Страница:
— Иванов, экипажи к танкам! — приказал Климович командиру разведбата, выслушав доклад о сделанных за последние полчаса наблюдениях.
— Есть экипажи к танкам! — сказал Иванов и не удержался от вопроса: — Ударим навстречу, товарищ подполковник?
— Решим по обстановке, делайте!
Климович спустился в блиндаж и приказал телефонисту связаться со штабом армии.
Он первый раз позвонил в армию еще перед выездом сюда, но сейчас пришло время звонить снова. Телефонист еще не успел покрутить ручку, как раздался встречный звонок: штаб армии сам вызывал командира бригады.
— Что вы там видите? Докладывайте! — приказал командующий.
Климович доложил, что видит ракеты и вспышки разрывов, что в тылу у немцев идет бой и что от наблюдательного пункта до места боя восемьсот — девятьсот метров.
— Ваш сосед слева доносит то же самое. Но бой идет справа от него, все происходит прямо перед вами, на узком фронте. Как оцениваете обстановку и думаете поступать?
Климович ответил то, что думал он сам и что думали все люди в разведбате: что на их участке через немецкую передовую с боем прорывается выходящая из окружения часть. Он просил разрешения, подтянув танки, произвести разведку боем левей и правей участка, на котором в тылу у немцев слышен бой.
Трубка несколько секунд молчала, потом командующий сказал, что, по его сведениям, в ближайшем тылу у немцев уже давно нет никаких окруженных частей и что, возможно, это неглупая провокация, цель которой сначала заставить нас ринуться навстречу, затем опрокинуть нас и на наших же плечах ворваться в наше расположение.
— Считаюсь с такой возможностью, товарищ командующий. Принимаю меры предосторожности, оставляю в засаде «тридцатьчетверки».
— Сколько их у тебя сейчас в строю, одиннадцать? — прервал Климовича командующий.
Каждая «тридцатьчетверка» была в те дни драгоценностью в масштабе всей армии, и командующий помнил их по счету.
— Одиннадцать, — подтвердил Климович. — Но все-таки, если это наши пробиваются, как же не помочь им, товарищ командующий?
В трубке снова наступило молчание. Климович слышал голоса, но не разбирал слов; наверное, командующий тут же, у трубки, говорил с членом Военного совета или начальником штаба.
— Действуй, — через минуту сказал он. — Доноси каждые полчаса.
Климович положил трубку и, не теряя времени, стал готовиться к атаке; снова брал трубку, говорил с командирами батальонов, отдавал приказания, — а бой впереди все гремел и гремел, передвигаясь то влево, то вправо, то подаваясь вперед, то тревожно отдаляясь. Нет, это не могло быть провокацией; там, в восьмистах метрах отсюда, между первой и второй линиями немецких позиций, двигались, умирали, прорывались и откатывались назад люди, со всех сторон сжатые тоже двигавшимся и с каждой минутой все уплотнявшимся кольцом немецкого огня. Казалось, там, между немецкими позициями, металось живое, кровоточащее сердце, которое со всех сторон кололи вспышками выстрелов, протыкали автоматными очередями, рвали минометными залпами…
Если бы командующий запретил Климовичу выступить на помощь этим окруженцам, наверное прошедшим сотни километров, а сейчас умиравшим в двух шагах от своих, это был бы самый черный день в военной жизни Климовича, и если б ему заранее предсказали, что, подав им помощь, он сам непременно погибнет, он все равно бы пошел в этот бой, не колеблясь.
И когда это израненное, изуродованное сердце там, посреди немецких позиций, последним отчаянным кровавым толчком толкнулось вперед еще на двести метров, к первой линии окопов, а восемь танков БТ-7 и полтораста бойцов разведбата рванулись ему навстречу, это была не просто смелая ночная атака, а согласное и непреклонное душевное движение всех людей, составлявших поредевший в долгих боях разведывательный батальон.
Замысел Климовича — ударить левей и правей того участка, где прорывались из немецкого тыла наши, — оказался верным и сразу принес плоды.
Немцы стянулись по окопам и ходам сообщения к предполагаемому месту прорыва, чтобы живой пробкой заткнуть его узкое горло. Услышав с двух сторон рев танковых моторов и крики «ура!», они стали вновь поспешно перемещаться по окопам вправо и влево. Такое двухкратное передвижение в ночное время не может обойтись без сумятицы; эта сумятица возникла с тем большей силой, что и прорыв из тыла, и атака с фронта были для немцев двойной неожиданностью.
Бой прекратился через час. Он иногда еще вспыхивал то здесь, то там, потом совсем затихал, и снова где-то в темноте, как в пустое ведро, стучали запоздалые автоматные очереди. Климович потерял два танка, взорвавшихся на немецких минах, и пятнадцать человек, полегших под огнем на обоих берегах ручья. Зато, даже по грубому ночному подсчету, целый батальон — больше трехсот человек — в сумятице боя прорвался через позиции немцев, и сейчас все эти обалдевшие от счастья люди, оборванные и голодные, здоровые и раненые, все еще не выпуская оружия из рук, растекались по окопам и землянкам танкистов.
Радиостанции всего мира следили за тем, как ледоколы и самолеты шести стран спасали со льдин двенадцать человек экспедиции Нобиле, газеты всего мира писали о том, как летчики вывозили из ледяного плена людей с «Челюскина»; десятки миллионов людей затаив дыхание ждали известий, когда сразу три экспедиции шли к льдине «Северный полюс», чтобы снять с нее четырех человек.
То, что произошло в ту ночь на участке разведбата 17-й танковой бригады, заняло всего полстраницы во фронтовой оперсводке и даже не попало в сводку Информбюро, но самая высшая из всех доступных человеку радостей — радость людей, которые спасли других людей, была от этого ничуть не меньше. В каждой землянке танковой бригады Климовича спасенные и спасители сидели рядом, обнимались, перебивая друг друга и бессвязно рассказывая, как все произошло, досыта ели хлеб, кашу, мясные консервы и беспробудно засыпали на койках и нарах, на земляном полу, на колючих лапах хвои.
Командир пробивавшейся группы комбриг Серпилин в последнем бою был ранен в обе ноги. Адъютант и два автоматчика втащили его на шинели в избу Климовича и положили на застланную стеганым голубым одеялом деревенскую кровать. Серпилин лежал, привалясь к высоким белым подушкам, длинный, грязный, небритый, со свалявшимися на лысеющей голове седыми волосами, но одет он был по всей форме, при ордене Красного Знамени на гимнастерке и с ромбами на грязных петлицах: на одной — настоящим, с облупившейся эмалью, на другой — шерстяным, вырезанным из околыша фуражки.
Ноги Серпилина в разрезанных выше колен галифе лежали на голубом одеяле и кровоточили через измазанные кровью бинты. Автоматчики, положив его на кровать, вышли из избы вместе с ординарцем Климовича, который спешил скорее увести их и накормить, а адъютант Серпилина — высокий изможденный политрук — стоял, как ангел-хранитель, над изголовьем своего командира и, облокотясь на спинку кровати, сверху вниз неотрывно смотрел ему в лицо.
Климович присел на табуретку рядом с кроватью.
— Товарищ комбриг, я вызвал врача, с минуты на минуту прибудет. Разрешите, прежде чем говорить, сделать вам перевязку.
— Отставить врача, подполковник, — с трудом двигая губами, сказал Серпилин. — Отправишь прямо в медсанбат: здесь все равно операции не сделают. Но сначала свяжи меня с командующим армией. У тебя есть связь?
— Есть.
— Кто у вас командующий?
Климович назвал фамилию командующего.
— Сергей Филиппович? — спросил Серпилин, и на его измученном лице мелькнула тень улыбки.
— Да.
— Мой однокашник по академии, — сказал Серпилин. — Соединяй!
Климович без возражений стал звонить командующему. Ему все равно надо было докладывать, он и так в горячке просрочил десять минут.
— Докладывает подполковник Климович, — сказал он, когда командующий подошел к телефону. — В результате боя в мое расположение с оружием в руках вышла группа до трехсот человек. Командир группы хочет взять трубку.
— Дай, — сказал в телефон командующий.
Обходя стол и вытаскивая шнур из-под его ножек, Климович стал переносить телефон к изголовью. Комбриг закинул голову, увидел над собой лицо адъютанта и сделал глазами движение, которое тот сразу понял, — подоткнул подушки и помог комбригу приподняться.
— Товарищ командующий, — сказал раненый в телефонную трубку уже не тихо, как он говорил с Климовичем, а громко, всем голосом, — докладывает комбриг Серпилин! Вывел в ваше расположение вверенную мне Сто семьдесят шестую стрелковую дивизию… Здравствуй, Сергей Филиппович, Серпилин говорит…
И только тут, при этих последних словах, голос его сдал, спазм рыдания перехватил ему горло, и он отвалился на бок вместе с подушками, которые от неожиданности не успел удержать адъютант. Трубка упала на пол. Поднимая ее, Климович услышал слова, которые говорил командующий, думая, что его слушает Серпилин.
— Серпилин, какой Серпилин?.. Это ты, Федор Федорович? — говорил командующий в трубку, которую сейчас прижимал к своему уху Климович, потому что Серпилин лежал без сознания.
Вбежавший военврач нагнулся над раненым, а сестра торопливо раскладывала на табуретке коробки со шприцами и ампулами.
— Что ты молчишь, Серпилин? Это ты или нет? Какой Серпилин? Что ты молчишь? — кричал в трубку командующий.
Климович смотрел на потерявшего сознание Серпилина, он забыл, что уже давно пора сказать командующему — его слушает не Серпилин, а он, Климович.
— Товарищ командующий, — наконец сказал он, отрывая глаза от Серпилина, которому сестра перед уколом протирала руку ватой с эфиром, — это подполковник Климович, я взял трубку, комбриг ранен, он потерял сознание.
— Какой он из себя? — допытывался командующий. — Высокий, худой, лысоватый?..
— Так точно, — ответил Климович, не глядя в эту минуту на Серпилина.
Он уже и без того запомнил на всю жизнь, что Серпилин высокий, худой и лысоватый, и что у него один ромб с обломанной эмалью, а другой вырезан из околыша фуражки, и что на груди у него орден Красного Знамени, и что он такой человек, с которым армия всегда будет армией, даже если она отступала от границы до Ельни, — такой человек, на которого не надо смотреть два раза, чтобы понять и запомнить, какой это человек.
— Он, Серпилин! — обрадованно крикнул в телефон командующий. — Откуда взялся? Он же… — Командующий с маху чуть не сказал того, что Климовичу вовсе не обязательно было знать, и добавил, что сейчас сам приедет в бригаду. — Врач есть у тебя там? Что он говорит?
— Есть, товарищ командующий, сейчас спрошу. — Климович повернулся к врачу: — Командующий сейчас приедет сюда, спрашивает вас, как состояние комбрига.
Военврач стоял над Серпилиным, держа руку на его пульсе.
— Нельзя сюда приезжать, — сказал врач, даже не повернув головы. — Сейчас наложим еще жгут, и надо везти в медсанбат, прямо на стол. Каждая минута дорога, доложите командующему.
— Товарищ командующий, — Климович снова взял трубку, — врач докладывает, что комбрига надо сейчас же прямо на стол в медсанбат.
Командующий вздохнул в трубку и тихо и горько выругался.
— Тогда скажи врачу, пусть везет. Передай, что сам приеду в медсанбат, — может, поспею еще до операции… Или нет, не говори: еще, чего доброго, будут нервничать, зарежут. Скажи, приеду в медсанбат сразу после операции. Об остальном, когда отправишь, позвонишь начальнику штаба. У меня все.
Через десять минут внесли носилки и уложили на них Серпилина. Климович вышел к санитарной машине проводить. Вслед за ним вышел адъютант Серпилина. Он хотел влезть в машину вслед за врачом и сестрой, но врач сказал, что нет места, да и нет необходимости.
— Как хотите, товарищ военврач, а я поеду. — Адъютант взялся рукой за борт «санитарки».
— Товарищ подполковник! — обратился военврач за поддержкой.
Но Климович неожиданно для врача поддержал не его, а адъютанта. Он считал в порядке вещей, что тот хочет ехать в медсанбат вместе со своим комбригом.
— Ничего, политрук, лезьте! Место найдется. А потом вернетесь той же «санитаркой».
— Это как комбриг прикажет, — отозвался политрук.
— Понятно. Но, если вернетесь, приходите прямо ко мне.
— Товарищ подполковник, скажите нашему комиссару Шмакову, что я повез комбрига! — уже на ходу из машины крикнул политрук.
«Санитарка» ушла.
Мельком подумав, что он, кажется, где-то раньше видел этого длинного политрука, Климович вернулся в избу, перенес на прежнее место телефон и позвонил помощнику по тылу, чтобы на радостях не перекармливали истощенных людей и не поили их водкой.
— Танкистское гостеприимство в рамки не введешь! — попробовал тот отшутиться по телефону.
— А вы введите, — отрезал Климович. — И за ночь помойте их всех, вот это будет гостеприимство.
После этого он позвонил комиссару бригады и спросил, не у него ли сейчас комиссар вырвавшейся из окружения группы Шмаков.
— Здесь. Его малость оглушило. Рядом мина рванула. Но уже отлежался, в порядке, сейчас ужинать сядем.
— Ладно, приступайте, сейчас я тоже к тебе приду, — сказал Климович и, отдав распоряжения своему ординарцу на тот случай, если политрук вернется ночевать, вышел из избы.
По небу, гонимые ветром, бежали низкие, серые, рваные облака; сквозь них помаргивали бледные осенние звезды. Над фронтом стояла такая мертвая тишина, словно не было и в помине никакого боя.
…А Синцов в это время трясся в машине по ухабистой лесной дороге, сидя на корточках у изголовья Серпилина.
На полпути Серпилин пришел в сознание, но продолжал молчать, только иногда сквозь сжатые губы покрякивая на ухабах.
Потом наконец спросил:
— Куда едем? В медсанбат?
И, узнав голос Синцова, сказал ему, чтобы он, доехав до места, возвращался в дивизию. Так он упрямо два с лишним месяца называл выходивших с ним из окружения людей, так продолжал называть их и теперь.
— Не хотел бы оставлять вас. — Синцов думал о медсанбате и предстоящей операции.
Но Серпилин понял его по-другому:
— Э-э, брат, так ты со мной до Урала доедешь. Мало ли где меня теперь лечить будут! А когда же воевать? Сейчас только самая война и пойдет!
— Я только хотел дождаться, пока операция…
— Ну, ну, дождись! — теперь поняв его, сказал Серпилин. — По моему фельдшерскому разумению, раны не тяжелые, только хреново, что крови много ушло.
Он вздохнул и вдруг спросил:
— Помнишь, как наша докторша плакала, что раненым в окружении кровь нельзя было перелить? И кровь бы люди дали, и руки у нее золотые, а перелить нет возможности! Ни инструмента, ни лаборатории… Да, брат, плохо безоружным быть, хуже нет на свете! Ты, кстати, о ней там не забудь, позаботься!.. И Шмакову скажи, и сам… — Серпилин при этих словах коснулся руки Синцова своей ледяной от потери крови рукой.
— Товарищ комбриг… — ощутив это прикосновение, дрогнувшим голосом сказал Синцов и не знал, что добавить.
Он еще никого на этой войне не боялся так потерять, как Серпилина, но не будешь же вслух просить его: «Товарищ комбриг, не умирайте!»
Весь медсанбат был на ногах. Туда еще до Серпилина привезли много тяжелораненых.
В приемно-сортировочном отделении и в предоперационной некуда было ступить.
Носилки с Серпилиным торопливо вытащили из «санитарки» и, отогнув брезент, внесли в палатку приемного покоя.
Синцов протиснулся за носилками и при слабом желтом свете ламп в последний раз на полминуты увидел иссиня-белое, бескровное лицо Серпилина.
— Не бойся, не помру, не для того шел, — словно отвечая на молчаливую просьбу Синцова, обещал Серпилин.
Усталые санитары держали носилки на связанных из обмоток заплечных лямках, их плечи подрагивали, и вместе с ними подрагивало лицо Серпилина.
Навстречу несли кого-то накрытого простыней, — кажется, мертвого. Санитары посторонились на проходе, тряхнув носилки, перехватили руки и унесли Серпилина в операционную.
Синцов почти два часа тревожно толокся вокруг операционной; наконец военврач, привезший Серпилина из танковой бригады, вышел и сказал, что комбригу сделали переливание крови и вынули две пули, сердце выдержало и теперь прямой угрозы, можно считать, нет.
— На данный момент, — педантично добавил военврач, но этого Синцов уже недослышал.
Он понял одно: выжил!
И, как камнем придавленная до этого тревогой за Серпилина, радость возвращения к своим заполнила всю его душу без остатка.
Он уговорил военврача задержаться на десять минут и пошел к командиру медсанбата, чтобы позвонить Шмакову.
Командир медсанбата хотел отговорить его: командир танковой бригады подполковник Климович уже дозвонился сюда, и ему все сказано, и в армию тоже все доложено! Но Синцов, как глухой, стоял на своем, и ему в конце концов все-таки разыскали Шмакова, кружным путем связавшись с танкистами через штаб той стрелковой дивизии, в состав которой входил медсанбат.
Он доложил по телефону Шмакову, который уже один раз слышал все это от Климовича, как прошла операция и в каком состоянии сейчас Серпилин. Потом, не успокоившись на этом, добавил, что приедет и сможет еще раз рассказать все лично.
— Хорошо, но давайте отложим до утра, — пресек его порыв Шмаков. — Я уже, грешным делом, сапоги снял, хочу лечь, да и вам на сегодня пора бы угомониться.
Но Синцов уже не мог угомониться.
Наскоро похлебав горячего чаю с галетами, он вскочил на ноги, сказав, что спешит. Но, прощаясь, вдруг взял командира медсанбата за рукав и еще целых пять минут счастливо объяснял ему, что за человек Серпилин и как это хорошо, что он остался жив.
Потом, все в том же приподнятом состоянии, он, словно его прорвало, всю обратную дорогу рассказывал клевавшему носом военврачу, как они выходили из окружения.
Даже когда он добрался до избы Климовича, то и там его не сразу потянуло лечь на приготовленную для него койку.
Самого Климовича не было. Сонный ординарец недовольно сказал, что подполковник поехал на передний край — лично проверить, как затемно вытащат подорвавшиеся на минах танки.
Синцов в своем все не проходившем радостном возбуждении сначала почему-то решил дожидаться возвращения подполковника, потом, заходив по избе, стал расспрашивать ординарца, пришлось ли их танковой бригаде тоже выходить из окружения и откуда. И, наконец, попросил его узнать, топится ли еще баня и нельзя ли успеть в ней помыться прямо сейчас, не откладывая до утра.
«Какая тебе сейчас, черту тощему, баня? Ложился бы скорей, пока с катушек не свалился!» — подумал ординарец, но вслух ничего не сказал, а только повернулся спиной, крякнув, снял с гвоздя пилотку и пошел узнавать.
Когда он вернулся, Синцов спал мертвым сном, сидя на койке и свесив голову на плечо.
Покачав головой, ординарец стащил с политрука мокрые, прохудившиеся сапоги, размотал черные, как сажа, портянки и, взяв за плечи, повалил головой на подушку.
Когда Синцов открыл глаза, в избе было светло. Климович в сапогах, галифе и нательной рубашке, с заткнутым за ворот вафельным полотенцем добривал голову, сидя на табуретке перед висевшим на стене зеркальцем.
— Наконец-то проснулись, — сказал он, полуоборачиваясь с бритвой в руках. Голова его была наполовину выбрита, а наполовину покрыта мыльной пеной.
— Товарищ подполковник, — спуская ноги с койки и внимательно глядя на своего хозяина, сказал Синцов. — Я вчера не ослышался: ваша фамилия Климович?
— Да, а что?
— А я Синцов. Не узнаете?
Климович молча положил бритву на подоконник и, словно в последний раз проверяя, может ли это быть, смерил взглядом поднимавшегося с койки, заросшего бородой, худого, широкоплечего человека и быстро пошел ему навстречу. Они обнялись, а у Синцова даже навернулась слеза — результат усталости и возбуждения.
— То-то я подумал вчера, что где-то видел этого политрука! — поспешил усмехнуться Климович.
— А я, если б не фамилия, с этой бритой головой тебя вообще не узнал бы!
— Бритой, да не добритой! — спохватился Климович и пошел обратно к зеркалу — добриваться.
Быть может, при других обстоятельствах они и больше обрадовались бы друг другу, но вчерашняя встреча в бою уже сама по себе была пределом радости, которую способны испытывать люди.
По-настоящему счастливы они оба были вчера, а сейчас им было просто приятно, что они встретились и, не видавшись со школьных лет, все-таки узнали друг друга, отчего разговор их сам собой перешел на короткую ногу.
— Комбриг твой в порядке, — говорил Климович, заново мыля перед бритьем голову. — Уже забрали из медсанбата, а там, говорят, на самолет — и в Москву! Уже и штаб фронта о нем запрашивал, и чуть ли не Ставка! Командующий сам у него с утра был. Он почему комбриг? Аттестовать не успели?
— Не успели, — не вдаваясь в подробности, ответил Синцов. Он слышал о прошлом Серпилина, но сейчас, после двух месяцев боев, ему не приходило в голову говорить об этом. — Да, значит, осталась пока что наша дивизия без командира…
— Была бы дивизия, а командира найдут! — отозвался Климович. — Ты что, в ней с самого начала?
Синцов в двух словах, так коротко, что даже сам удивился, рассказал свою историю до прихода к Серпилину.
— Значит, приблудился и солдатом стал, — с одобрительным смешком сказал Климович. — Я тоже нахватал таких приблудных, пока из окружения шел, и есть настолько боевые, что уже не представляю, как без них жил!
На душе у Синцова потеплело от этой косвенной похвалы, и он сказал то, о чем много раз думал, пока шли из окружения, — что проситься обратно в газету не будет, останется в дивизии.
— Если только сохранят ее, а не рассуют вас всех. Тут уже и из армии и из фронта приехали разбираться с вами, не знаю, какое там у них настроение…
— А что с нами разбираться? Мы же вышли как воинская часть: в форме, с оружием, со знаменем.
— А кабы не так, с вами вообще другой разговор был бы. Отправили бы рабов божьих на положенную по закону проверку да помотали бы душу: кто, откуда, зачем в окружение попал, зачем вышел? — При последних словах Климович невесело улыбнулся.
— Есть чему улыбаться! — озлился Синцов. — Что это, хорошо, что ли?
— Да уж чего хорошего! Хорошо было бы, если б мы сейчас не под Ельней, а под Кенигсбергом дрались, а немцы бы вместо нас из окружений выходили! А вообще вполне возможно, что ваш Серпилин и докажет, что надо за дивизией номер оставить и людьми пополнить, а не растаскивать то, что осталось. Вполне возможно, — повторил Климович. Ему захотелось утешить заметно помрачневшего Синцова. — Тем более — вы со знаменем вышли. Недавно тут в газете писали про одних, как они из окружения безо всего, с одним знаменем вышли, такой из этого шум сделали!
— А чего же плохого? — с обидой спросил Синцов.
— А чего особенно хорошего? — в свою очередь спросил Климович. — Надо стараться кроме знамени еще с танками, и с пушками выходить, и с людьми, которые еще воевать будут! А знамя ты всегда вынести обязан, если совесть не потерял! Мы тоже из-под Слонима знамя вынесли, но в заслугу себе этого не ставим, потому что как же еще иначе? И еще потому, что с семью танками из ста сорока вышли, хвастать нечем! А этот из газеты расписал: «Знамя, знамя!» — а что они, кроме знамени, вынесли и сколько живых людей вывели, хоть бы слово сказал! Будто это и не важно вовсе! Наговорил ему какой-то краснобай на радостях, что жив остался, а тот и пошел строчить…
— Вижу, не жалуешь ты газетчиков, — сказал Синцов.
— А чего их жаловать? Испытал бы на своей шкуре, что на душе творится, когда хоть и со знаменем выходишь, а без танков, небось по-другому бы описал!
— Ну, я, например, испытал на своей шкуре, — сказал Синцов.
— О тебе теперь нет разговора, ты теперь солдат, — отрезал Климович и, вытащив из-под стола связанные бечевочкой новые, пахнущие дегтем сапоги, кинул их под ноги Синцову: — На, примерь!
Сапоги оказались малы, и Климович подосадовал: других сапог у него не было.
— Здоровые подставки отрастил! — глянул он на босые ноги Синцова. — Только в пехоте и топать.
— А я ничего, потопал…
— А я, думаешь, не топал? Когда без танков остался, будь здоров — топал. Одним словом, широка страна моя родная… Если б мне кто в тридцать девятом году, после Халхин-Гола, сказал, что так буду топать, — за насмешку бы принял, душу бы из него вытряс! Но ничего. — Он смочил полотенце одеколоном, вытер им после бритья голову и лицо и, расставив ноги, словно вызывая кого-то на бой, стоял перед Синцовым, маленький, широкоплечий, с выпиравшими из-под нательной рубахи мускулами. — Не переживай, подожди, еще въеду в Германию на своей «тридцатьчетверке». И тебя на броню посажу, если, конечно, нам до этого не выйдет с тобой «со святыми упокой» и фанерная память со звездочкой. Хаустов, принесли завтрак? — услышав за спиной скрип отворяемой двери, спросил Климович.
— Так точно! — Ординарец поставил на стол чайник и накрытые полотенцем тарелки.
— А в бане свободно?
— Нельзя сказать, чтоб свободно, товарищ подполковник…
— Когда чаю попьем, проводите политрука. Пару белья взяли ему?
— Так точно! Только страшусь, что… — ординарец окинул взглядом длинную фигуру Синцова.
— Давай сразу позавтракаем, — сказал Климович, натягивая гимнастерку, — а то и мне недосуг и тебе надо бороду снять. На одиннадцать часов начальство ваш командный состав собирает. А ты зарос, как поп, только наперсного креста не хватает.
— Есть экипажи к танкам! — сказал Иванов и не удержался от вопроса: — Ударим навстречу, товарищ подполковник?
— Решим по обстановке, делайте!
Климович спустился в блиндаж и приказал телефонисту связаться со штабом армии.
Он первый раз позвонил в армию еще перед выездом сюда, но сейчас пришло время звонить снова. Телефонист еще не успел покрутить ручку, как раздался встречный звонок: штаб армии сам вызывал командира бригады.
— Что вы там видите? Докладывайте! — приказал командующий.
Климович доложил, что видит ракеты и вспышки разрывов, что в тылу у немцев идет бой и что от наблюдательного пункта до места боя восемьсот — девятьсот метров.
— Ваш сосед слева доносит то же самое. Но бой идет справа от него, все происходит прямо перед вами, на узком фронте. Как оцениваете обстановку и думаете поступать?
Климович ответил то, что думал он сам и что думали все люди в разведбате: что на их участке через немецкую передовую с боем прорывается выходящая из окружения часть. Он просил разрешения, подтянув танки, произвести разведку боем левей и правей участка, на котором в тылу у немцев слышен бой.
Трубка несколько секунд молчала, потом командующий сказал, что, по его сведениям, в ближайшем тылу у немцев уже давно нет никаких окруженных частей и что, возможно, это неглупая провокация, цель которой сначала заставить нас ринуться навстречу, затем опрокинуть нас и на наших же плечах ворваться в наше расположение.
— Считаюсь с такой возможностью, товарищ командующий. Принимаю меры предосторожности, оставляю в засаде «тридцатьчетверки».
— Сколько их у тебя сейчас в строю, одиннадцать? — прервал Климовича командующий.
Каждая «тридцатьчетверка» была в те дни драгоценностью в масштабе всей армии, и командующий помнил их по счету.
— Одиннадцать, — подтвердил Климович. — Но все-таки, если это наши пробиваются, как же не помочь им, товарищ командующий?
В трубке снова наступило молчание. Климович слышал голоса, но не разбирал слов; наверное, командующий тут же, у трубки, говорил с членом Военного совета или начальником штаба.
— Действуй, — через минуту сказал он. — Доноси каждые полчаса.
Климович положил трубку и, не теряя времени, стал готовиться к атаке; снова брал трубку, говорил с командирами батальонов, отдавал приказания, — а бой впереди все гремел и гремел, передвигаясь то влево, то вправо, то подаваясь вперед, то тревожно отдаляясь. Нет, это не могло быть провокацией; там, в восьмистах метрах отсюда, между первой и второй линиями немецких позиций, двигались, умирали, прорывались и откатывались назад люди, со всех сторон сжатые тоже двигавшимся и с каждой минутой все уплотнявшимся кольцом немецкого огня. Казалось, там, между немецкими позициями, металось живое, кровоточащее сердце, которое со всех сторон кололи вспышками выстрелов, протыкали автоматными очередями, рвали минометными залпами…
Если бы командующий запретил Климовичу выступить на помощь этим окруженцам, наверное прошедшим сотни километров, а сейчас умиравшим в двух шагах от своих, это был бы самый черный день в военной жизни Климовича, и если б ему заранее предсказали, что, подав им помощь, он сам непременно погибнет, он все равно бы пошел в этот бой, не колеблясь.
И когда это израненное, изуродованное сердце там, посреди немецких позиций, последним отчаянным кровавым толчком толкнулось вперед еще на двести метров, к первой линии окопов, а восемь танков БТ-7 и полтораста бойцов разведбата рванулись ему навстречу, это была не просто смелая ночная атака, а согласное и непреклонное душевное движение всех людей, составлявших поредевший в долгих боях разведывательный батальон.
Замысел Климовича — ударить левей и правей того участка, где прорывались из немецкого тыла наши, — оказался верным и сразу принес плоды.
Немцы стянулись по окопам и ходам сообщения к предполагаемому месту прорыва, чтобы живой пробкой заткнуть его узкое горло. Услышав с двух сторон рев танковых моторов и крики «ура!», они стали вновь поспешно перемещаться по окопам вправо и влево. Такое двухкратное передвижение в ночное время не может обойтись без сумятицы; эта сумятица возникла с тем большей силой, что и прорыв из тыла, и атака с фронта были для немцев двойной неожиданностью.
Бой прекратился через час. Он иногда еще вспыхивал то здесь, то там, потом совсем затихал, и снова где-то в темноте, как в пустое ведро, стучали запоздалые автоматные очереди. Климович потерял два танка, взорвавшихся на немецких минах, и пятнадцать человек, полегших под огнем на обоих берегах ручья. Зато, даже по грубому ночному подсчету, целый батальон — больше трехсот человек — в сумятице боя прорвался через позиции немцев, и сейчас все эти обалдевшие от счастья люди, оборванные и голодные, здоровые и раненые, все еще не выпуская оружия из рук, растекались по окопам и землянкам танкистов.
Радиостанции всего мира следили за тем, как ледоколы и самолеты шести стран спасали со льдин двенадцать человек экспедиции Нобиле, газеты всего мира писали о том, как летчики вывозили из ледяного плена людей с «Челюскина»; десятки миллионов людей затаив дыхание ждали известий, когда сразу три экспедиции шли к льдине «Северный полюс», чтобы снять с нее четырех человек.
То, что произошло в ту ночь на участке разведбата 17-й танковой бригады, заняло всего полстраницы во фронтовой оперсводке и даже не попало в сводку Информбюро, но самая высшая из всех доступных человеку радостей — радость людей, которые спасли других людей, была от этого ничуть не меньше. В каждой землянке танковой бригады Климовича спасенные и спасители сидели рядом, обнимались, перебивая друг друга и бессвязно рассказывая, как все произошло, досыта ели хлеб, кашу, мясные консервы и беспробудно засыпали на койках и нарах, на земляном полу, на колючих лапах хвои.
Командир пробивавшейся группы комбриг Серпилин в последнем бою был ранен в обе ноги. Адъютант и два автоматчика втащили его на шинели в избу Климовича и положили на застланную стеганым голубым одеялом деревенскую кровать. Серпилин лежал, привалясь к высоким белым подушкам, длинный, грязный, небритый, со свалявшимися на лысеющей голове седыми волосами, но одет он был по всей форме, при ордене Красного Знамени на гимнастерке и с ромбами на грязных петлицах: на одной — настоящим, с облупившейся эмалью, на другой — шерстяным, вырезанным из околыша фуражки.
Ноги Серпилина в разрезанных выше колен галифе лежали на голубом одеяле и кровоточили через измазанные кровью бинты. Автоматчики, положив его на кровать, вышли из избы вместе с ординарцем Климовича, который спешил скорее увести их и накормить, а адъютант Серпилина — высокий изможденный политрук — стоял, как ангел-хранитель, над изголовьем своего командира и, облокотясь на спинку кровати, сверху вниз неотрывно смотрел ему в лицо.
Климович присел на табуретку рядом с кроватью.
— Товарищ комбриг, я вызвал врача, с минуты на минуту прибудет. Разрешите, прежде чем говорить, сделать вам перевязку.
— Отставить врача, подполковник, — с трудом двигая губами, сказал Серпилин. — Отправишь прямо в медсанбат: здесь все равно операции не сделают. Но сначала свяжи меня с командующим армией. У тебя есть связь?
— Есть.
— Кто у вас командующий?
Климович назвал фамилию командующего.
— Сергей Филиппович? — спросил Серпилин, и на его измученном лице мелькнула тень улыбки.
— Да.
— Мой однокашник по академии, — сказал Серпилин. — Соединяй!
Климович без возражений стал звонить командующему. Ему все равно надо было докладывать, он и так в горячке просрочил десять минут.
— Докладывает подполковник Климович, — сказал он, когда командующий подошел к телефону. — В результате боя в мое расположение с оружием в руках вышла группа до трехсот человек. Командир группы хочет взять трубку.
— Дай, — сказал в телефон командующий.
Обходя стол и вытаскивая шнур из-под его ножек, Климович стал переносить телефон к изголовью. Комбриг закинул голову, увидел над собой лицо адъютанта и сделал глазами движение, которое тот сразу понял, — подоткнул подушки и помог комбригу приподняться.
— Товарищ командующий, — сказал раненый в телефонную трубку уже не тихо, как он говорил с Климовичем, а громко, всем голосом, — докладывает комбриг Серпилин! Вывел в ваше расположение вверенную мне Сто семьдесят шестую стрелковую дивизию… Здравствуй, Сергей Филиппович, Серпилин говорит…
И только тут, при этих последних словах, голос его сдал, спазм рыдания перехватил ему горло, и он отвалился на бок вместе с подушками, которые от неожиданности не успел удержать адъютант. Трубка упала на пол. Поднимая ее, Климович услышал слова, которые говорил командующий, думая, что его слушает Серпилин.
— Серпилин, какой Серпилин?.. Это ты, Федор Федорович? — говорил командующий в трубку, которую сейчас прижимал к своему уху Климович, потому что Серпилин лежал без сознания.
Вбежавший военврач нагнулся над раненым, а сестра торопливо раскладывала на табуретке коробки со шприцами и ампулами.
— Что ты молчишь, Серпилин? Это ты или нет? Какой Серпилин? Что ты молчишь? — кричал в трубку командующий.
Климович смотрел на потерявшего сознание Серпилина, он забыл, что уже давно пора сказать командующему — его слушает не Серпилин, а он, Климович.
— Товарищ командующий, — наконец сказал он, отрывая глаза от Серпилина, которому сестра перед уколом протирала руку ватой с эфиром, — это подполковник Климович, я взял трубку, комбриг ранен, он потерял сознание.
— Какой он из себя? — допытывался командующий. — Высокий, худой, лысоватый?..
— Так точно, — ответил Климович, не глядя в эту минуту на Серпилина.
Он уже и без того запомнил на всю жизнь, что Серпилин высокий, худой и лысоватый, и что у него один ромб с обломанной эмалью, а другой вырезан из околыша фуражки, и что на груди у него орден Красного Знамени, и что он такой человек, с которым армия всегда будет армией, даже если она отступала от границы до Ельни, — такой человек, на которого не надо смотреть два раза, чтобы понять и запомнить, какой это человек.
— Он, Серпилин! — обрадованно крикнул в телефон командующий. — Откуда взялся? Он же… — Командующий с маху чуть не сказал того, что Климовичу вовсе не обязательно было знать, и добавил, что сейчас сам приедет в бригаду. — Врач есть у тебя там? Что он говорит?
— Есть, товарищ командующий, сейчас спрошу. — Климович повернулся к врачу: — Командующий сейчас приедет сюда, спрашивает вас, как состояние комбрига.
Военврач стоял над Серпилиным, держа руку на его пульсе.
— Нельзя сюда приезжать, — сказал врач, даже не повернув головы. — Сейчас наложим еще жгут, и надо везти в медсанбат, прямо на стол. Каждая минута дорога, доложите командующему.
— Товарищ командующий, — Климович снова взял трубку, — врач докладывает, что комбрига надо сейчас же прямо на стол в медсанбат.
Командующий вздохнул в трубку и тихо и горько выругался.
— Тогда скажи врачу, пусть везет. Передай, что сам приеду в медсанбат, — может, поспею еще до операции… Или нет, не говори: еще, чего доброго, будут нервничать, зарежут. Скажи, приеду в медсанбат сразу после операции. Об остальном, когда отправишь, позвонишь начальнику штаба. У меня все.
Через десять минут внесли носилки и уложили на них Серпилина. Климович вышел к санитарной машине проводить. Вслед за ним вышел адъютант Серпилина. Он хотел влезть в машину вслед за врачом и сестрой, но врач сказал, что нет места, да и нет необходимости.
— Как хотите, товарищ военврач, а я поеду. — Адъютант взялся рукой за борт «санитарки».
— Товарищ подполковник! — обратился военврач за поддержкой.
Но Климович неожиданно для врача поддержал не его, а адъютанта. Он считал в порядке вещей, что тот хочет ехать в медсанбат вместе со своим комбригом.
— Ничего, политрук, лезьте! Место найдется. А потом вернетесь той же «санитаркой».
— Это как комбриг прикажет, — отозвался политрук.
— Понятно. Но, если вернетесь, приходите прямо ко мне.
— Товарищ подполковник, скажите нашему комиссару Шмакову, что я повез комбрига! — уже на ходу из машины крикнул политрук.
«Санитарка» ушла.
Мельком подумав, что он, кажется, где-то раньше видел этого длинного политрука, Климович вернулся в избу, перенес на прежнее место телефон и позвонил помощнику по тылу, чтобы на радостях не перекармливали истощенных людей и не поили их водкой.
— Танкистское гостеприимство в рамки не введешь! — попробовал тот отшутиться по телефону.
— А вы введите, — отрезал Климович. — И за ночь помойте их всех, вот это будет гостеприимство.
После этого он позвонил комиссару бригады и спросил, не у него ли сейчас комиссар вырвавшейся из окружения группы Шмаков.
— Здесь. Его малость оглушило. Рядом мина рванула. Но уже отлежался, в порядке, сейчас ужинать сядем.
— Ладно, приступайте, сейчас я тоже к тебе приду, — сказал Климович и, отдав распоряжения своему ординарцу на тот случай, если политрук вернется ночевать, вышел из избы.
По небу, гонимые ветром, бежали низкие, серые, рваные облака; сквозь них помаргивали бледные осенние звезды. Над фронтом стояла такая мертвая тишина, словно не было и в помине никакого боя.
…А Синцов в это время трясся в машине по ухабистой лесной дороге, сидя на корточках у изголовья Серпилина.
На полпути Серпилин пришел в сознание, но продолжал молчать, только иногда сквозь сжатые губы покрякивая на ухабах.
Потом наконец спросил:
— Куда едем? В медсанбат?
И, узнав голос Синцова, сказал ему, чтобы он, доехав до места, возвращался в дивизию. Так он упрямо два с лишним месяца называл выходивших с ним из окружения людей, так продолжал называть их и теперь.
— Не хотел бы оставлять вас. — Синцов думал о медсанбате и предстоящей операции.
Но Серпилин понял его по-другому:
— Э-э, брат, так ты со мной до Урала доедешь. Мало ли где меня теперь лечить будут! А когда же воевать? Сейчас только самая война и пойдет!
— Я только хотел дождаться, пока операция…
— Ну, ну, дождись! — теперь поняв его, сказал Серпилин. — По моему фельдшерскому разумению, раны не тяжелые, только хреново, что крови много ушло.
Он вздохнул и вдруг спросил:
— Помнишь, как наша докторша плакала, что раненым в окружении кровь нельзя было перелить? И кровь бы люди дали, и руки у нее золотые, а перелить нет возможности! Ни инструмента, ни лаборатории… Да, брат, плохо безоружным быть, хуже нет на свете! Ты, кстати, о ней там не забудь, позаботься!.. И Шмакову скажи, и сам… — Серпилин при этих словах коснулся руки Синцова своей ледяной от потери крови рукой.
— Товарищ комбриг… — ощутив это прикосновение, дрогнувшим голосом сказал Синцов и не знал, что добавить.
Он еще никого на этой войне не боялся так потерять, как Серпилина, но не будешь же вслух просить его: «Товарищ комбриг, не умирайте!»
Весь медсанбат был на ногах. Туда еще до Серпилина привезли много тяжелораненых.
В приемно-сортировочном отделении и в предоперационной некуда было ступить.
Носилки с Серпилиным торопливо вытащили из «санитарки» и, отогнув брезент, внесли в палатку приемного покоя.
Синцов протиснулся за носилками и при слабом желтом свете ламп в последний раз на полминуты увидел иссиня-белое, бескровное лицо Серпилина.
— Не бойся, не помру, не для того шел, — словно отвечая на молчаливую просьбу Синцова, обещал Серпилин.
Усталые санитары держали носилки на связанных из обмоток заплечных лямках, их плечи подрагивали, и вместе с ними подрагивало лицо Серпилина.
Навстречу несли кого-то накрытого простыней, — кажется, мертвого. Санитары посторонились на проходе, тряхнув носилки, перехватили руки и унесли Серпилина в операционную.
Синцов почти два часа тревожно толокся вокруг операционной; наконец военврач, привезший Серпилина из танковой бригады, вышел и сказал, что комбригу сделали переливание крови и вынули две пули, сердце выдержало и теперь прямой угрозы, можно считать, нет.
— На данный момент, — педантично добавил военврач, но этого Синцов уже недослышал.
Он понял одно: выжил!
И, как камнем придавленная до этого тревогой за Серпилина, радость возвращения к своим заполнила всю его душу без остатка.
Он уговорил военврача задержаться на десять минут и пошел к командиру медсанбата, чтобы позвонить Шмакову.
Командир медсанбата хотел отговорить его: командир танковой бригады подполковник Климович уже дозвонился сюда, и ему все сказано, и в армию тоже все доложено! Но Синцов, как глухой, стоял на своем, и ему в конце концов все-таки разыскали Шмакова, кружным путем связавшись с танкистами через штаб той стрелковой дивизии, в состав которой входил медсанбат.
Он доложил по телефону Шмакову, который уже один раз слышал все это от Климовича, как прошла операция и в каком состоянии сейчас Серпилин. Потом, не успокоившись на этом, добавил, что приедет и сможет еще раз рассказать все лично.
— Хорошо, но давайте отложим до утра, — пресек его порыв Шмаков. — Я уже, грешным делом, сапоги снял, хочу лечь, да и вам на сегодня пора бы угомониться.
Но Синцов уже не мог угомониться.
Наскоро похлебав горячего чаю с галетами, он вскочил на ноги, сказав, что спешит. Но, прощаясь, вдруг взял командира медсанбата за рукав и еще целых пять минут счастливо объяснял ему, что за человек Серпилин и как это хорошо, что он остался жив.
Потом, все в том же приподнятом состоянии, он, словно его прорвало, всю обратную дорогу рассказывал клевавшему носом военврачу, как они выходили из окружения.
Даже когда он добрался до избы Климовича, то и там его не сразу потянуло лечь на приготовленную для него койку.
Самого Климовича не было. Сонный ординарец недовольно сказал, что подполковник поехал на передний край — лично проверить, как затемно вытащат подорвавшиеся на минах танки.
Синцов в своем все не проходившем радостном возбуждении сначала почему-то решил дожидаться возвращения подполковника, потом, заходив по избе, стал расспрашивать ординарца, пришлось ли их танковой бригаде тоже выходить из окружения и откуда. И, наконец, попросил его узнать, топится ли еще баня и нельзя ли успеть в ней помыться прямо сейчас, не откладывая до утра.
«Какая тебе сейчас, черту тощему, баня? Ложился бы скорей, пока с катушек не свалился!» — подумал ординарец, но вслух ничего не сказал, а только повернулся спиной, крякнув, снял с гвоздя пилотку и пошел узнавать.
Когда он вернулся, Синцов спал мертвым сном, сидя на койке и свесив голову на плечо.
Покачав головой, ординарец стащил с политрука мокрые, прохудившиеся сапоги, размотал черные, как сажа, портянки и, взяв за плечи, повалил головой на подушку.
Когда Синцов открыл глаза, в избе было светло. Климович в сапогах, галифе и нательной рубашке, с заткнутым за ворот вафельным полотенцем добривал голову, сидя на табуретке перед висевшим на стене зеркальцем.
— Наконец-то проснулись, — сказал он, полуоборачиваясь с бритвой в руках. Голова его была наполовину выбрита, а наполовину покрыта мыльной пеной.
— Товарищ подполковник, — спуская ноги с койки и внимательно глядя на своего хозяина, сказал Синцов. — Я вчера не ослышался: ваша фамилия Климович?
— Да, а что?
— А я Синцов. Не узнаете?
Климович молча положил бритву на подоконник и, словно в последний раз проверяя, может ли это быть, смерил взглядом поднимавшегося с койки, заросшего бородой, худого, широкоплечего человека и быстро пошел ему навстречу. Они обнялись, а у Синцова даже навернулась слеза — результат усталости и возбуждения.
— То-то я подумал вчера, что где-то видел этого политрука! — поспешил усмехнуться Климович.
— А я, если б не фамилия, с этой бритой головой тебя вообще не узнал бы!
— Бритой, да не добритой! — спохватился Климович и пошел обратно к зеркалу — добриваться.
Быть может, при других обстоятельствах они и больше обрадовались бы друг другу, но вчерашняя встреча в бою уже сама по себе была пределом радости, которую способны испытывать люди.
По-настоящему счастливы они оба были вчера, а сейчас им было просто приятно, что они встретились и, не видавшись со школьных лет, все-таки узнали друг друга, отчего разговор их сам собой перешел на короткую ногу.
— Комбриг твой в порядке, — говорил Климович, заново мыля перед бритьем голову. — Уже забрали из медсанбата, а там, говорят, на самолет — и в Москву! Уже и штаб фронта о нем запрашивал, и чуть ли не Ставка! Командующий сам у него с утра был. Он почему комбриг? Аттестовать не успели?
— Не успели, — не вдаваясь в подробности, ответил Синцов. Он слышал о прошлом Серпилина, но сейчас, после двух месяцев боев, ему не приходило в голову говорить об этом. — Да, значит, осталась пока что наша дивизия без командира…
— Была бы дивизия, а командира найдут! — отозвался Климович. — Ты что, в ней с самого начала?
Синцов в двух словах, так коротко, что даже сам удивился, рассказал свою историю до прихода к Серпилину.
— Значит, приблудился и солдатом стал, — с одобрительным смешком сказал Климович. — Я тоже нахватал таких приблудных, пока из окружения шел, и есть настолько боевые, что уже не представляю, как без них жил!
На душе у Синцова потеплело от этой косвенной похвалы, и он сказал то, о чем много раз думал, пока шли из окружения, — что проситься обратно в газету не будет, останется в дивизии.
— Если только сохранят ее, а не рассуют вас всех. Тут уже и из армии и из фронта приехали разбираться с вами, не знаю, какое там у них настроение…
— А что с нами разбираться? Мы же вышли как воинская часть: в форме, с оружием, со знаменем.
— А кабы не так, с вами вообще другой разговор был бы. Отправили бы рабов божьих на положенную по закону проверку да помотали бы душу: кто, откуда, зачем в окружение попал, зачем вышел? — При последних словах Климович невесело улыбнулся.
— Есть чему улыбаться! — озлился Синцов. — Что это, хорошо, что ли?
— Да уж чего хорошего! Хорошо было бы, если б мы сейчас не под Ельней, а под Кенигсбергом дрались, а немцы бы вместо нас из окружений выходили! А вообще вполне возможно, что ваш Серпилин и докажет, что надо за дивизией номер оставить и людьми пополнить, а не растаскивать то, что осталось. Вполне возможно, — повторил Климович. Ему захотелось утешить заметно помрачневшего Синцова. — Тем более — вы со знаменем вышли. Недавно тут в газете писали про одних, как они из окружения безо всего, с одним знаменем вышли, такой из этого шум сделали!
— А чего же плохого? — с обидой спросил Синцов.
— А чего особенно хорошего? — в свою очередь спросил Климович. — Надо стараться кроме знамени еще с танками, и с пушками выходить, и с людьми, которые еще воевать будут! А знамя ты всегда вынести обязан, если совесть не потерял! Мы тоже из-под Слонима знамя вынесли, но в заслугу себе этого не ставим, потому что как же еще иначе? И еще потому, что с семью танками из ста сорока вышли, хвастать нечем! А этот из газеты расписал: «Знамя, знамя!» — а что они, кроме знамени, вынесли и сколько живых людей вывели, хоть бы слово сказал! Будто это и не важно вовсе! Наговорил ему какой-то краснобай на радостях, что жив остался, а тот и пошел строчить…
— Вижу, не жалуешь ты газетчиков, — сказал Синцов.
— А чего их жаловать? Испытал бы на своей шкуре, что на душе творится, когда хоть и со знаменем выходишь, а без танков, небось по-другому бы описал!
— Ну, я, например, испытал на своей шкуре, — сказал Синцов.
— О тебе теперь нет разговора, ты теперь солдат, — отрезал Климович и, вытащив из-под стола связанные бечевочкой новые, пахнущие дегтем сапоги, кинул их под ноги Синцову: — На, примерь!
Сапоги оказались малы, и Климович подосадовал: других сапог у него не было.
— Здоровые подставки отрастил! — глянул он на босые ноги Синцова. — Только в пехоте и топать.
— А я ничего, потопал…
— А я, думаешь, не топал? Когда без танков остался, будь здоров — топал. Одним словом, широка страна моя родная… Если б мне кто в тридцать девятом году, после Халхин-Гола, сказал, что так буду топать, — за насмешку бы принял, душу бы из него вытряс! Но ничего. — Он смочил полотенце одеколоном, вытер им после бритья голову и лицо и, расставив ноги, словно вызывая кого-то на бой, стоял перед Синцовым, маленький, широкоплечий, с выпиравшими из-под нательной рубахи мускулами. — Не переживай, подожди, еще въеду в Германию на своей «тридцатьчетверке». И тебя на броню посажу, если, конечно, нам до этого не выйдет с тобой «со святыми упокой» и фанерная память со звездочкой. Хаустов, принесли завтрак? — услышав за спиной скрип отворяемой двери, спросил Климович.
— Так точно! — Ординарец поставил на стол чайник и накрытые полотенцем тарелки.
— А в бане свободно?
— Нельзя сказать, чтоб свободно, товарищ подполковник…
— Когда чаю попьем, проводите политрука. Пару белья взяли ему?
— Так точно! Только страшусь, что… — ординарец окинул взглядом длинную фигуру Синцова.
— Давай сразу позавтракаем, — сказал Климович, натягивая гимнастерку, — а то и мне недосуг и тебе надо бороду снять. На одиннадцать часов начальство ваш командный состав собирает. А ты зарос, как поп, только наперсного креста не хватает.