– Где не было?
   – Бил кто-нибудь из Любавиных меня?
   – Нет.
   – Правильно. Давай, Кузьмич, медовухи. Мне что-то тоскливо сделалось.
   – Давай-ка лучше поспим маленько, – сказал старик. – Да и парень умаялся с дороги, пусть отдохнет. А потом выпьем, этого добра не жалко.
   – Согласный, – сказал Гринька. – А ты?
   Егор усмехнулся:
   – Я тоже.
   Ему постелили на полу. Старик полез на печку.
   Егор с удовольствием вытянул натруженные за ночь ноги, зевнул.
   В два маленьких оконца вливался ранний свет. Постепенно в избушке все четче обозначались отдельные предметы: печь с большим, неуклюжим чувалом и с непомерно широким устьем, кадка в углу, куль с мукой, старенькое ружьишко на стене, волосяные маски от пчел, пучки сухих трав… Откуда-то – Егор не понимал откуда – потягивало свежим воздухом. На стене, над дверью, шевелились слабенькие тени – под окном стояла березка, и ее чуть трогал утренний ветерок.
   Егор заснул незаметно, но и во сне все от кого-то убегал, а ноги плохо слушались, и сердце замирало от страха. Потом – не то приснилось, не то почудилось: как будто он так и лежит на полу в избушке. На печке спит старик Малышев, на кровати – Гринька. Вот Гринька полежал-полежал, зевнул и сел.
   – Не спится.
   – Мне тоже, – сказал Егор. – Ты Макара, брата, не знал?
   – Знал, как же! Он атаманил в одной шайке.
   – Так вот – убили Макара.
   – Да ну?! Кто? – Гринька опять, как давеча, уставился на Егора страшными глазами.
   – Уполномоченный у нас… Кузьмой зовут. На Клашке Колокольниковой женатый.
   – Так чего же ты ушел из деревни?
   – Я все равно его убью. Он тоже недолго погуляет. Примешь меня в свою шайку?
   – Конечно. Ты Маньку-то любил свою?
   Егор помедлил с ответом.
   – А ты откуда знаешь про… Откуда ты все знаешь?
   – Знаю, добрый молодец! – сказал Гринька и захохотал. – Я все знаю.
   – Любил. Мне теперь тоскливо без нее.
   – Ничего, не тоскуй. Сейчас выпьем. Правильно сделал, что убил.
   – Кого?
   – Уполномоченных-то.
   – Я говорю: без Маньки мне теперь тоскливо будет.
   – Ничего. Сейчас выпьем.
   – Я же не хотел ее убивать. Я только ударить хотел, а получилось…
   – А Яшу Горячего тоже ты убил?
   – Нет.
   – Ты мне не ври, добрый молодец! – Гринька опять громко захохотал, а глаза смотрели пронзительно. – Я ведь все знаю. И ты мне никогда не ври. А то я тебе самому сейчас голову отверну!
   Гринька встал и начал кривляться над Егором, и все хохотал оглушительно… Егор всмотрелся лучше и увидел, что у Гриньки нет лица. А Гринька подходил все ближе к нему и все хохотал и кривлялся… Егор проснулся от ужаса, охватившего его.
   …Гринька, скорчившись в кровати, надсадно кашлял. Егор пошевелился, Гринька повернулся к нему.
   – Вот, брат, до чего… – прохрипел он. – Всю душу выворачивает.
   – Простыл?
   – Простыл… Кузьмич! А Кузьмич!
   Старик на печке поднял голову.
   – Чего?
   – Хватит спать! Давай медовухи.
   Малышев протяжно зевнул и полез с печки.
   – До чего утренний сон хороший!
   – Ты как жених спишь, – упрекнул его Гринька.
   – А чего ж? Я людей не убивал – душа не болит, – непонятно, к чему он сказал это. То ли недоспал – обозлился на Гриньку; то ли из ума стал выживать, забывает, с кем и о чем не следует говорить. Скорей всего не подумал и брякнул.
   Гринька внимательно посмотрел на старика.
   – Ты к чему это?
   – Да так… присказка такая есть.
   Гринька промолчал.
   У Егора совсем пропал сон.
   Было уже светло.
   Позавтракали.
   Егор напоил коня из колодца, спутал и пустил около ограды. Взял у старика драный тулупишко и полез на вышку. От выпитой медовухи голова отяжелела, и сон снова обуял Егора.
   На вышке было хорошо – тепло. Сквозь многочисленные щели крыши глазело солнце. Пахло пылью и старой кожаной сбруей. На карнизе дрались воробьи.

– 18 -

   Кузьма вернулся домой через неделю. Похудел, оброс смешной рыжей бороденкой.
   Домашние встретили его гробовым молчанием. Даже Николай не нашелся, что сказать сразу.
   Кузьма разделся, ополоснул в сенях лицо. Когда вошел с мокрым лицом, Клавдя молча подала ему полотенце.
   – Баню можно истопить? – спросил Кузьма, ни к кому в особенности не обращаясь.
   – Баню надо, – поддержал Николай.
   – Истопим, – сказала Клавдя.
   Кузьма прошел в горницу и стал раздеваться – хотел спать лечь.
   Вошел Николай, плотно прикрыл за собой дверь.
   – Ну как? – участливо спросил он.
   – Нет… Ушел.
   – Ушел, – Николай сел на краешек кровати, глядя на Кузьму с отеческой неподдельной заботой. – Его теперь в горах надо искать.
   – Где?
   – В тайге, в горах. Там знакомство у Емельяна…
   – Посоветоваться надо с председателем.
   – Председателем-то счас другой. Пьяных Павел…
   – Я слышал. Он ваш, кажется, бакланский?
   – Наш, ага. Сейчас только нету у него тут никого. Мать была, в позапрошлом году схоронили. А он, как в армию тогда взяли, в тринадцатом, однако, так его с тех пор не было. Никто не знал, иде он. А когда выбирали, рассказал: воевал сперва в империалистической, а потом за советскую власть. Барона тут какого-то гоняли… А счас потянуло, видно, на родину…
   – Хороший мужик?
   – Дык вить… как скажешь? Его толком-то никто не знает. Ушел молодым ишо… В парнях вроде не выделялся, жили бедновато. Отца в японскую убило, а мать – чего она? А он – малолеток, незаметный… Хороший, говорят. Лизара нашего попер от себя, – Николай усмехнулся, качнул головой. – Третьего дня приходит пьяный. «Выгнали», – говорит. Давно пора…
   Председателя в сельсовете не было. Сказали, в школе.
   Кузьма пошел в школу.
   Дороги подсохли, затвердели. Под плетнями зазеленела молодая крапива. Мирно и тепло в деревне, попахивает дымком и свежевыпеченным хлебом… Опять была весна. Надо бы радоваться, наверно, а на душе неспокойно. Тяжело, что Марьи нет. Невыносимо тяжело и больно, что виноват в этом он. Как страшно и просто все вышло!
   Захотелось очень поговорить с Платонычем. И он стал сочинять ему письмо (он иногда матери тоже «писал» письма).
   «Дядя Вася!
   У нас опять весна. Много всякого случилось без тебя – Марью убили, Яшу… Мне сейчас трудно. Жалко Марью, сердце каменеет… С семьей у меня тоже вышло как-то не так. Но школа твоя уже достраивается, скоро совсем достроим. Хорошая получилась школа. Ребятишки учиться будут, скакать, дурачиться, и ты будешь как будто с ними. Я теперь понял, что так и надо: все время быть с людьми, даже если в землю зароют. А с Марьей-то – я виноват. Не могу людям в глаза глядеть, дядя Вася. Хоть рядом с тобой ложись… Сергея Федорыча еще не видел и не знаю, как покажусь. Плохо!»

– 19 -

   Председатель ругался с плотниками. Втолковывал, какие вязать рамы, чтоб больше было света. Даже показывал – чертил угольком на доске. Плотники таких никогда не вязали, упрямились. Уверяли, что и так хватит света.
   – Куда его шибко много-то?
   – Так дети же! – кричал председатель. – Черти вы такие! Дети учиться-то будут! Им писать надо, задачки решать… Наши же дети?!
   Плотники, нахмурив лбы, стали совещаться между собой.
   Кузьма окликнул председателя. Тот повернулся, и Кузьма узнал его: один из тех, кто тогда приезжал на заготовку хлеба, невысокий, плотный, с крепким подбородком. Улыбнулся Кузьме.
   – Здорово! Что ж долго не заходишь?
   – Я заходил – ты в уезде был. А эти дни…
   – Слышал, – председатель посерьезнел. – Никаких следов?
   – Нет. В горы ушел.
   – Ждать не будет, конечно. Ну, давай знакомиться: Павел Николаевич. Тебя – Кузьма?
   – Я помню – приезжали…
   – Отойдем-ка в сторонку, поговорим.
   Походка у Павла Николаича упружистая, и весь он как литой. Шея короткая, мощная. Идет чуть вразвалку, крепко чувствует под ногой землю.
   Вышли из школы, сели на бревно.
   – То, что ты милиционер, это хорошо. Что молод, это малость похуже, но дело поправимое. А?
   – Думаю…
   – Я тоже так думаю. Надо, Кузьма, начинать работать. Ты тут, прости меня, конечно, ни хрена пока не сделал, – Павел Николаич посмотрел своим твердым, открытым взглядом на Кузьму. Тот невольно почувствовал правоту его слов, не захотелось даже ничего говорить в свое оправдание. – Деревня глухая, я понимаю, но дела это не меняет, как ты сам понимаешь.
   – Понимаю.
   – У тебя как с семьей-то? – вдруг спросил Павел Николаич.
   – Что с семьей?
   – Ну… все в порядке?
   Кузьма нахмурился. Подумал: «Вот так и будет теперь все время».
   – Ты же знаешь… Что спрашивать?
   – Что знаю?
   – Не в семье дело, а… Ну, знаешь ты! Из-за меня убийство-то… случилось. Марью-то Любавину…
   Председатель жестоко молчал.
   – Знаешь или нет? Говорят ведь!
   – Говорят.
   – Ну вот. Зашел к ней, а сказали… Да ну к черту! Тяжело, – действительно, было невыносимо тяжело. Но именно оттого, что было так тяжело, нежданно прибавилось вдруг: – Я любил ее, не скрываю. Только ничего у нас не было. Вы-то хоть поверьте. Вот и все. Теперь мне надо найти его. Возьму человек трех, поедем в горы. Возможно, к банде пристал…
   – В горы не поедешь. Из-за одного человека четверо будете по горам мотаться… жирно. А банду ту накрыли. У Чийского аймака. Человек шесть, что ли, ушло только. Сейчас туда чоновцев кинули – вот такие группы ликвидировать. Никуда и Любавин твой не денется.
   – А когда банду?
   – Четвертого дня.
   – Далеко это?
   – У границы почти. Наверно, хотели совсем уйти. Суть сейчас не в Любавине. Есть дела поважнее. Надо молодежь сколачивать – комсомол. Комитеты, актив… Богачи могут поднять голову. Раз «кто – кого», так и нам ушами не надо хлопать. Насчет убийства Марьи – считай, что это тебе урок на всю жизнь. Переживать переживай, а нос особо не вешай, а то им козырь лишний, всяким Любавиным да Беспаловым. Понял?
   – Сергей Федорыча жалко… Прямо сердце заходится.
   – Жалко, конечно. Не везет старику: трех сынов потерял, и теперь вот… – председатель замолк, подобрал с земли щепочку, повертел в руках, бросил и сказал негромко, но с такой затаенной силой, что Кузьма вздрогнул: – Сволочи!…
   – Егора надо найти.
   Председатель поднялся с бревна.
   – У дяди бумаги какие-нибудь остались?
   – Есть… дома.
   – Пойдем. Отдашь мне.
   Пошли от школы.
   – В уезде ничего не требуется?
   – Нет. А что?
   – Я сейчас еду туда. Со школой надо тоже утрясать. Деньги нужны. Что за учительница здесь была?
   – Она не учительница, так просто… попробовала, а ничего не вышло. Испугалась, что ли…
   – Вот надо все налаживать. А за нас никто ничего не сделает. Так, Кузьма.

– 20 -

   В тот же день, проводив председателя, Кузьма пошел к Сергею Федорычу.
   Увидел его кособокую избенку, и с новой силой горе сдавило сердце.
   Сергей Федорыч ковырялся в ограде – починял плетень. На приветствие Кузьмы только головой кивнул. Даже не посмотрел.
   – Дядя Сергей… – заговорил было Кузьма.
   Но тот оборвал:
   – Не надо ничо говорить. Ну вас всех к дьяволу! – присел у плетня, вытер рукавом рубахи глаза, посмотрел на ребятишек, игравших в углу двора, вытер еще раз глаза, долго сидел не двигаясь.
   Кузьма стоял рядом.
   – Не надо про то… Сядь-ка, – сказал Сергей Федорыч. Кашлянул в ладонь. Голос дрожал. – Хлеб-то, помнишь, искали?
   – Ну?
   – У Любавиных тоже искали – не нашли. А хлеб есть.
   – Есть, наверно.
   – Не «наверно», а есть. И – ое-ей, сколько!
   – Ну?
   – Не понужай – не запрег. Значит, так: мылся я у них как-то в бане – когда еще родней были, – и показалось мне подозрительно, что сам старик – мы вместе были – мало воды на себя льет. И на меня один раз рявкнул, чтобы я тоже не плескал зря.
   Кузьма опять хотел сказать: «Ну». Он ничего не понимал пока.
   – А чего бы ее, кажись, беречь, воду-то? – продолжал Сергей Федорыч. – Заложил коня да съездил на речку с кадочкой. Нет! Он прямо на дыбошки становится: не лей зря воду – и все! Я и подумал тогда: не хлеб ли лежит у них там, под баней-то?
   Кузьма смотрел в рот Сергею Федорычу, слушал. Но тот кончил свой рассказ и тоже смотрел на Кузьму.
   – А зачем им его под баню-то прятать?
   – А куда же его прятать? Тебе в голову придет искать хлеб под баней?
   – Так он же сгниет там!
   – Не сгниет. Поглубже зарыть – ничего с ним не будет. А они и баню редко топили нынче, я заметил. Да еще накрыли его хорошенько, вот и все. И воды поменьше лили.
   – Чего же ты раньше-то молчал?
   – Чего молчал! – Сергей Федорыч рассердился. – Родня небось были!… – рыжий клинышек бородки его опять запрыгал вверх-вниз, он отвернулся, высморкался и опять вытер глаза рукавом вылинявшей ситцевой рубахи. – Вот и молчал. Скажи тада, дочери бы житья не было. А счас мне их, змеев подколодных, надо со света сжить – и все. Не ной моя косточка в сырой земле, если я им что-нибудь не сделаю, – эти слова Сергей Федорыч произнес каким-то даже торжественным голосом, без слез.
   Кузьма в душе еще раз поклялся отомстить за Марью.
   – Дак вот я и думаю, как у их этот хлеб взять?
   – Возьмем, да и все.
   Видно, Сергея Федорыча такая простота не устраивала, он хотел видеть здесь акт мщения.
   – Тогда скажите, когда найдете: это я подсказал, где искать.
   – Может, его нет там…
   – Там! – опять рассердился Сергей Федорыч. – Я уж их изучил. Там хлеб! Говорят – надо слухать.
   Когда стемнело, к Любавиным явились четверо: Кузьма, Федя Байкалов, Пронька Воронцов и Ганя Косых.
   Емельян Спиридоныч вечерял.
   Когда вошли эти четверо, он настолько перепугался, что выронил ложку. Смотрел на незваных гостей и ждал. Михайловна тоже приготовилась к чему-то страшному.
   – Выйдем, хозяин, – сказал Кузьма, не поздоровавшись (из четырех поздоровались только Ганя и Пронька).
   – Зачем это?
   – Надо.
   – Надо – так говори здесь, – Емельян Спиридоныч начал злиться, и чем больше злился, тем меньше трусил.
   – Пойдем, посвети, мы обыск сделаем. И пошевеливаться надо, когда говорят! – Кузьма помаленьку терял спокойствие.
   – Ишь какой ты! – Емельян Спиридоныч смерил длинного Кузьму ненавистным взглядом (он в эту секунду подумал: почему ни один из его сыновей не стукнул где-нибудь этого паскудного парня?). – Лаять научился. А голоса еще нету – визжишь.
   – Давай без разговоров!
   Емельян Спиридоныч встал из-за стола, засветил еще одну лампу и повел четверых во двор. Он был убежден, что ищут Егора. Даже мысли не было о хлебе. Давно все забылось. Успокоились. И каковы же были его удивление, растерянность, испуг, когда Кузьма взял у него лампу и направился прямо в баню. Но это еще был не такой испуг, от которого подсекаются ноги… Может быть, они думают, что Егор прячется в бане? И тут только он обнаружил, что двое идут с лопатой и с ломом. Емельян остолбенел.
   Трое идущих за ним обошли его и скрылись в бане.
   Емельян Спиридоныч лихорадочно соображал: взять ружье или нет? Пока он соображал, в бане начали поднимать пол – затрещали плахи, противно завизжали проржавевшие гвозди…
   Емельян Спиридоныч побежал в дом за ружьем.
   Увидев его, белого как стена, Михайловна ойкнула и схватилась за сердце: она тоже подумала, что Егор потайком вернулся и его нашли.
   Емельян Спиридоныч трясущимися руками заряжал ружье.
   – Да что там, Омеля?
   – Хлеб, – сипло сказал Емельян Спиридоныч.
   – Осподи, осподи! – закрестилась Михайловна. – Да гори он синим огнем, не связывайся ты с ними. Решат ведь!
   Емельян Спиридоныч бросил ружье и побежал в баню.
   – Гады ползучие, гады! – заговорил он, появляясь в бане. – Подавитесь вы им, жрите, собаки!… Тебе, длинноногий, попомнится этот хлебушек…
   Пронька орудовал ломом, Федя светил.
   Подняли четыре доски. Пронька с маху всадил в землю лом, он стукнул в глубине о доски.
   – Вот он… тут! – сказал Пронька.
   Емельян Спиридоныч повернулся и пошел в дом.
   Кузьма, растирая ладонью ушибленное колено, бросил Гане:
   – Гаврила, давай за подводами.

– 21 -

   Кондрат узнал обо всем только утром. Фекла пошла за водой к колодцу, а там все разговоры о том, как от Любавиных всю ночь возили на бричках хлеб. Фекла не стала даже брать воду, побежала домой.
   – Наших-то ограбили! – крикнула она.
   Кондрат подстригал овечьими ножницами бороду. Бросил ножницы, встал.
   – Что орешь, дура?
   – Хлеб-то нашли ведь!
   Кондрат как был, в одной рубахе, выскочил на улицу и побежал к отцу.
   Емельян Спиридоныч сидел в углу, под божницей, странно спокойный, даже как будто веселый.
   – Проспал все царство небесное! – встретил он сына. – Хлебушек-то у нас… хэх!… Под метло!
   Кондрата встревожило настроение отца:
   – Ты чего такой?
   – Какой? Сижу вот, думаю…
   – Как нашли-то?
   – Найдут! Они все найдут. Они нас совсем когда-нибудь угробют, вот увидишь.
   – Все взяли?
   – Оставили малость на прокорм… – Емельян Спиридоныч махнул рукой.
   Кондрат скрипнул зубами.
   – Знаешь, что я думаю? – спросил отец.
   – Ну?
   – Петуха им пустить. Школа-то стоит?…
   – Какой в ней толк, в школе-то?
   – Дурак, Кондрашка! Сроду дураком был…
   – Ты говори толком! – окрысился Кондрат.
   – Школа сгорит – они с ума посходют. Строили-строили… Старичок-покойничек все жилы вытянул. Мне шибко охота этому длинногачему насолить, гаду. Я всю ночь про это думал. Его вопче-то убить мало. Он разнюхал-то… Но с ним пускай Егорка управляется, нам не надо. Тому все одно бегать. А школа у их сгорит! Все у их будет гореть!… Я их накормлю своим хлебушком.
   Кондрат молчал. Он не находил ничего особенного в том, в чем отец видел сладостный акт мести.
   – А маленько погода установится, – продолжал Емельян Спиридоныч, – поедешь в горы, расскажешь Егорке, как тут у нас… – старик изобразил на лице терпеливо-страдальческую мину. – Гнули, мол, гнули спинушки, собирали по зернышку, а они пришли и все зачистили. А? Во как делают! – Емельян Спиридоныч отбросил благообразие, грохнул кулаком по столу. – Это ж поду-умать только!…
   – Не ори так, – посоветовал Кондрат.
   В глухую пору, перед рассветом, двое осторожно подошли к школе, осмотрелись… Темень, хоть глаз выколи. Тишина. Только за деревней бренькает одинокая балалайка – какому-то дураку не спится.
   Кондрат вошел в школу с ведерком керосина. Емельян Спиридоныч караулил, присев на корточки.
   Тихонько поскрипывали новые половицы под ногами Кондрата, раза два легонько звякнула дужка ведра. Потом он вышел.
   – Все.
   – Давай, – велел Емельян Спиридоныч.
   Кондрат огляделся, помедлил.
   – Ну, чего?
   – Надо бы подождать с недельку хоть. Сразу к нам кинутся…
   – Тьфу! Ну, Кондрат…
   – Чего «Кондрат»?
   – Дай спички! – потребовал Емельян Спиридоныч.
   Кондрат вошел в школу. Через открытую дверь Емельян Спиридоныч увидел слабую вспышку огня. Силуэтом обозначилась склоненная фигура Кондрата. И тотчас огонь красной змеей пополз вдоль стены… Осветился зал: пакля, свисающая из пазов, рамы, прислоненные к стене… Кондрат быстро вышел, плотно закрыл за собой дверь.
   Двое, держась вдоль плетня, ушли в улицу.
   Из окон школы повалил дым, но огня еще не было видно – Кондрат не лил керосин под окнами. Потом и в окнах появилось красное зарево. Стало слышно, как гудит внутри здания огонь. Гул этот становился все сильнее, стреляло и щелкало. Огонь вырывался из окон, пробился через крышу – все здание дружно горело. Треск, выстрелы и гул с каждой минутой становились все громче. И только когда огнем занялись все четыре стены, раздался чей-то запоздалый крик:
   – Пожар!… Эй!… Пожа-ар!
   Пока прибежали, пока запрягли коней, поставили на телеги кадочки и съездили на реку за водой, за первой порцией, тушить уже нечего было. Оставалось следить, чтобы огонь не перекинулся на соседние дома. Ночь, на счастье, стояла тихая, даже слабого ветерка не было.
   Стояли, смотрели, как рассыпается, взметая тучи искр, большое здание, большой труд человеческий…
   Прибежал Кузьма.
   – Что же стоите-то?! – закричал он еще издали. – Давай!
   – Чего «давай»? Все… нечего тут давать.
   Кузьма остановился, закусил до крови губу…
   Подошел Пронька Воронцов:
   – Любавинская работа. Больше некому.
   Как будто только этих слов не хватало Кузьме, чтобы начать действовать.
   – Пошли к Любавиным, – сказал он.
   Дорогой к ним присоединились Федя и Сергей Федорыч.
   – Они это, они… – говорил Сергей Федорыч. – Что делают! Злость-то какая несусветная!
   – Они-то они, а как счас докажешь? – рассудил Пронька. – Не прихватили же…
   – Вот как, – Кузьма остановился. – Сейчас зайдем к старику, так?… Пока я буду с ним говорить, вы кто-нибудь незаметно возьмете его шапку. Потом пойдем к Кондрату. Скажем: «Узнаешь, чья шапка? У школы нашли». А?
   – Попытаем. Не верится что-то.
   …Ворота у Любавиных закрыты. Постучали.
   Никто не вышел, не откликнулся, только глухо лаяли псы. Еще раз постучали – бухают псы.
   – Давай ломать, – приказал Кузьма.
   Втроем навалились на крепкие ворота. Толкнули раз, другой – ворота нисколько не подались.
   – Погоди, я перескочу, – предложил Пронька.
   – Собаки ж разорвут.
   – А-а…
   Еще постучали, – все трое барабанили.
   – Стой, братцы… я сейчас, – Кузьма вынул наган, подпрыгнул, ухватился за верх заплота. – Пронька, подсади меня!
   – Собаки-то!…
   – Я их постреляю сейчас.
   Пронька подставил Кузьме спину, Кузьма стал на нее, навалился на заплот.
   – Кузьма! – позвал Федя.
   – Что?
   – Собак-то… это… не надо.
   – Собак пожалел! – воскликнул Сергей Федорыч. – Они людей не жалеют…
   – Не надо, Кузьма, – повторил Федя, – они невиновные.
   – Хозяин! – крикнул Кузьма.
   На крыльцо вышел Емельян Спиридоныч.
   – Чего? Кто там?
   – Привяжи собак.
   – А тебе чего тут надо?
   – Привяжи собак, а то я застрелю их.
   Емельян Спиридоныч некоторое время поколебался, спустился с крыльца, отвел собак в угол двора.
   Кузьма спрыгнул по ту сторону заплота, выдернул из пробоя ворот зуб от бороны.
   – Пошли в дом, гражданин Любавин!
   Емельян Спиридоныч вгляделся в остальных троих, молчком пошел впереди.
   В темных сенях Кузьму догнал Сергей Федорыч, остановил и торопливо зашептал в ухо:
   – Ведерко… Счас запнулся об его, взял, а там керосин был. У крыльца валялось. На. Припрем…
   Федя и Пронька были уже в доме. Ждали, когда Емельян Спиридоныч засветит лампу.
   Вошли Кузьма с Сергеем Федорычем.
   Лампа осветила прихожую избу.
   Кузьма вышел вперед:
   – Ведро-то забыли…
   – Како ведро?
   – А вот – с керосином было… Вы его второпях у школы оставили.
   Емельян Спиридоныч посмотрел на ведро.
   – Ну что, отпираться будешь? – вышагнул вперед Сергей Федорыч. – Скажешь, не ваше? А помнишь, я у вас керосин занимал – вот в этом самом ведре нес. Память отшибло, боров?
   – Собирайся, – приказал Кузьма.
   Михайловна заплакала на печке:
   – Господи, господи, отец небесный…
   – Цыть! – строго сказал Емельян Спиридоныч. Ему хотелось хоть сколько-нибудь выкроить время, хоть самую малость, чтоб вспомнить: нес Кондрат ведро домой или нет? И никак не мог вспомнить. А эти торопили:
   – Поживей!
   – Ты не разоряйся шибко-то…
   – Давай, давай, а то там сыну одному скучно. Он уже все рассказал нам.
   Емельян Спиридоныч долго смотрел на Кузьму. И сказал вроде бы даже с сожалением:
   – Но ты, парень, тоже недолго походишь по земле. Узнает Егорка, про все узнает… Не жилец ты. И ты, гнида, не радуйся, – это к Сергею Федорычу, – и тебя не забудем…
   – Тебе сказали – собираться? – оборвал Сергей Федорыч. – Собирайся, не рассусоливай.
   – Построили школу?… Это вам за хлебушек. Дорого он вам станет… – Емельян Спиридоныч сел на припечье, начал обуваться. – Не раз спомните. Во сне приснится…
   Пронька остался в сельсовете, караулить у кладовой Емельяна Спиридоныча и Кондрата.
   Сергей Федорыч, Кузьма и Федя медленно шли по улице. Думы у всех троих были невеселые.
   Светало. В воздухе крепко пахло свежей еще, неостывшей гарью. Кое-где уже закучерявился из труб синий дымок. День обещал быть ясным, теплым.
   У ворот своей избы Сергей Федорыч приостановился, подал руку Кузьме, Феде:
   – Пока.
   Федя молча пожал руку старика, Кузьма сказал:
   – До свидания. Отдыхай, Сергей Федорыч.
   Сергей Федорыч посмотрел на него… Взгляд был короткий, но горестный и угасший какой-то. Не осуждал этот взгляд, не кричал, а как будто из последних сил, тихо выговаривал: «Больно…».
   Кузьму как в грудь толкнули.
   – Сергей Федорыч, я…
   Сергей Федорыч повернулся и пошел в избу.
   Кузьма быстрым шагом двинулся дальше.
   – Пошли. Видел, как он посмотрел на меня?… Аж сердце чуть не остановилось. Сил нет, поверишь? На людей – еще туда-сюда, а на него совсем не могу глаз поднять. И зачем я зашел к ней?…
   Федя помолчал. Потом тихо произнес:
   – Да-а, – и вздохнул. – Это ты… вобчем… это… Не надо было.
   – Разве думал, что так получится!…
   – Знамо дело. Да уж так оно, видно… А вот хуже, что Егорка ушел. Ему, гаду, башку надо бы отвернуть. Теперь не найдешь…

– 22 -

   Егор проспал на вышке до обеда. Выспался. Слез, посмотрел коня и стал собираться в дорогу.
   Гринька сидел на завалинке, грелся на солнышке.