрызения совести, когда вступал в партию и скрывал правду об отце и матери? Нет. Его заботило только: достаточно ли надежно укрыта его тайна. Не осталось ли что-нибудь в этом деле непродуманным. Все было в порядке.
И вот погожими летними днями ехал лейтенант Ивлев к себе на родину в отпуск. Четыре года не был он дома и радовался всему. Ехал поездом, валялся целыми днями на мягком диване, читал журналы, ходил раз пять на день в вагон-ресторан, норовил сесть за один столик с немолодой уже, но очень красивой женщиной, но всякий раз с ней рядом оказывался длинный худой парень в огромных очках. Ивлев снисходительно и нагловато посматривал в их сторону и сдержанно улыбался. Юношу в очках он мысленно назвал: «хилый аспирант». Женщина ему нравилась, но он не подходил к ней. Он хотел, чтобы она сама поняла, что юноша в очках в данном случае – лишний человек, и пришла бы в ресторан одна. Женщина продолжала появляться в вагоне-ресторане с «хилым аспирантом», хотя не раз и не два перехватывала выразительные взгляды Ивлева.
«Не хочет рисковать», – понял он женщину.
Он любил сидеть у окна за столиком, пить маленькими глотками хорошее вино и смотреть на проплывающие мимо деревеньки, села, поля, леса, перелески… Есть в этом неизъяснимое наслаждение. Рождается чувство некой прочности на земле всего существующего. Особенно, когда там, откуда едешь, все осталось в хорошем состоянии – и дела, и отношения с людьми; и когда там, куда едешь, тоже должно быть все хорошо. Ивлев не знал, как он проведет отпуск, знал только, что все должно быть хорошо.
Тетка обрадовалась племяннику… Заплакала. Она стала уже старенькой. Захлопотала, забегала, собрала на стол… Стали подходить друзья Ивлева с женами. Стало шумно и весело в тихом домике Ивлевых. Выпили, пели старинные сибирские песни, пели новые песни, танцевали, плясали… Разошлись поздно ночью.
Петр сходил на речку, вымылся холодной водой до пояса; выпить за вечер пришлось много – тошнило.
Потом сидели с тетей, беседовали. Петр рассказывал о своей жизни, о своих успехах, не скрывал, что доволен этими успехами… Сказал, что вступил в партию. И тут тете пришло в голову отдать ему письмо отца. Достала из недр огромного сундука тряпицу, долго разворачивала ее… Наконец подала Петру толстый конверт с сургучной печатью.
– Что это?
– Это, Петя… пишет тебе отец.
Петр не сразу понял.
– Как?…
– Он просил, когда ты вырастешь, передать тебе это письмо.
Петр ушел в горницу, сел к столу… Долго сидел, никак не мог решиться разорвать конверт. Его трясло мелкой нервной дрожью. Встал, походил по горнице, выпил воды – дрожь не унималась. Он вышел в прихожую, попросил у тети стакан водки. Тетя налила ему, он выпил.
– Не читал еще?
– Сейчас прочитаю.
Пожелтевший конверт лежал на столе, и исходила от него какая-то цепенящая некончающаяся сила. Об отце не думалось, но было ощущение, как будто кто невидимый – не отец – присутствует в комнате, и от этого делалось не по себе.
Водка придала храбрости. Петр сел опять к столу, разорвал конверт… Три больших листа исписаны крупным разборчивым почерком с наклоном влево. Петр, перескакивая через слова и снова возвращаясь, стал глотать строку за строкой.
«Дорогой и любимый сын Петр!
Пишу тебе, малость тороплюсь, а сказать надо много. Я не довел тебя, сынок, до настоящего дела. Ты у меня только еще начинаешь ходить, а надо сказать тебе очень серьезные вещи, и поэтому у меня двоится в голове. Но когда ты это будешь читать, тебе, наверно, будет столько же лет, сколько мне сейчас. А, может, даже больше. И поэтому я говорю с тобой, как с большим мужиком. Нас с матерью, наверно, посадят, и я не знаю, как дальше обернется дело. Все может быть. Но как бы там ни случилось, вот тебе мой отцовский наказ:
Никогда в жизни не вешай голову и не трусь.
Не стыдись, что у тебя отец с матерью сели за такое позорное дело – нам приписывают, что мы вредим Советской власти, срываем коллективизацию. Это неправда. Просто завелась тут одна зараза, гнида, которая ничего не понимает в крестьянских делах, и она может сделать поганое дело. Но не думай, что мы сдались так просто. Мать у тебя молодец, знай это всю жизнь. Так что смотри людям в глаза и не думай про нас худого. Мы мечтали с матерью, что ты будешь большим человеком, ученым. Я уверен, что так и будет. А главное – не унывай и живи всегда честно. Нас помни. Когда будет своя семья, будь хорошим отцом и мужем.
И еще раз тебя прошу: никогда не трусь и не унывай. Мы это горе переживем как-нибудь. Жизнь на этом, конечно, не остановится. Не ищи только, кому за нас отомстить. Злым не надо быть. А зараза эта, про которую я говорю, скоро сама сгинет. Плохо, что она есть. Это идет от нашей же глупости и неопытности. Скоро в этом разберутся. Так что живи спокойно, сынок, учись. Я лично хотел бы, чтобы ты стал ученым в области астрономии. Я сам когда-то мечтал об этом, но унас сейчас другое время. А мать хочет, чтобы ты стал врачом. Но это ты сам посмотришь, когда вырастешь.
Про нас подробнее тебе расскажет тетя твоя.
Ну, сын, всего тебе хорошего. Здоровья хорошего, ума покрепче, счастья вообще, как говорят. Не забывай нас. Будет сын, назови Степаном. А дочь – Ниной, по матери.
Степан Докучаев».
Голова Петра горела огнем, в глазах двоилось от слез, губы прыгали. Он не чувствовал, что кусает их до крови. Он встал и, шатаясь, вышел на улицу. Ничего не слышал и не видел вокруг. Не слышал, как за ним шла тетя и звала в дом… Привалился в ограде к плетню, заплакал в голос. Плакал, колотился головой о плетень, бормотал что-то неразборчиво… Тетя стояла рядом, тоже плакала и тихонько говорила:
– Петя, сынок, что же сделаешь?… Что же теперь сделаешь? Перестань, сынок, люди услышат, перестань. Их теперь не вернешь…
Петр помаленьку успокоился, пошел опять на речку умылся. Домой вернулся с готовым решением: завтра ехать в часть.
Насколько радостной и бездумной была дорога домой, настолько мучительной она была из дома.
Из Новосибирска Петр полетел самолетом. Смотрел сверху на землю, видел крошечные домики, аккуратные квадратики полей, огородов, видел узенькие ленточки дорог, речушки… Все было игрушечно-маленьким. И это как нельзя более подходило к его состоянию. Где-то среди этих маленьких домиков, думал он, по извилистым дорожкам может ходить человечек и думать о себе, что он – пуп земли, что он все может. Смешно. Жизнь представлялась теперь запутанной, сложной – нагромождение случайных обстоятельств. И судьба человеческая – тоненькая ниточка, протянутая сквозь этот хаос различных непредвиденных обстоятельств. Где уверенность, что какое-нибудь из этих грубых обстоятельств не коснется острым углом этой ниточки и не оборвет ее в самый неподходящий момент?
Много всякого передумал Ивлев, пока летел.
Он не знал, что будет с его жизнью дальше, но он знал, что она не будет такой, какой началась. Сейчас самому омерзительными казались недавние мечты и помыслы. Ведь как мечталось!… Вот он в тридцать пять лет – генерал-майор (за какие заслуги – неизвестно, не в этом дело). Приезжает в Москву, приходит в театр. Все оглядываются на него, все удивлены: какой молодой, а уже генерал! А он, хоть и генерал, а ужасно простой. Нашел свое место, сел, приготовился смотреть спектакль. Рядом – молодая красивая женщина с мужем. Муж – пожилой полковник.
Вообще думалось до этого очень просто: есть жизнь – что-то вроде высокой унылой стены, за стеной – сад, солнце, музыка, беззаботные женщины.
Приехав в часть, Ивлев пошел первым делом в партком и все рассказал: что отец его и мать – враги народа. Ему предложили подать по начальству рапорт с просьбой уволить его из рядов Советской Армии, как человека, недостойного носить высокое звание советского офицера. Он подал рапорт. Просьбу удовлетворили.
Потом было партсобрание. Большинство голосов – исключить. Исключили.
Ивлев попрощался с товарищами и… вышел из части гражданским человеком. Двадцати пяти лет от роду, без друзей, без специальности, с одним только злым, упорным желанием начать жизнь сначала.
На улице догнал его рассудительный капитан и сочувственно заговорил:
– Дурак ты, слушай. Никто же не знал.
– Пошел ты к…! – оборвал Ивлев и выругался матерно.
Ивлев устроился на завод учеником слесаря в том же городе, где служил. Тетке не сказал, что ушел из армии, деньги по-прежнему аккуратно высылал ей, правда меньше. В отпуск скоро не обещался.
Началась другая жизнь. Подтянутости и собранности армейской Ивлев не утратил, только похудел и в глазах погас неприятный блеск раннего самодовольства. Глаза стали задумчивыми. С новыми людьми сходился трудно, больше молчал. Был справедлив, даже резок.
Он ожидал, что теперь начнутся невероятные трудности, которые он стойко будет переносить. Никаких особенных трудностей не было. Правда, деньжонок стало значительно меньше в кармане, пришлось основательно поужаться, но и только. В общежитии он не стал жить, снял у одной хорошей женщины небольшую комнатку, натащил туда книг, читал, курил беспрерывно, чем очень огорчал хозяйку. Работа на заводе не утомляла почти. Времени свободного достаточно. Ивлев соображал, осматривался.
Прошло не так уж много времени. Он не без удивления стал замечать, что к нему с уважением относятся самые разные люди – от богомольной хозяйки до заводских «выпивох». Это насторожило. Ивлев знал за собой одно такое качество: мог легко понравиться, когда хотел этого. Он раньше знал точно: когда после его ухода говорят «хороший парень», а когда не говорят. Причем, когда говорили «хороший парень», это не радовало. Значит, дальше надо напрягаться и поддерживать в людях это мнение о себе. А поддерживать приходилось в основном болтовней и притворством. Он притворялся, что ему хорошо в обществе тех или иных людей, смеялся, когда не хотелось, внимательно слушал, когда заранее было известно, чем кончится рассказ. Причем, делалось это зачастую без всякой цели – просто трусил быть самим собой. Скажи кому-нибудь, что его скучно слушать – обидится. Помолчи с какой-нибудь вечер, другой, скажет: дурак. И приходилось изощряться. Впрочем, и искусство-то не ахти какое, но утомительное. Начав другую жизнь, Ивлев первым делом решил быть самим собой, во что бы то ни стало, в любых обстоятельствах. И стал. И заметил, что люди за что-то начинают уважать его. Он перебрал в памяти все, что он делал и говорил, и не нашел, чтобы он последнее время угождал кому-нибудь, поддакивал, говорил, когда не хотелось, или молчал, когда хотелось сказать. Это открытие радовало – так было легче жить.
Кончилось лето. Осенью Ивлева вместе с другими рабочими послали в деревню помогать колхозникам убирать картошку.
Деревня, куда приехали, большая. Помощников понаехало много – рабочие, студенты, служащие… Половина – лоботрясничали, жгли на полях костры, дурачились.
Вечерами в деревне было шумно. Возле клуба выставляли радиолу и до глубокой ночи танцевали. А вечера стояли хорошие – тихие, теплые. С неба срывались звезды и, прожив мгновенную яркую жизнь, умирали.
Ивлев сидел вечерами на крыльце (он жил возле самого клуба, у колхозного бригадира), курил, слушал радиолу, женский смех… И было как-то тяжко на душе. Бродила в крови беспокойная сила, томила.
Один раз, в субботу, засиделся он так до самого утра. Накурился до тошноты, пошел на край деревни, к озеру. Сел на берегу и стал смотреть, как в лучах восходящего солнца занимается ярким огнем ветхая заброшенная церквушка. Оттого ли, что церковка отражалась в синей воде особенно чисто, оттого ли, что горела она в то утро каким-то особенным – горячим рубиновым огнем – и было тихо кругом – отчего-то защемило сердце. Ивлев лег на землю лицом вниз, вцепился в траву и заскрипел зубами. Подумалось вдруг о боге. И каким-то странным образом: что человек, особенно женщина, лучше бога…
На другой день он опять пошел на озеро – смотреть, как горит церквуха на закате солнца. И встретил на улице Марию Родионову. И остолбенел: такой красивой девки ему еще не случалось видеть. Пошел за ней… Мария оглянулась.
– Здравствуй, – сказал Ивлев.
– Здравствуйте, – она остановилась.
Ивлев ласково улыбнулся – его немножко пугала красота женщины. И удивляла.
– Вы что, обознались? – спросила она.
– Нет, – Ивлев не знал, что говорить. Стоял, смотрел на нее.
У Марии насмешливо дрогнули губы; она повернулась и пошла прочь.
«Вот это да!», – подумал Ивлев.
В тот же вечер он увидел Марию еще раз – возле клуба.
Она стояла в кругу девушек-студенток. Рядом толпились парни.
Ивлев пошел прямо к ней.
– Отойдем в сторонку, – сказал он.
Мария не удивилась, улыбнулась ему как знакомому.
– Зачем?
– Мне надо сказать пару слов… – у Ивлева от волнения перехватило горло – последние слова он пискнул: «Пару слов».
Мария открыто, громко засмеялась. Засмеялись и все стоявшие поблизости. У Ивлева от стыда и злости свело затылок. Он тоже через силу улыбнулся и, сам не понимая, что делает, вернее, понимая, что делает глупо, взял девушку за руку и хотел силой отвести.
Мария вывернула руку… И тут – как из-под земли вырос – появился чернявый парень, броско красивый тонкой южной красотой – не то армянин, не то азербайджанец.
– Одну минутку, – сказал он. – В чем тут дело?
Мария улыбалась и с любопытством смотрела на Ивлева. Молчала.
Чернявый ловко оттер Ивлева плечом в сторонку, взял за локоть и, немножко рисуясь, сказал:
– Здесь вам делать нечего. Вы меня поняли?
В глазах Ивлева стояла красивая Мария.
– Нет, не понял, – сказал он.
Чернявый вежливо улыбнулся – он хотел казаться страшным.
– Объяснить?
– Попробуй.
Чернявый оглянулся для пущей важности, взял Ивлева за грудки.
– Тебе что, собственно, надо?
Ивлев хотел оторвать от себя руку, но она точно приросла – парень был цепкий.
– Отпусти, дурачок, – спокойно сказал Ивлев, – все равно ты потерял эту девку. Успокойся.
– Да? – парень сильно рванул его в сторону, отпустил и дал пинка под зад.
– Бежи отсюда! Чтобы я тебя больше не видел!
Ивлев вернулся. Драться не хотелось – злости не было. В глазах стояла насмешливая Мария. Почему-то именно в этот момент он поверил, что она будет его.
– Отойдем дальше, я тебе все объясню, – сказал он чернявому.
Чернявый стал в боксерскую стойку, больно ткнул Ивлева в грудь. Ивлев, не разворачиваясь, дал ему снизу в челюсть. Дрались без азарта… Чернявый все пытался боксировать, прыгал, делал обманные движения, но схватывал гораздо чаще, чем Ивлев. Их разняли. Чернявый успел разорвать Ивлеву новую рубаху до пупа и разбил в кровь губы. Зато у самого надолго зажмурился левый глаз.
Ивлев сразу же, как только их разняли, ушел домой, умылся, надел другую рубаху… И пошел опять к клубу. И опять подошел к Марии.
– Меня Петром зовут, – сказал он. – А тебя как?
У Марии радостно заблестели глаза. Ей начинала нравиться эта скандальная история.
– Зовуткой, – откликнулась она.
– Отойдем в сторонку, – Ивлев сам не ожидал от себя такой нахрапистости. Все в нем больно и сладко ныло; как будто все нерастраченное тепло двадцати пяти прожитых весен выплеснулось из тайников души, ударило в голову. Он ошалел.
– Мне здесь хорошо.
– Не пойдешь?
– Нет.
Ивлев хотел улыбнуться разбитыми губами – не получилось: не хотелось улыбаться.
– А почему? – спросил он.
– Что?
– Пойдем!… Чего ты боишься-то?
– Ты сам-то не боишься?
– Нет.
– А тебе не кажется, что ты нахально действуешь?
– Нет, что ты!
– А мне кажется.
– Перестань… Вообще, успокойся… – Ивлев плел черт-те что, только бы не молчать – почему-то боялся замолчать. – Я тебе сейчас все объясню… Пойдем?
– Ты что, дурак, что ли?
– Халда, – негромко сказал Ивлев. Он обозлился вдруг.
Мария смерила глазами поджарую фигуру Ивлева, презрительно усмехнулась.
– Между прочим, за халду придется ответить.
– Дура ты породистая… – Ивлева трясло. – Я ж тебе говорю: пойдем со мной!
Мария отошла от него.
Через минуту к нему подлетел чернявый.
– Я ее провожаю сегодня домой, – решительно заявил Ивлев. – Понял? Отойди, а то я тебе второй глаз закрою, – теперь Ивлев готов был драться по-настоящему.
Чернявый задохнулся от возмущения. Некоторое время молчал.
– Ты что? – спросил он.
– Ничего. Иди сюда! – Ивлев пошел за клуб, в темноту, чернявый – за ним. Дрожь у Ивлева прекратилась, он успокоился: начиналось представление покрупнее.
Он слышал, что сзади, вместе с чернявым, идут еще двое или трое.
Шли долго – уходили от света. Ивлев шагал впереди, не разбирая дороги… Перелезли через прясло в чей-то огород, пошли по грядкам, громко шуршали картофельной ботвой…
– Ударишь сзади – изувечу насмерть, – предупредил Ивлев чернявого.
– Иди, иди, – с дрожью в голосе сказал чернявый и подтолкнул его в спину.
Неожиданно тишину ночи просверлил громкий милицейский свисток: их догоняли.
Остановились.
– Милиция, – сказал один из парней, следовавших сзади. – Все.
– Моли бога, – сказал чернявый Ивлеву.
Подошел милиционер.
– Кончайте эту канитель. Давайте, давайте… Давайте разойдемся.
Чернявый и два его друга ушли.
Ивлев закурил с милиционером (милиционер был молодой парень).
– Влюбился, что ли? – спросил он.
– Влюбился, – просто сказал Ивлев.
– Нда-а… Интересное дело, между прочим: когда влюбляются, малость дураками делаются. Я по себе знаю… – шли по улице, направляясь к клубу. – Я, значит, когда влюбился, – а она за рекой жила, жена-то моя теперь, – так я ночью к ней через реку на руках плавал. Опасно, все-таки, – ночь, а вода у нас в реке холодная, сведет судорогой – хоть закричись тогда. Нет – плыл!
– Она где живет, не знаешь? – спросил Ивлев.
– Кто?
– Эта девушка-то… ну, эта…
– Она – там, – неопределенно сказал словоохотливый милиционер. Помолчал немного и добавил с искренним участием: – Мой тебе совет: отстань от нее.
– Почему?
– По-моему… черт ее знает, конечно, но по-моему, она того… Я уж со вторым ее замечаю. До этого черненького еще один был. Тот здоровый. Уехал чего-то. Может, из-за нее. Но красивая!… Это ж надо такой уродиться. Измучаешься с такой. Пойди с ней куда-нибудь – вся душа изболит: на нее же оглядываются все… Нервы надо железные.
Ивлев глубоко затягивался папироской.
– А она откуда?
– Из служащих. У нас тут приехали из двух городов. Зря так делают, между прочим: из разных городов везут. Так порядка никогда не будет.
– А где она живет-то?
– Там… у Сосниной старухи. Возле магазина. Но ты не ходи туда сегодня, а то мне и так позавчера выговор всучили.
– Нет, я просто так спросил.
У клуба уже никого почти не было – разошлись.
Ивлев попрощался с милиционером и пошел к своему дому. Отошел метров двадцать, подождал, когда милиционер завернет за угол, и пошел скорым шагом к магазину. Шел и думал: «Что со мной делается?». Он хотел еще раз увидеть Марию. Зачем? – непонятно. Надежды, что она оставит чернявого и пойдет с ним, не было. Было одно тупое упорное желание видеть ее и все.
И вдруг встретились.
Чернявый шел в обнимку с Марией и что-то негромко и торопливо рассказывал ей. Мария молчала.
Ивлев первый узнал их – по голосу чернявого. Загородил им дорогу. Мария почему-то испуганно вскрикнула, узнав Ивлева, а ее кавалер ошалело уставился на своего недруга. Ивлев глупо улыбнулся.
– Мне надо поговорить с тобой, – сказал он Марии.
Мария молча обошла его и стала быстро удаляться по улице. Чернявый не знал, что делать: догонять ее или оставаться с Ивлевым выяснять отношения.
Ивлев пошел за Марией.
– Одну минуту!… Подожди! – он не знал даже, как зовут девушку.
Чернявый догнал его и ударил сзади по уху. Ивлев развернулся, чтобы ответить, но тот отскочил: его покинула уверенность. Ивлев на ходу вывернул из плетня кол и ускорил шаг, догоняя Марию. Чернявый некоторое время шел сзади, потом отстал.
У Ивлева радостно колотилось сердце. Впереди, совсем близко, мелькала белая кофточка Марии, и никакие силы теперь не могли заставить его свернуть с прямого пути к ней.
Мария шла быстро.
Ивлев пробежал немного, догнал ее.
– Подожди!… не бойся ты меня, глупенькая.
– Чего тебе надо? – Мария сбавила шаг.
– Слушай… – Ивлев взял ее за руку и понял, что он всю жизнь ждал вот этой минуты. – Ты почему не хочешь поговорить со мной?
Мария молчала. Руку не отняла.
– А?
– Тебя ведь изобьют сейчас, – сказала она.
– Ничего.
– Они же бешеные, они могут…
– Я сам бешеный.
– Странный ты человек, все-таки. Непонятный.
– Влюбился!… Чего же тут непонятного? – сказал Ивлев.
– А халдой давеча назвал…
– Не в этом дело. Замуж пойдешь за меня?
– Ох!… – Мария искренне, негромко засмеялась. – Ты прости меня, но у тебя действительно не все дома.
– Почему?
– Это уж… я не знаю.
«Пойдет, – подумал Ивлев. – Пойдет».
Сзади раздался топот нескольких пар ног: их догоняли.
– Беги! – негромко сказала Мария.
Ивлев обнял ее, хотел поцеловать. Она вывернулась и побежала по улице. Ивлев обернулся…
Первым бежал чернявый. Сошлись сразу, молча. С чернявым было еще двое. У всех колья.
Удары звучали мягко, тупо. Сопели, кхэкали, негромко матерились… Ивлев вьюном крутился меж трех кольев. Доставал своим то одного, то другого, то третьего. Чаще доставалось чернявому, потому что тот пер напролом. И не заметил Ивлев, кто из трех изловчился и тяпнул его по голове. В глазах лопнул и рассыпался искрами огненный шар… Ивлев враз оглох, выронил кол и, схватившись за голову, стал потихоньку садиться на дорогу. Его оттащили к плетню и ушли, сморкаясь сукровицей и отхаркиваясь.
Очнулся Ивлев глубокой ночью. Долго припоминал, где он, и что произошло. В груди, он чувствовал, затаилась какая-то смутная, сильная радость… И вдруг все вспомнилось – вспомнил, как он держал Марию за руку и как она негромко смеялась. Радость в груди встрепенулась, возликовала. Ивлев с трудом приподнялся, привалился спиной к плетню… и заплакал. От слабости и от счастья. Голову раскалывала страшная боль. Даже тошнило от боли. А плакалось сладко, как редко плачется, – когда здорово обидят, но ничего этим не докажут.
Вдруг – он, скорее почувствовал, чем увидел и услышал, – невдалеке показалась знакомая белая кофточка. Мария осторожно шла вдоль плетня, Ивлева не видела.
Ивлев притаился. И в эти несколько минут, пока она, не видя его, шла к нему, он, как в минуту серьезной опасности, вспомнил разом всю свою недолгую странную жизнь, путаницу дорог, искания свои – все. И подумал: «Хватит, теперь успокоюсь».
– Я здесь, – сказал он.
Мария вздрогнула, взялась за сердце.