Страница:
Шмаков сел в машину и поехал вперед, догоняя другие грузовики, а на мосту еще четверть часа продолжалась работа.
Наконец грузовик благополучно переехал мост. Данилов приказал, чтобы с остальных слезли все, кроме шоферов, и пропускал машины по одной, под собственным наблюдением.
Только когда последний грузовик оказался на той стороне, Данилов тронулся вслед за ним на своей «эмочке». Машины двинулись дальше к Юхновскому шоссе, догоняя ушедшую вперед голову колонны.
Ни полковой комиссар из политотдела армии, ни подполковник из отдела формирования, ни Шмаков, ехавшие в голове и середине колонны, ни замыкавший колонну Данилов — никто из них не знал, что уже несколько часов тому назад к югу и к северу от Ельни немецкие танковые корпуса прорвали Западный фронт и, давя наши армейские тылы, развивают прорыв на десятки километров в глубину.
Никто из них еще не знал, что вынужденная остановка у моста, разрезавшая их колонну надвое, в сущности, уже разделила их всех, или почти всех, на живых и мертвых.
Шмаков не мог знать того, что грузовик, на который он пересел, будет последней машиной, благополучно свернувшей с Ельнинского грейдера на Юхновское шоссе.
А Данилов не мог знать, что этот шедший почти параллельно фронту грейдер через десять минут приведет хвост их колонны к выезду на Юхновское шоссе именно в тот момент, когда туда прорвется через наши тылы головной отряд немецких танков и бронетранспортеров.
Он не знал этого и спокойно ехал вперед, навстречу гибели.
— Сейчас проедем еще километра четыре до шоссе, и будет треть пути, — сказал Данилов, обращаясь к докторше. — Как вы себя чувствуете?
— Ничего. — Докторша дотронулась до горячего лба. — Просто немножко температурю, но это пройдет. Ничего, вы курите, — добавила она, заметив, что Данилов, вынувший было портсигар, снова сунул его в карман. — Я не курю, но люблю дым, — с обычным самоотвержением солгала она и, чтобы майор не колебался, закрыла глаза, хотя спать ей уже не хотелось.
Докторша ехала, закрыв глаза, а Данилов курил и еще раз обсуждал наедине с самим собой утреннюю перепалку со Шмаковым. Порядок есть порядок, и раз он установлен, то в армии его не нарушают, хотя, честно говоря, в данном случае у него у самого не лежала душа отбирать это оружие. Он мысленно ставил себя на место Шмакова: обменяйся они местами — ему утром тоже было бы не по себе. Одно дело, когда выходят в одиночку, вдвоем, втроем, без формы, без документов; другое дело, когда прорывается целая воинская часть, с оружием в руках, с документами, со знаками различия. Тут уж было бы вполне по совести оставить у людей их трофеи, пусть даже и в тыл едут: все равно — пусть едут и гордятся! А потом — это уже дело наше — поработать как положено, проверить, не задевая самолюбия, и изъять, если среди них, паче чаяния, окажется какая-нибудь сволочь.
Сегодняшняя история была Данилову не по душе, как и кое-что другое, с чем ему приходилось сталкиваться с тех пор, как он из пограничников попал в особисты. Хлеб не сладкий.
Прошедший школу долгой пограничной службы, раненный на Халхин-Голе, отходивший с остатками своего отряда из-под Ломжи, зоркий, памятливый, въедливый, умевший доверять и не доверять, Данилов был одним из тех людей, которым в Особых отделах было самое место. Чуждый самомнения, он, однако, и сам чувствовал, что оказался там на месте, и сознавал свое превосходство человека, много лет ловившего настоящих шпионов и диверсантов, над некоторыми из своих сослуживцев, не умевших отличать факты от липы, а случалось, даже и не особенно озабоченных этим. С такими сослуживцами Данилов, как он сам выражался, «собачился» и за недолгую службу в Особом отделе уже успел непримиримо вывести одного такого на чистую воду.
И вот теперь именно он, майор Данилов, сам не зная того, вез навстречу смерти людей, только что вырвавшихся из ее лап.
— Сейчас будет тот перекресток, о котором я говорил. — Данилов оглянулся на докторшу и, увидев, что она не спит, открыл стекло.
В эту секунду разорвался первый снаряд, и Данилов увидел шедшие наперерез Юхновскому шоссе и прямо по полю немецкие танки.
Разворачивать машину было поздно, да все равно Данилов и не стал бы спасаться один, бросив колонну. Рванув дверцу, он первым выскочил на дорогу с автоматом, который у него всегда был с собой в машине. За ним, тоже с автоматами в руках, выскочили его пограничники.
— Вылезайте! — крикнул Данилов докторше и за руку вытащил ее из машины.
На дороге уже творилось нечто невообразимое.
Передний грузовик горел, развернувшись поперек дороги. Остальные тормозили, наскакивая один на другой. Снаряды рвались на шоссе и на обочинах; люди выбрасывались из грузовиков, падали на шоссе, в кюветы, бежали по полю. Танки били по ним из пушек и пулеметов. Один танк, выехав прямо на дорогу, пошел вдоль колонны, с треском сваливая в кювет грузовик за грузовиком и давя прыгавших с машин людей. А из шедших за танками бронетранспортеров уже выскакивали немецкие автоматчики и, разбегаясь в стороны, веером, от живота, строчили из автоматов по всему живому.
Собрать на три четверти безоружных людей и принять над ними команду было уже поздно и невозможно; оставалось лишь в меру сил прикрыть огнем бегущих и подороже продать собственную жизнь.
Это и сделал Данилов со своими двумя пограничниками.
Он залег в кювет позади машины, радуясь — если в такую минуту можно говорить о радости — только одному: что немцы в опьянении легкой победы повыскакивали из бронетранспортеров и, когда они подбегут поближе, он уложит хотя бы нескольких.
Данилов оглянулся. Сзади, за дорогой, начинался кустарник. Несколько человек уже добежало до него под выстрелами.
— Бегите назад, в кусты, будете целы! — Данилов толкнул локтем в плечо лежавшую рядом с ним в кювете докторшу. — Скорей, поздно будет!
Но докторша только молча поглядела на него и отвернулась; она не хотела ничего: ни бежать, ни быть целой, — она хотела успеть выстрелить из своего нагана но немцам, а потом умереть и уже не знать и не видеть больше ничего — с нее хватит!
Тогда Данилов поднял ее за плечи, повернул и вышвырнул из кювета.
Оказавшись наверху, она беспомощно оглянулась; мимо пробежали два красноармейца, и она, подхваченная общим потоком, побежала вслед за ними.
Не дай бог никому в последние минуты перед смертью видеть то, что увидел Данилов, и думать о том, о чем он думал. Он видел метавшихся по дороге, расстреливаемых в упор немцами безоружных, им, Даниловым, разоруженных людей. Только некоторые, прежде чем упасть мертвыми, делали по два, по три отчаянных выстрела, но большинство умирали безоружными, лишенными последней горькой человеческой радости: умирая, тоже убить. Они бежали, и их убивали в спину. Они поднимали руки, и их убивали в лицо.
Даже в самом страшном сне не придумать ответственности беспощадней, чем та невольная, но от этого не менее страшная ответственность, которая сейчас выпала на долю Данилова; по сравнению с нею сама смерть была проста и не страшна.
И он принял ее, эту смерть, без страха в душе. Вышвырнув из кювета докторшу, он открыл огонь по немцам и застрелил пятерых из них, прежде чем немецкая пуля разбила ему голову.
Последнее, что он услышал в жизни, была автоматная очередь, которую в упор, с трех шагов, дал по немцам на секунду переживший его ординарец.
А еще через несколько секунд немецкие автоматчики уже стояли над тремя лежавшими в кювете телами, и немецкий обер-лейтенант с разорванной пулею щекой, прижимая к ней набухший кровью платок, нагнувшись, рассматривал ярко-зеленые петлицы лежавшего у его ног мертвого русского майора.
9
Наконец грузовик благополучно переехал мост. Данилов приказал, чтобы с остальных слезли все, кроме шоферов, и пропускал машины по одной, под собственным наблюдением.
Только когда последний грузовик оказался на той стороне, Данилов тронулся вслед за ним на своей «эмочке». Машины двинулись дальше к Юхновскому шоссе, догоняя ушедшую вперед голову колонны.
Ни полковой комиссар из политотдела армии, ни подполковник из отдела формирования, ни Шмаков, ехавшие в голове и середине колонны, ни замыкавший колонну Данилов — никто из них не знал, что уже несколько часов тому назад к югу и к северу от Ельни немецкие танковые корпуса прорвали Западный фронт и, давя наши армейские тылы, развивают прорыв на десятки километров в глубину.
Никто из них еще не знал, что вынужденная остановка у моста, разрезавшая их колонну надвое, в сущности, уже разделила их всех, или почти всех, на живых и мертвых.
Шмаков не мог знать того, что грузовик, на который он пересел, будет последней машиной, благополучно свернувшей с Ельнинского грейдера на Юхновское шоссе.
А Данилов не мог знать, что этот шедший почти параллельно фронту грейдер через десять минут приведет хвост их колонны к выезду на Юхновское шоссе именно в тот момент, когда туда прорвется через наши тылы головной отряд немецких танков и бронетранспортеров.
Он не знал этого и спокойно ехал вперед, навстречу гибели.
— Сейчас проедем еще километра четыре до шоссе, и будет треть пути, — сказал Данилов, обращаясь к докторше. — Как вы себя чувствуете?
— Ничего. — Докторша дотронулась до горячего лба. — Просто немножко температурю, но это пройдет. Ничего, вы курите, — добавила она, заметив, что Данилов, вынувший было портсигар, снова сунул его в карман. — Я не курю, но люблю дым, — с обычным самоотвержением солгала она и, чтобы майор не колебался, закрыла глаза, хотя спать ей уже не хотелось.
Докторша ехала, закрыв глаза, а Данилов курил и еще раз обсуждал наедине с самим собой утреннюю перепалку со Шмаковым. Порядок есть порядок, и раз он установлен, то в армии его не нарушают, хотя, честно говоря, в данном случае у него у самого не лежала душа отбирать это оружие. Он мысленно ставил себя на место Шмакова: обменяйся они местами — ему утром тоже было бы не по себе. Одно дело, когда выходят в одиночку, вдвоем, втроем, без формы, без документов; другое дело, когда прорывается целая воинская часть, с оружием в руках, с документами, со знаками различия. Тут уж было бы вполне по совести оставить у людей их трофеи, пусть даже и в тыл едут: все равно — пусть едут и гордятся! А потом — это уже дело наше — поработать как положено, проверить, не задевая самолюбия, и изъять, если среди них, паче чаяния, окажется какая-нибудь сволочь.
Сегодняшняя история была Данилову не по душе, как и кое-что другое, с чем ему приходилось сталкиваться с тех пор, как он из пограничников попал в особисты. Хлеб не сладкий.
Прошедший школу долгой пограничной службы, раненный на Халхин-Голе, отходивший с остатками своего отряда из-под Ломжи, зоркий, памятливый, въедливый, умевший доверять и не доверять, Данилов был одним из тех людей, которым в Особых отделах было самое место. Чуждый самомнения, он, однако, и сам чувствовал, что оказался там на месте, и сознавал свое превосходство человека, много лет ловившего настоящих шпионов и диверсантов, над некоторыми из своих сослуживцев, не умевших отличать факты от липы, а случалось, даже и не особенно озабоченных этим. С такими сослуживцами Данилов, как он сам выражался, «собачился» и за недолгую службу в Особом отделе уже успел непримиримо вывести одного такого на чистую воду.
И вот теперь именно он, майор Данилов, сам не зная того, вез навстречу смерти людей, только что вырвавшихся из ее лап.
— Сейчас будет тот перекресток, о котором я говорил. — Данилов оглянулся на докторшу и, увидев, что она не спит, открыл стекло.
В эту секунду разорвался первый снаряд, и Данилов увидел шедшие наперерез Юхновскому шоссе и прямо по полю немецкие танки.
Разворачивать машину было поздно, да все равно Данилов и не стал бы спасаться один, бросив колонну. Рванув дверцу, он первым выскочил на дорогу с автоматом, который у него всегда был с собой в машине. За ним, тоже с автоматами в руках, выскочили его пограничники.
— Вылезайте! — крикнул Данилов докторше и за руку вытащил ее из машины.
На дороге уже творилось нечто невообразимое.
Передний грузовик горел, развернувшись поперек дороги. Остальные тормозили, наскакивая один на другой. Снаряды рвались на шоссе и на обочинах; люди выбрасывались из грузовиков, падали на шоссе, в кюветы, бежали по полю. Танки били по ним из пушек и пулеметов. Один танк, выехав прямо на дорогу, пошел вдоль колонны, с треском сваливая в кювет грузовик за грузовиком и давя прыгавших с машин людей. А из шедших за танками бронетранспортеров уже выскакивали немецкие автоматчики и, разбегаясь в стороны, веером, от живота, строчили из автоматов по всему живому.
Собрать на три четверти безоружных людей и принять над ними команду было уже поздно и невозможно; оставалось лишь в меру сил прикрыть огнем бегущих и подороже продать собственную жизнь.
Это и сделал Данилов со своими двумя пограничниками.
Он залег в кювет позади машины, радуясь — если в такую минуту можно говорить о радости — только одному: что немцы в опьянении легкой победы повыскакивали из бронетранспортеров и, когда они подбегут поближе, он уложит хотя бы нескольких.
Данилов оглянулся. Сзади, за дорогой, начинался кустарник. Несколько человек уже добежало до него под выстрелами.
— Бегите назад, в кусты, будете целы! — Данилов толкнул локтем в плечо лежавшую рядом с ним в кювете докторшу. — Скорей, поздно будет!
Но докторша только молча поглядела на него и отвернулась; она не хотела ничего: ни бежать, ни быть целой, — она хотела успеть выстрелить из своего нагана но немцам, а потом умереть и уже не знать и не видеть больше ничего — с нее хватит!
Тогда Данилов поднял ее за плечи, повернул и вышвырнул из кювета.
Оказавшись наверху, она беспомощно оглянулась; мимо пробежали два красноармейца, и она, подхваченная общим потоком, побежала вслед за ними.
Не дай бог никому в последние минуты перед смертью видеть то, что увидел Данилов, и думать о том, о чем он думал. Он видел метавшихся по дороге, расстреливаемых в упор немцами безоружных, им, Даниловым, разоруженных людей. Только некоторые, прежде чем упасть мертвыми, делали по два, по три отчаянных выстрела, но большинство умирали безоружными, лишенными последней горькой человеческой радости: умирая, тоже убить. Они бежали, и их убивали в спину. Они поднимали руки, и их убивали в лицо.
Даже в самом страшном сне не придумать ответственности беспощадней, чем та невольная, но от этого не менее страшная ответственность, которая сейчас выпала на долю Данилова; по сравнению с нею сама смерть была проста и не страшна.
И он принял ее, эту смерть, без страха в душе. Вышвырнув из кювета докторшу, он открыл огонь по немцам и застрелил пятерых из них, прежде чем немецкая пуля разбила ему голову.
Последнее, что он услышал в жизни, была автоматная очередь, которую в упор, с трех шагов, дал по немцам на секунду переживший его ординарец.
А еще через несколько секунд немецкие автоматчики уже стояли над тремя лежавшими в кювете телами, и немецкий обер-лейтенант с разорванной пулею щекой, прижимая к ней набухший кровью платок, нагнувшись, рассматривал ярко-зеленые петлицы лежавшего у его ног мертвого русского майора.
9
На третий вечер после всего случившегося на Юхновском шоссе три человека шли густым лесом, километров за пятьдесят от места катастрофы. Точнее сказать, шли своими ногами лишь двое из них: политрук Синцов и красноармеец Золотарев. Третья их спутница — военврач Овсянникова, или, еще проще, Таня, как теперь в пути стал звать ее Синцов, — сегодня с полудня уже не могла двигаться сама. Двое мужчин, сменяясь, тащили ее на закорках, в плащ-палатке, как в большом заплечном мешке.
Сейчас была очередь Синцова. Он шел, низко сгибаясь и считая про себя оставшуюся до привала последнюю тысячу шагов. Он навертел угол плащ-палатки на кулак, чтобы не выпустить ее из ослабевших пальцев и не уронить докторшу. Ее горевшая в жару голова лежала у него на плече, толкаясь, как неживая, каждый раз, как он оступался. Иногда, нагибаясь, чтобы стереть кулаком заливавший глаза горячий пот, он видел у себя под правым локтем высовывавшиеся из-под плащ-палатки ноги докторши: одну в сапоге, а другую, вывихнутую, без сапога, босую; нога была совсем маленькая, как у девочки. В другое время эта ноша не показалась бы страшной и одному Синцову, но сейчас двое ослабевших мужчин после четырех часов такой ходьбы чувствовали себя обессиленными, и Синцов жалел, что они с самого начала не остановились, чтобы вырубить и связать носилки. Все равно не миновать это делать на привале!
Всем спасшимся в первые минуты там, на шоссе, теперь каждый шаг в ту или другую сторону сулил другие случайности и опасности, другую жизнь и другую смерть.
Те, кто забился в гущу леса, слева от дороги, чтобы дожидаться там ночи, были на закате расстреляны прочесывавшими лес автоматчиками. Может быть, в другом случае немцы и взяли бы пленных, но чья-то случайная или, наоборот, на редкость хладнокровная пуля наповал уложила наблюдавшего побоище с башни своего танка командира танкового полка СС, и немцы беспощадно рассчитывались за эту неожиданность.
Наоборот, те, что убежали, казалось бы, в самое ненадежное место, в мелкий кустарник справа от дороги, остались живы: немцы не искали их там, и они той же ночью вышли за внешнюю сторону немецкого кольца.
Несколько бойцов, собравшихся через час после катастрофы вокруг лейтенанта Хорышева, не теряя времени, пошли под его командой назад и к вечеру встретили танкистов из бригады Климовича, вместе с которыми им теперь предстояло выходить из нового окружения.
Те, кто, попав в лес, двинулся через него прямиком на север, думая уйти подальше от немцев, наоборот, угодили как раз в полосу движения танковых и пехотных колонн, спешивших замкнуть большое кольцо вокруг Вязьмы.
Синцов был в их числе; соскочив с машины, он бросился в лес и первый час после спасения шел без остановки, желая только одного — успеть уйти как можно дальше! В первую секунду, когда он услышал выстрелы, увидел танки и соскакивающих с бронетранспортеров немцев, его руки схватились за воздух, там, где привычно висел на груди автомат… Но автомата не было, вообще ничего не было, даже нагана. Тогда он прыгнул с борта машины и побежал в лес.
Золотарева он встретил через час. Пробежав и пройдя несколько километров, он наконец остановился, прислонился к старой сосне, чтобы отдышаться, и в эту минуту подошел Золотарев в своей рваной кожанке и, что самое главное, с винтовкой за плечами.
— Какие приказания будут, товарищ политрук?
Эти первые слова Золотарева лучше всех других слов на свете могли привести в себя подавленного и безоружного человека, уже на целый час забывшего, что он не только был, но и обязан оставаться командиром.
— Сейчас решим, — ответил Синцов, стараясь казаться спокойным и глядя в эту минуту не столько на Золотарева, сколько на его винтовку.
«Вот уже нас двое, и у нас есть, по крайней мере, винтовка», — подумал он и, чтобы окончательно успокоиться, предложил Золотареву:
— Сядем, перекурим.
Они сели тут же, под сосной. Синцов вытащил из кармана едва начатую пачку «Казбека», и они закурили.
По приказанию Климовича его пом по тылу во время сдачи оружия выдал этот «Казбек» всем вышедшим из окружения командирам.
— Богато живем, товарищ политрук, — с удовольствием затянулся Золотарев.
— Да, уж куда богаче! — сказал Синцов. — Винтовка на двоих!
— А у вас пистолета нет? — спросил Золотарев.
— Расписочка на автомат есть от начбоепита! — зло сказал Синцов. — Если что, буду из нее стрелять!
— Ничего, как-нибудь разживемся, товарищ политрук! — сочувственно сказал Золотарев и объяснил, что он уже с полчаса идет следом за Синцовым: куда товарищ политрук, туда и он, только подошел не сразу.
Пока они сидели и курили, Синцов снова вспомнил, как они оба вот так же сидели тогда, полтора месяца назад, курили и глядели на Баранова.
«Вот и опять выпало бойцу вдвоем с начальством выходить, — подумал он о Золотареве с чувством невольной горькой ответственности за поступки этого проклятого Баранова. — А почему, собственно, вдвоем? — почти сразу же подумал он. — Не одни же мы в лесу, может, еще до ночи соберем целую группу».
Однако надежды оказались напрасными. Через полчаса после перекура они наткнулись на маленькую докторшу, но больше до ночи так и не встретили ни одного человека.
«Да, тут действительно есть о ком позаботиться!» — вспомнил Синцов слова Серпилина, когда увидел маленькую докторшу.
Как видно, у всякого человека когда-нибудь наступает конец всем отпущенным ему силам: так было сейчас и с этой маленькой неутомимой женщиной. Сколько же она сделала за время окружения, сколько исползала земли, перевязывая раненых там, где и голову страшно поднять!.. А сейчас еле шла, прихрамывая, и лицо у нее было исхудалое и пунцовое от жара. И даже наган, как всегда висевший у нее на боку, казался сейчас невесть какой тяжестью. Шмаков еще утром хотел отправить ее в медсанбат, но она добилась своего — поехала вместе со всеми. Вот тебе и добилась.
Увидев Синцова и Золотарева, она обрадовалась и заковыляла им навстречу так быстро, что чуть не упала.
— Ой, как я рада! — по-детски повторяла она, держа Синцова за борт шинели. — А еще никого? Только вы двое? Больше никого не видели?
— А вы? — в свою очередь, спросил Синцов.
— Я — нет. Только как разбегались по лесу. А потом у меня нога подвернулась, и я одна шла. Как хорошо, что Шмаков вовремя на грузовик пересел! — вдруг радостно воскликнула она.
— Что он-то пересел, хорошо, а вот что вы не пересели…
— Он бы не пересел, если б знал, — сказала докторша, словно пугаясь, что Синцов может плохо подумать о комиссаре.
— Это понятно, — усмехнулся Синцов. — Если б знали, вообще бы…
Он отмахнулся рукой от горьких мыслей и сказал, что, во всяком случае, хорошо, что она жива и что они ее встретили.
— Чего уж хорошего! — сказала она, показывая на свою ногу. — Вот ногу подвернула, да и температура у меня. — Она приложила ладонь Синцова к своему лбу. — Чувствуете?
— Ничего, сестрица! — сказал Золотарев, которому военврач Овсянникова казалась слишком молоденькой и маленькой, чтобы называть ее доктором. — Ничего, сестрица! — повторил он прочувствованно. — Хоть на закорках, а доставим! После всего, что вы людям сделали, собака тот, кто вас не вытащит!
И вот сегодня, на третьи сутки, все вышло именно так, как от доброго сердца накликал Золотарев. Днем докторша оступилась на подвернутую ногу, вывихнула стопу, и они уже пятый час, сменяясь, несли ее на закорках.
Правда, она и после вывиха пыталась все-таки идти, заставила снять с себя сапог и сказала Синцову, чтобы он попробовал вправить ей вывихнутую ногу. Она села, схватившись руками за вылезавшие из земли корни. Золотарев обхватил ее сзади за пояс, и Синцов делал то, что она говорила: обливаясь потом от напряжения, поворачивал и тянул ей ногу. Но, несмотря на все ее указания, даваемые сдавленным от боли шепотом, он так и не сумел ей помочь. Пришлось приспособить плащ-палатку и взвалить докторшу себе на спину.
И вот он шел и нес ее, считая шаги, и их оставалось до назначенного ими себе привала все меньше — триста… двести… сто пятьдесят…
А она, чувствуя, как трудно ему идти, выйдя из полузабытья, жарко шептала в самое ухо:
— Бросьте меня!.. Слышите, бросьте… Мне хуже, что вы из-за меня мучаетесь!.. Мне легче, если я одна останусь…
И невозможно было обругать ее за эти слова, потому что она говорила правду и даже сейчас думала о других больше, чем о себе.
Наконец они сделали привал. Золотарев расстелил на пригорке шинель Синцова, которую нес на себе внакидку, пока Синцов тащил докторшу, и помог ему освободиться от ноши.
Больная зашевелилась. Пока ее несли, как мешок, у нее затекло все тело.
— Что, ночевать будем? — тихо спросила она.
— Пока нет, — сказал Синцов. — Полежите. Обсудим, как быть.
Он поманил Золотарева, и они отошли в сторону.
— Что делать? Зря мы днем заторопились. Надо было сразу носилки связать.
— Куда уж «заторопились», товарищ политрук? — возразил Золотарев. — Как раз дорога проглядывалась, и машины шли. Остановились бы там носилки ладить, глядишь, нам бы фашисты уже «гут морген» сказали.
— Положим, так, — согласился Синцов. — А теперь? Надо все-таки носилки связать.
— Не носилки вязать, товарищ политрук, а скорее к ночи до людей дойти и у людей ее оставить, — убежденно сказал Золотарев. — Понесем дальше — помрет.
— А немцы? К трем деревням уже выходили — и везде немцы ездят.
— Ну что ж, пойдем лесом и далее. Может, какое жилье и в лесу будет, не пустой же он.
— Страшно оставлять одну.
— Не одну, а с людьми.
— Все равно страшно.
— А помрет на руках — не страшно? — Золотарев прислушался и сказал: — Кличет.
Так и не договорившись, они вернулись к докторше. Она лежала, приподнявшись на локтях, лицо ее пылало, она тревожно смотрела на них.
— Отчего вы вдруг ушли?
— Да куда мы уйдем от вас, Таня?! — сказал Синцов.
Но она думала не о том, о чем подумал он, не это ее тревожило.
— Почему вы без меня решаете? Раз вместе идем, давайте вместе и решать.
— Ладно, давайте. — Синцов решил быть с ней вполне откровенным. — Мы говорили с Золотаревым насчет носилок, как вас дальше нести, а потом подумали, что вы не выдержите долгой дороги.
— Ну и правильно, — сказала она, еще не понимая, чего они хотят, но уже готовясь облегчить им любое решение.
— Решили так: найдем людей, чтобы вас оставить у них, а сами пойдем пробиваться дальше.
Она вздохнула.
— Дура проклятая, дура, ну просто дура проклятая!..
Это она ругала себя за то, что вывихнула ногу и не может идти с ними. Она понимала, что они правы, но сейчас даже умереть казалось ей не таким страшным, как остаться без них.
Они передохнули, пошли дальше и уже в ранние сумерки наткнулись на уходившую в глубь леса малонаезженную дорогу.
Синцов решил свернуть, и они пошли, не теряя дороги из виду, но на всякий случай держась на расстоянии от нее.
Через час дорога привела их к лесной поляне с несколькими домиками и длинным бараком лесопилки. На поляне не было ни машин, ни людей. Лесопилка не работала. Но штабеля кругляка и досок говорили, что еще недавно работа шла здесь полным ходом.
Золотарев пошел на разведку, а Синцов остался с докторшей.
— Иван Петрович, — сказала она тихо, — если люди плохие, не оставляйте меня. Лучше отдайте мне мой наган, я застрелюсь.
— Почему плохие? — сердито ответил Синцов. — Все плохие, одни мы с вами хорошие, что ли?
— Вы с Золотаревым хорошие, — вон сколько меня тащите! Даже стыдно.
— Да бросьте вы! — все так же сердито сказал Синцов. — Кому бы говорили, а не мне! Мы вас три месяца видели, какая вы есть. Вы нам очки не втирайте. Если б не вы, а я ногу вывихнул, так небось потащили бы?
— Вас трудно, вы вон какой длинный! — сказала она и улыбнулась не тому, что Синцов длинный, а тому, что этот длинный и чаще всего хмурый политрук говорит сейчас с ней так сердито только от доброты и больше ни от чего. — А вы женаты? — помолчав, спросила она. — Давно у вас хотела спросить. Но вы все такой сердитый…
— А сейчас что, добрый стал?
— Нет, просто решила спросить.
— Женат. И дочь имею. Зовут, как вас, Таней, — хмуро сказал он.
— А что вы так сердито? Я ведь к вам не сватаюсь.
Услышав это, он посмотрел на ее измученное лицо, подумал о том, как часто люди вот так не понимают мыслей друг друга, и сказал, как малому ребенку, спокойно и ласково:
— Глупая вы, глупая!.. Просто я не знаю, где моя дочь и где моя жена; жена, скорей всего, на фронте, как вы. И я все это разом вспомнил. А про вас я думаю, что вы самая хорошая женщина на свете и самая легонькая, — добавил он, улыбнувшись. — Думаете, вас тащить тяжело? Да в вас и весу-то вообще никакого нету!
Она не ответила, только вздохнула, и в уголке глаза у нее появилась маленькая слезинка.
— Ну вот, — сказал Синцов. — Я думал, развеселю вас, а вы… А вон и Золотарев идет.
Золотарев подтвердил сложившееся издали впечатление: немцев не видно, но люди на лесопилке есть. За четверть часа, что он, наблюдая, пролежал на опушке, из крайнего домика два раза выходил инвалид на костылях и поглядывал в небо, прислушивался к самолетам. Потом выбежала девочка и снова забежала в дом.
— А больше никого не видно!
— Что ж, пойдем, — сказал Синцов.
Он поднял докторшу на руки вместе с плащ-палаткой и, не став пристраивать за спиной, понес, как ребенка.
— Может, я еще в дом зайду, разведаю? — остерег Золотарев.
Но Синцов уперся:
— Раз немцев нет, пойдем прямо. Мы люди или не люди?!
Ему вдруг показалось унизительным идти в какую-то еще разведку у себя, на собственной земле, в дом, куда раньше, до войны, он и любой другой человек, не колеблясь, в любую минуту внес бы на руках больную женщину.
— Не верю, чтоб там сволочи были, — сказал он. — А коли сволочи, на сволочей у нас винтовка есть.
Так, с докторшей на руках, он дошел до крайнего дома и постучал ногой в дверь.
Испуганно отодвинувшая щеколду пятнадцатилетняя девочка увидела высокого, широкоплечего человека с худым ожесточенным лицом, державшего на руках завернутую в плащ-палатку женщину. Его большие руки дрожали от усталости, а на обоих рукавах — это сразу бросилось ей в глаза — были красные комиссарские звезды.
Позади высокого человека стоял второй, низенький, в рваной кожанке и с винтовкой.
— Проводи, девочка, — сказал высокий повелительным голосом, — покажи, куда положить! — И, увидев ее испуганные глаза, добавил помягче: — Видишь, у нас беда какая!
Девочка распахнула дверь, и Синцов с докторшей на руках вошел в избу, окинул ее быстрым взглядом; комната была полудеревенская-полугородская: русская печь, широкая лавка по стене, буфет, стол, накрытый клеенкой, стенные полки с бумажными кружевами…
— Кроме тебя, здесь есть кто? — спросил он девочку, все еще держа докторшу на руках.
— Есть, как не быть, — раздался за его спиной сиплый голос.
Синцов полуобернулся и увидел в дверях, ведших из второй комнаты, того самого одноногого, на костылях, о котором говорил Золотарев. Он был уже немолод, грузен, с неопрятно свалявшимися волосами и густой русой щетиной на обрюзгшем лице.
Увидев, что Синцов собирается положить докторшу на лавку, остановил его жестом:
— Погоди класть. Ленка, пойди возьми в горнице тюфяк с кровати, да только одеяло с простынью оставь, один тюфяк возьми! Да живо! А то не дождутся.
Синцов посмотрел в упор на хозяина, и, должно быть, выражение лица его отразило то, что творилось у него на душе, — решимость, несмотря на войну и окружение, потребовать здесь сполна все, что причитается получить от советского человека другому попавшему в беду советскому человеку.
— Что смотришь? Не радуюсь вам? — спросил хозяин. — А чему радоваться? Наедут немцы — дорога тут прямая, — и будет нам с вами конец. Что тогда делать?.. Сюда, сюда, к этому краю, а в изголовье подверни, длины-то хватит, — повернулся он к девочке, торопливо укладывавшей на лавку тюфяк.
Синцов опустил докторшу и с трудом разогнулся. Ему казалось, что он вытянул себе все жилы.
— А вы смелый! — уже на «вы», полунасмешливо-полууважительно сказал хозяин, заметив звезды на рукавах Синцова. — Кругом второй день немцы, а вы еще комиссарите… Ленка, принеси воды напиться! Видишь, люди устали, пить хотят!.. Что ж, садитесь, гостями будете. — Он приставил к стене костыли и, схватясь рукой за стол, первым сел, тяжело заскрипев табуреткой. — В подвал бы вас спрятать, да я так: или уж боюсь, или уж не боюсь! Заночуете?
Синцов кивнул.
— А после?
Синцов сказал, что на рассвете они пойдут пробиваться к своим, а больную — доктора — хотели бы оставить здесь: у нее жар и покалечена нога; ей надо отлежаться; если даже придут немцы, то женщина не может вызвать особого подозрения, тем более не раненая, а больная.
— Доктор, значит, — сказал хозяин. — А я было подумал, жена ваша.
— Почему? — спросил Синцов.
— Так не всякий не всякую так вот, на руках, попрет. Доктор, значит, — повторил хозяин и, взяв костыли, подошел к изголовью лежавшей. — Ишь как вас прихватило? — сказал он и положил ей на лоб свою руку. — Горите вся. Не тиф?
— Нет, простуда, наверное, воспаление легких, — проглотив комок, ответила докторша.
— А хотя бы и тиф, я тифа не боюсь. Все тифы прошел. А с ногой чего?
— Вывихнула.
— С ногой завтра поглядим, — может, ее попарить надо. С ногами баловаться нельзя. Один раз побаловался — и колдыбаю с тех пор. Будем знакомы: Бирюков Гаврила Романович. Отца Романом звали, а фамилию к нашим лесным местам подогнал, — усмехнулся он и пожал горячую руку докторши, потом поздоровался за руку с Синцовым и Золотаревым.
Девочка вошла с ведром и кружкой.
Сейчас была очередь Синцова. Он шел, низко сгибаясь и считая про себя оставшуюся до привала последнюю тысячу шагов. Он навертел угол плащ-палатки на кулак, чтобы не выпустить ее из ослабевших пальцев и не уронить докторшу. Ее горевшая в жару голова лежала у него на плече, толкаясь, как неживая, каждый раз, как он оступался. Иногда, нагибаясь, чтобы стереть кулаком заливавший глаза горячий пот, он видел у себя под правым локтем высовывавшиеся из-под плащ-палатки ноги докторши: одну в сапоге, а другую, вывихнутую, без сапога, босую; нога была совсем маленькая, как у девочки. В другое время эта ноша не показалась бы страшной и одному Синцову, но сейчас двое ослабевших мужчин после четырех часов такой ходьбы чувствовали себя обессиленными, и Синцов жалел, что они с самого начала не остановились, чтобы вырубить и связать носилки. Все равно не миновать это делать на привале!
Всем спасшимся в первые минуты там, на шоссе, теперь каждый шаг в ту или другую сторону сулил другие случайности и опасности, другую жизнь и другую смерть.
Те, кто забился в гущу леса, слева от дороги, чтобы дожидаться там ночи, были на закате расстреляны прочесывавшими лес автоматчиками. Может быть, в другом случае немцы и взяли бы пленных, но чья-то случайная или, наоборот, на редкость хладнокровная пуля наповал уложила наблюдавшего побоище с башни своего танка командира танкового полка СС, и немцы беспощадно рассчитывались за эту неожиданность.
Наоборот, те, что убежали, казалось бы, в самое ненадежное место, в мелкий кустарник справа от дороги, остались живы: немцы не искали их там, и они той же ночью вышли за внешнюю сторону немецкого кольца.
Несколько бойцов, собравшихся через час после катастрофы вокруг лейтенанта Хорышева, не теряя времени, пошли под его командой назад и к вечеру встретили танкистов из бригады Климовича, вместе с которыми им теперь предстояло выходить из нового окружения.
Те, кто, попав в лес, двинулся через него прямиком на север, думая уйти подальше от немцев, наоборот, угодили как раз в полосу движения танковых и пехотных колонн, спешивших замкнуть большое кольцо вокруг Вязьмы.
Синцов был в их числе; соскочив с машины, он бросился в лес и первый час после спасения шел без остановки, желая только одного — успеть уйти как можно дальше! В первую секунду, когда он услышал выстрелы, увидел танки и соскакивающих с бронетранспортеров немцев, его руки схватились за воздух, там, где привычно висел на груди автомат… Но автомата не было, вообще ничего не было, даже нагана. Тогда он прыгнул с борта машины и побежал в лес.
Золотарева он встретил через час. Пробежав и пройдя несколько километров, он наконец остановился, прислонился к старой сосне, чтобы отдышаться, и в эту минуту подошел Золотарев в своей рваной кожанке и, что самое главное, с винтовкой за плечами.
— Какие приказания будут, товарищ политрук?
Эти первые слова Золотарева лучше всех других слов на свете могли привести в себя подавленного и безоружного человека, уже на целый час забывшего, что он не только был, но и обязан оставаться командиром.
— Сейчас решим, — ответил Синцов, стараясь казаться спокойным и глядя в эту минуту не столько на Золотарева, сколько на его винтовку.
«Вот уже нас двое, и у нас есть, по крайней мере, винтовка», — подумал он и, чтобы окончательно успокоиться, предложил Золотареву:
— Сядем, перекурим.
Они сели тут же, под сосной. Синцов вытащил из кармана едва начатую пачку «Казбека», и они закурили.
По приказанию Климовича его пом по тылу во время сдачи оружия выдал этот «Казбек» всем вышедшим из окружения командирам.
— Богато живем, товарищ политрук, — с удовольствием затянулся Золотарев.
— Да, уж куда богаче! — сказал Синцов. — Винтовка на двоих!
— А у вас пистолета нет? — спросил Золотарев.
— Расписочка на автомат есть от начбоепита! — зло сказал Синцов. — Если что, буду из нее стрелять!
— Ничего, как-нибудь разживемся, товарищ политрук! — сочувственно сказал Золотарев и объяснил, что он уже с полчаса идет следом за Синцовым: куда товарищ политрук, туда и он, только подошел не сразу.
Пока они сидели и курили, Синцов снова вспомнил, как они оба вот так же сидели тогда, полтора месяца назад, курили и глядели на Баранова.
«Вот и опять выпало бойцу вдвоем с начальством выходить, — подумал он о Золотареве с чувством невольной горькой ответственности за поступки этого проклятого Баранова. — А почему, собственно, вдвоем? — почти сразу же подумал он. — Не одни же мы в лесу, может, еще до ночи соберем целую группу».
Однако надежды оказались напрасными. Через полчаса после перекура они наткнулись на маленькую докторшу, но больше до ночи так и не встретили ни одного человека.
«Да, тут действительно есть о ком позаботиться!» — вспомнил Синцов слова Серпилина, когда увидел маленькую докторшу.
Как видно, у всякого человека когда-нибудь наступает конец всем отпущенным ему силам: так было сейчас и с этой маленькой неутомимой женщиной. Сколько же она сделала за время окружения, сколько исползала земли, перевязывая раненых там, где и голову страшно поднять!.. А сейчас еле шла, прихрамывая, и лицо у нее было исхудалое и пунцовое от жара. И даже наган, как всегда висевший у нее на боку, казался сейчас невесть какой тяжестью. Шмаков еще утром хотел отправить ее в медсанбат, но она добилась своего — поехала вместе со всеми. Вот тебе и добилась.
Увидев Синцова и Золотарева, она обрадовалась и заковыляла им навстречу так быстро, что чуть не упала.
— Ой, как я рада! — по-детски повторяла она, держа Синцова за борт шинели. — А еще никого? Только вы двое? Больше никого не видели?
— А вы? — в свою очередь, спросил Синцов.
— Я — нет. Только как разбегались по лесу. А потом у меня нога подвернулась, и я одна шла. Как хорошо, что Шмаков вовремя на грузовик пересел! — вдруг радостно воскликнула она.
— Что он-то пересел, хорошо, а вот что вы не пересели…
— Он бы не пересел, если б знал, — сказала докторша, словно пугаясь, что Синцов может плохо подумать о комиссаре.
— Это понятно, — усмехнулся Синцов. — Если б знали, вообще бы…
Он отмахнулся рукой от горьких мыслей и сказал, что, во всяком случае, хорошо, что она жива и что они ее встретили.
— Чего уж хорошего! — сказала она, показывая на свою ногу. — Вот ногу подвернула, да и температура у меня. — Она приложила ладонь Синцова к своему лбу. — Чувствуете?
— Ничего, сестрица! — сказал Золотарев, которому военврач Овсянникова казалась слишком молоденькой и маленькой, чтобы называть ее доктором. — Ничего, сестрица! — повторил он прочувствованно. — Хоть на закорках, а доставим! После всего, что вы людям сделали, собака тот, кто вас не вытащит!
И вот сегодня, на третьи сутки, все вышло именно так, как от доброго сердца накликал Золотарев. Днем докторша оступилась на подвернутую ногу, вывихнула стопу, и они уже пятый час, сменяясь, несли ее на закорках.
Правда, она и после вывиха пыталась все-таки идти, заставила снять с себя сапог и сказала Синцову, чтобы он попробовал вправить ей вывихнутую ногу. Она села, схватившись руками за вылезавшие из земли корни. Золотарев обхватил ее сзади за пояс, и Синцов делал то, что она говорила: обливаясь потом от напряжения, поворачивал и тянул ей ногу. Но, несмотря на все ее указания, даваемые сдавленным от боли шепотом, он так и не сумел ей помочь. Пришлось приспособить плащ-палатку и взвалить докторшу себе на спину.
И вот он шел и нес ее, считая шаги, и их оставалось до назначенного ими себе привала все меньше — триста… двести… сто пятьдесят…
А она, чувствуя, как трудно ему идти, выйдя из полузабытья, жарко шептала в самое ухо:
— Бросьте меня!.. Слышите, бросьте… Мне хуже, что вы из-за меня мучаетесь!.. Мне легче, если я одна останусь…
И невозможно было обругать ее за эти слова, потому что она говорила правду и даже сейчас думала о других больше, чем о себе.
Наконец они сделали привал. Золотарев расстелил на пригорке шинель Синцова, которую нес на себе внакидку, пока Синцов тащил докторшу, и помог ему освободиться от ноши.
Больная зашевелилась. Пока ее несли, как мешок, у нее затекло все тело.
— Что, ночевать будем? — тихо спросила она.
— Пока нет, — сказал Синцов. — Полежите. Обсудим, как быть.
Он поманил Золотарева, и они отошли в сторону.
— Что делать? Зря мы днем заторопились. Надо было сразу носилки связать.
— Куда уж «заторопились», товарищ политрук? — возразил Золотарев. — Как раз дорога проглядывалась, и машины шли. Остановились бы там носилки ладить, глядишь, нам бы фашисты уже «гут морген» сказали.
— Положим, так, — согласился Синцов. — А теперь? Надо все-таки носилки связать.
— Не носилки вязать, товарищ политрук, а скорее к ночи до людей дойти и у людей ее оставить, — убежденно сказал Золотарев. — Понесем дальше — помрет.
— А немцы? К трем деревням уже выходили — и везде немцы ездят.
— Ну что ж, пойдем лесом и далее. Может, какое жилье и в лесу будет, не пустой же он.
— Страшно оставлять одну.
— Не одну, а с людьми.
— Все равно страшно.
— А помрет на руках — не страшно? — Золотарев прислушался и сказал: — Кличет.
Так и не договорившись, они вернулись к докторше. Она лежала, приподнявшись на локтях, лицо ее пылало, она тревожно смотрела на них.
— Отчего вы вдруг ушли?
— Да куда мы уйдем от вас, Таня?! — сказал Синцов.
Но она думала не о том, о чем подумал он, не это ее тревожило.
— Почему вы без меня решаете? Раз вместе идем, давайте вместе и решать.
— Ладно, давайте. — Синцов решил быть с ней вполне откровенным. — Мы говорили с Золотаревым насчет носилок, как вас дальше нести, а потом подумали, что вы не выдержите долгой дороги.
— Ну и правильно, — сказала она, еще не понимая, чего они хотят, но уже готовясь облегчить им любое решение.
— Решили так: найдем людей, чтобы вас оставить у них, а сами пойдем пробиваться дальше.
Она вздохнула.
— Дура проклятая, дура, ну просто дура проклятая!..
Это она ругала себя за то, что вывихнула ногу и не может идти с ними. Она понимала, что они правы, но сейчас даже умереть казалось ей не таким страшным, как остаться без них.
Они передохнули, пошли дальше и уже в ранние сумерки наткнулись на уходившую в глубь леса малонаезженную дорогу.
Синцов решил свернуть, и они пошли, не теряя дороги из виду, но на всякий случай держась на расстоянии от нее.
Через час дорога привела их к лесной поляне с несколькими домиками и длинным бараком лесопилки. На поляне не было ни машин, ни людей. Лесопилка не работала. Но штабеля кругляка и досок говорили, что еще недавно работа шла здесь полным ходом.
Золотарев пошел на разведку, а Синцов остался с докторшей.
— Иван Петрович, — сказала она тихо, — если люди плохие, не оставляйте меня. Лучше отдайте мне мой наган, я застрелюсь.
— Почему плохие? — сердито ответил Синцов. — Все плохие, одни мы с вами хорошие, что ли?
— Вы с Золотаревым хорошие, — вон сколько меня тащите! Даже стыдно.
— Да бросьте вы! — все так же сердито сказал Синцов. — Кому бы говорили, а не мне! Мы вас три месяца видели, какая вы есть. Вы нам очки не втирайте. Если б не вы, а я ногу вывихнул, так небось потащили бы?
— Вас трудно, вы вон какой длинный! — сказала она и улыбнулась не тому, что Синцов длинный, а тому, что этот длинный и чаще всего хмурый политрук говорит сейчас с ней так сердито только от доброты и больше ни от чего. — А вы женаты? — помолчав, спросила она. — Давно у вас хотела спросить. Но вы все такой сердитый…
— А сейчас что, добрый стал?
— Нет, просто решила спросить.
— Женат. И дочь имею. Зовут, как вас, Таней, — хмуро сказал он.
— А что вы так сердито? Я ведь к вам не сватаюсь.
Услышав это, он посмотрел на ее измученное лицо, подумал о том, как часто люди вот так не понимают мыслей друг друга, и сказал, как малому ребенку, спокойно и ласково:
— Глупая вы, глупая!.. Просто я не знаю, где моя дочь и где моя жена; жена, скорей всего, на фронте, как вы. И я все это разом вспомнил. А про вас я думаю, что вы самая хорошая женщина на свете и самая легонькая, — добавил он, улыбнувшись. — Думаете, вас тащить тяжело? Да в вас и весу-то вообще никакого нету!
Она не ответила, только вздохнула, и в уголке глаза у нее появилась маленькая слезинка.
— Ну вот, — сказал Синцов. — Я думал, развеселю вас, а вы… А вон и Золотарев идет.
Золотарев подтвердил сложившееся издали впечатление: немцев не видно, но люди на лесопилке есть. За четверть часа, что он, наблюдая, пролежал на опушке, из крайнего домика два раза выходил инвалид на костылях и поглядывал в небо, прислушивался к самолетам. Потом выбежала девочка и снова забежала в дом.
— А больше никого не видно!
— Что ж, пойдем, — сказал Синцов.
Он поднял докторшу на руки вместе с плащ-палаткой и, не став пристраивать за спиной, понес, как ребенка.
— Может, я еще в дом зайду, разведаю? — остерег Золотарев.
Но Синцов уперся:
— Раз немцев нет, пойдем прямо. Мы люди или не люди?!
Ему вдруг показалось унизительным идти в какую-то еще разведку у себя, на собственной земле, в дом, куда раньше, до войны, он и любой другой человек, не колеблясь, в любую минуту внес бы на руках больную женщину.
— Не верю, чтоб там сволочи были, — сказал он. — А коли сволочи, на сволочей у нас винтовка есть.
Так, с докторшей на руках, он дошел до крайнего дома и постучал ногой в дверь.
Испуганно отодвинувшая щеколду пятнадцатилетняя девочка увидела высокого, широкоплечего человека с худым ожесточенным лицом, державшего на руках завернутую в плащ-палатку женщину. Его большие руки дрожали от усталости, а на обоих рукавах — это сразу бросилось ей в глаза — были красные комиссарские звезды.
Позади высокого человека стоял второй, низенький, в рваной кожанке и с винтовкой.
— Проводи, девочка, — сказал высокий повелительным голосом, — покажи, куда положить! — И, увидев ее испуганные глаза, добавил помягче: — Видишь, у нас беда какая!
Девочка распахнула дверь, и Синцов с докторшей на руках вошел в избу, окинул ее быстрым взглядом; комната была полудеревенская-полугородская: русская печь, широкая лавка по стене, буфет, стол, накрытый клеенкой, стенные полки с бумажными кружевами…
— Кроме тебя, здесь есть кто? — спросил он девочку, все еще держа докторшу на руках.
— Есть, как не быть, — раздался за его спиной сиплый голос.
Синцов полуобернулся и увидел в дверях, ведших из второй комнаты, того самого одноногого, на костылях, о котором говорил Золотарев. Он был уже немолод, грузен, с неопрятно свалявшимися волосами и густой русой щетиной на обрюзгшем лице.
Увидев, что Синцов собирается положить докторшу на лавку, остановил его жестом:
— Погоди класть. Ленка, пойди возьми в горнице тюфяк с кровати, да только одеяло с простынью оставь, один тюфяк возьми! Да живо! А то не дождутся.
Синцов посмотрел в упор на хозяина, и, должно быть, выражение лица его отразило то, что творилось у него на душе, — решимость, несмотря на войну и окружение, потребовать здесь сполна все, что причитается получить от советского человека другому попавшему в беду советскому человеку.
— Что смотришь? Не радуюсь вам? — спросил хозяин. — А чему радоваться? Наедут немцы — дорога тут прямая, — и будет нам с вами конец. Что тогда делать?.. Сюда, сюда, к этому краю, а в изголовье подверни, длины-то хватит, — повернулся он к девочке, торопливо укладывавшей на лавку тюфяк.
Синцов опустил докторшу и с трудом разогнулся. Ему казалось, что он вытянул себе все жилы.
— А вы смелый! — уже на «вы», полунасмешливо-полууважительно сказал хозяин, заметив звезды на рукавах Синцова. — Кругом второй день немцы, а вы еще комиссарите… Ленка, принеси воды напиться! Видишь, люди устали, пить хотят!.. Что ж, садитесь, гостями будете. — Он приставил к стене костыли и, схватясь рукой за стол, первым сел, тяжело заскрипев табуреткой. — В подвал бы вас спрятать, да я так: или уж боюсь, или уж не боюсь! Заночуете?
Синцов кивнул.
— А после?
Синцов сказал, что на рассвете они пойдут пробиваться к своим, а больную — доктора — хотели бы оставить здесь: у нее жар и покалечена нога; ей надо отлежаться; если даже придут немцы, то женщина не может вызвать особого подозрения, тем более не раненая, а больная.
— Доктор, значит, — сказал хозяин. — А я было подумал, жена ваша.
— Почему? — спросил Синцов.
— Так не всякий не всякую так вот, на руках, попрет. Доктор, значит, — повторил хозяин и, взяв костыли, подошел к изголовью лежавшей. — Ишь как вас прихватило? — сказал он и положил ей на лоб свою руку. — Горите вся. Не тиф?
— Нет, простуда, наверное, воспаление легких, — проглотив комок, ответила докторша.
— А хотя бы и тиф, я тифа не боюсь. Все тифы прошел. А с ногой чего?
— Вывихнула.
— С ногой завтра поглядим, — может, ее попарить надо. С ногами баловаться нельзя. Один раз побаловался — и колдыбаю с тех пор. Будем знакомы: Бирюков Гаврила Романович. Отца Романом звали, а фамилию к нашим лесным местам подогнал, — усмехнулся он и пожал горячую руку докторши, потом поздоровался за руку с Синцовым и Золотаревым.
Девочка вошла с ведром и кружкой.