Страница:
Развалины кирпичного завода, собственно, были не развалины, тут нечего было и разваливать. Завод только начали строить и бросили недостроенным. Заложили фундаменты, основания печей и начали стены, выведенные на разную высоту, но нигде не выше чем до пол-окна. Здесь же, чуть поодаль, была заложена и будущая заводская труба. Круглая мощная кладка поднималась на метр над землей, а внутри была заглублена для подземного дымохода — это был как бы естественный круглый дот, который оставалось только приспособить под хорошее пулеметное гнездо.
Еще три дня назад, когда занимали эту позицию, Малинин, сам старый пулеметчик, посоветовал получше использовать трубу и позавчера видел, как в ней устраивался вместе со своим станковым пулеметом Синцов; он с начала боев попал в роту к Малинину, отчасти волею случая, потому что мог бы вообще оказаться в другом полку и батальоне, а отчасти волею Малинина, потому что уже здесь, в батальоне, Малинин замолвил слово, и, разверстывая пополнение, Синцова зачислили в его роту.
Синцов, как это скоро выяснилось, оказался человеком бывалым и умел обращаться с оружием. Солдатские повышения, как всегда в дни больших боев, не заставили себя ждать.
В первое утро он подносил патроны, к вечеру лег вторым номером за «максим», а на второй день заменил убитого первого номера. Четыре дня назад, при отступлении с прежних позиций на эти новые, Синцов со своим вторым номером до самой темноты прикрывал огнем отход роты и, по мнению командира роты лейтенанта Ионова, проявил при этом смелость и выдержку.
Лейтенант Ионов даже сказал, что первого номера надо представить за это к медали «За отвагу», но Малинин, помня прошлую историю Синцова, воздержался от поспешности. Его строгая душа и чувство личной ответственности за Синцова не позволяла спешить с таким делом. Он только с похвалой, с именами и фамилиями, упомянул в очередном политдонесении о действиях пулеметного расчета, а в ответ на предложение писать наградной лист промолчал. И командир роты, занятый другими заботами, сам запамятовал о Синцове.
Сейчас Малинину хотелось повидать Синцова, но пошел он не к пулеметному гнезду, а сначала к развалинам самого завода, где сидел сержант Сирота.
Сержант Сирота, как и все люди, не был, конечно, избавлен от чувства опасности, но оно не играло особой роли в его соображениях по службе. Его могли убить так же, как и всякого другого, — этим заканчивалось вообще все, в том числе и служба, но на строгость несения этой службы мысль о смерти повлиять не могла.
Увидев политрука роты еще издали, Сирота подтянул ремнем ватник, проверил, как раз ли посередине лба приходится звездочка на ушанке, и вскинул на плечо новенький, только что смазанный автомат ППШ.
В последнюю неделю эти автоматы стали поступать в дивизию; Сирота получил его первым в своем взводе и уже испытал в бою; хотя у автомата не было такой прицельности, как у винтовки, но густота поражения была хорошая, и Сирота сейчас, на первых порах, относился к своему ППШ даже с преувеличенным вниманием.
Повесив ППШ на плечо, он выбежал через проем в стене навстречу политруку. Малинин в ответ на строгое, по всей форме, приветствие Сироты сначала приложил руку к ушанке, а потом протянул ее сержанту.
— Ну, как живешь, Сирота? — Он крепко своей тяжелой рукой пожал такую же тяжелую руку Сироты.
— Питание хромает, товарищ политрук, — сразу же пожаловался Сирота.
Он по своему опыту солдатской службы хорошо знал, когда можно и когда нельзя жаловаться начальству, и, когда было можно, всегда жаловался.
— Почему хромает? — Малинин знал, о чем идет речь, но сделал вид, что не догадывается.
— Так что ж, товарищ политрук, сегодня на рассвете пошли с термосами, а получили столько, что в котелках бы унесли…
— Дали, сколько положено, — сказал Малинин, — на наличный состав. Чего же тут обижаться?
— Я не обижаюсь, — сказал Сирота, хотя как раз этим и был недоволен; он не показал убыли и рассчитывал сегодня получить продукты по вчерашней норме.
— Еще что нехорошо? — спросил Малинин.
— Сами знаете. — Сирота пожал плечами, на лице его было написано «на нет суда нет». — Не подвезли, что же теперь делать!
— Про курево, что ли, сказал?
— Ну, а про что же еще, товарищ политрук? Боевое питание нормальное, не жалуемся.
Малинин усмехнулся, открыл полевую сумку и вынул четыре пачки махорки.
— На, раздай. Сегодня как раз получили подарки от шефов из Москвы, так я шел, махорку захватил. Там и папиросы есть, ну, это все вам потом доставят, вечером…
Сирота взял из рук Малинина махорку и даже вздохнул от счастья; по его лицу стало видно, как давно он не курил.
— Закуривай, — сказал Малинин, увидев выражение лица Сироты, — и я закурю. — Он достал из кармана начатую пачку махорки, насыпал Сироте и себе и стал свертывать самокрутку.
— Может, внутрь зайдем? — сказал Сирота. — Там мы к одной стенке подбились и плащ-палаткой завесили.
— Да ладно, уж тут, на ветерке, — сказал Малинин. — Погода больно хороша.
— Тогда я сейчас, товарищ политрук! Если разрешите, бойцов махоркой наделю.
— Ну конечно…
Сирота скрылся в проеме, окликнул кого-то и, должно быть приказав раздать махорку, вернулся к Малинину.
Сирота попал в армию еще по старому закону о призыве — не в девятнадцать, а в двадцать два года. Теперь ему было двадцать восемь, но из-за выражения постоянной озабоченности он казался старше своих лет. Однако сейчас, когда он свертывал цигарку, по лицу его бродила улыбка.
— Чему радуешься? — спросил Малинин.
— Погода, товарищ политрук. — Сирота закурил, ловко прикрыв огонь ладонью. — Хорошо бы мороз еще покрепчал.
— Чего ж хорошего? В крепкий мороз в поле тяжело.
— А я так предвижу: нам тяжело, а немцам еще тяжелее, — сказал Сирота с такой ухмылкой, словно в его собственной власти было устроить этот подвох немцам. — У меня во взводе один студент-химик, с четвертого курса, говорит, что у ихней авиации смазка морозу не выносит, замерзает. Вы посмотрите, — Сирота кивнул на небо, — второй день зима по-настоящему, и второй день фрицы меньше летают. Может, если покрепче ударит, так и в танках у них смазка откажет?
— А ты танков не бойся.
— А я и не боюсь. Мы их уже два сожгли…
— Два — это еще не все.
— Так ведь на взвод! — обидчиво возразил Сирота. — Вот вы так посчитайте, если только стрелковые взвода брать: два — на взвод, шесть — на роту, восемнадцать — на батальон. Пятьдесят четыре — на полк, — загибая пальцы, продолжал он, — сто шестьдесят два — на дивизию, а на десять дивизий — уже тысяча шестьсот… Уже бы и танков, глядишь, под Москвой у немцев не было. Если б все так! А разве у нас все взвода по два танка сожгли? Хотя бы взять наш батальон. Не знаю я еще такого взвода, который бы два танка сжег, кроме нашего! — самолюбиво закончил он.
— Значит, все подсчитал, за целый фронт, — усмехнулся Малинин, — ты свое дело сделал, свои два танка сжег, и можешь на печку: пусть теперь другие, их очередь?
— Почему? Я так рассуждать привычки не имею. Я просто за правду, что два танка на взвод — это немало.
— Я не говорю — мало, я говорю — на смазку не надо надеяться. Мороз ударит, смазка у немцев откажет, орудия стрелять перестанут, автоматы заест, и останется их только с дорог сгребать да в поленницы складывать! Это настроение неверное, не надо себя им успокаивать.
— Да что уж нам себя успокаивать? — Сирота не привык лезть за словом в карман, когда находился в положении «вольно». Он развел руками, потом задрал голову и посмотрел на солнце. — Это все обман, — жмурясь на солнце, сказал он. — Как дадут духу, так от всей этой погоды один дым останется…
— Ну что ж, обойдем вашу позицию. — Малинин бросил окурок и, притоптав его, первым полез в проем.
Через десять минут он, как это всегда с ним бывало в часы затишья, уже сидел и разговаривал с солдатами. Вокруг него собралось шесть человек, остальные, в том числе и Синцов, были на своих позициях, но Малинин уже привык к тому, что всех сразу не соберешь, и довольствовался той аудиторией, что была.
— Вот, Михнецов, — говорил он худому молодому солдату, нервно потягивавшему козью ножку, — ты, конечно, химик, а я — нет, тебе и карты в руки: вот ты говоришь, что авиационное горючее у немцев негодящее для морозов, а там и в танках смазка у них замерзнет, а там, может, по-твоему, и орудийные системы у них откажут, и автоматы начнут заедать. — Эта тема забеспокоила Малинина, и он теперь неуступчиво поворачивал ее так и эдак, намереваясь в конце концов повернуть по-своему и поставить так, как считал правильным. — Может быть, повторяю, и так: ты химик, тебе виднее, — но вот лично на все это не надеюсь. Ты надеешься, а я — нет. Больше того скажу: ты надеешься на то, что в морозы техника у немцев откажет, а я нисколько на это не надеюсь, я исключительно на тебя, на Михнецова, надеюсь. Надеюсь на тебя, что у тебя при любой погоде душа не дрогнет, и винтовка, и граната, и все, что тебе в руки попадет, — ничто не откажет, потому что если у тебя душа не дрогнет, то немцы, пусть у них вся техника и в тридцатиградусный мороз как часы работает, все равно до Москвы не дойдут. А если у тебя душа откажет, вот тогда они при всех обстоятельствах в Москве будут, с техникой, без техники, в мороз, без мороза — все равно! Что скажешь на это, химик?
Михнецов был, как видно, неглупый парень, он сразу понял, куда гнет политрук. Однако ему уж очень, от всей души, хотелось, чтобы на головы наступавших на Москву немцев свалились все тридцать три несчастья, и он стал горячо приводить разные новые соображения о нашем морозе и немецкой технике.
— Ну, положим, так, — чувствуя, что уже сбил встревоживший его благодушный тон, миролюбиво сказал Малинин, — чтоб им повылазило! Но ты понял, что не в них главное дело, а в тебе? Не в том, как у них смазка будет мерзнуть, а в том, как ты стоять будешь? — упорно в одну точку бил Малинин.
— Да, это понятно, товарищ политрук, конечно, — ответило сразу несколько человек.
— Слушай-ка, Сирота, — после паузы сказал Малинин, — сегодня что у нас, четверг?
— Четверг.
— Имей в виду, в субботу заседание партбюро полка будет. Там и твой вопрос стоит, будут принимать тебя в партию.
— Вопросов боюсь, — сказал Сирота. — У меня всегда так: пока не задают вопросов — все знаю, как зададут — все забыл. Как назло!
— Он тут сегодня с утра и Устав и «Краткий курс» уже подчитывал, готовится, — по-отечески сказал пожилой боец. Это был тот самый Трофимов, над которым перед приходом в казармы коммунистического батальона подшучивали товарищи, что он собрался как на рыбную ловлю. Сейчас, в ушанке, в ватнике, в надетой поверх ватника шинели, он имел вид заправского солдата, и только седая щеточка усов выдавала его возраст. Он попал в роту в одном пополнении с Синцовым и после всех потерь остался единственным коммунистом во взводе.
«Если не считать Синцова», — вспомнил Малинин и тут же подумал, что нет, считать Синцова нельзя: с партбилетом, утраченным при недоказуемых обстоятельствах, в партии могут не восстановить даже и при наличии боевых заслуг.
— А ты, Трофимов, — сказал Малинин, — помоги Сироте подготовиться. Хотя он и командир взвода, а ты боец, но, как старый коммунист, ты в этом вопросе для него старший.
— Да он помогает, — отозвался Сирота, — и «Краткий курс» — его, у меня только Устав был.
— С собой из Москвы прихватил? — взглянул Малинин на Трофимова.
Трофимов кивнул и сказал:
— Все ребята меня пытают о Москве. Как Москва, да что, да, говорят, паника там была… расскажи, как было. А я им отвечаю: если что и было, то у меня уже из памяти вышло. Теперь у меня в памяти, как у Лермонтова: «Ребята, не Москва ль за нами? Умрем же под Москвой!..» Еще при царе Горохе, на заре века, в приходской школе учил, а вот ведь не забыл!
— Что же, — сказал Малинин, — если московскими новостями интересуетесь, могу рассказать самые свежие. От жены письмо получил…
Он рассказал и о своем сыне, удравшем на фронт, и о том, что жена вернулась на работу в райжилотдел, и о разбронированном и отправленном на войну Кукушкине.
Бойцы слушали сочувственно; что Кукушкина разбронировали, всем понравилось: так ему и надо, черту!
— Наводят, значит, в Москве порядок, — усмехнулся Трофимов. — Это хорошо. А что твой сын удрал, хочешь — сердись, хочешь — не сердись, Алексей Денисыч, а как он был хулиган, так, значит, и остался. Я за две улицы от тебя живу — и то его проделки знаю…
— Ничего, — сказал слегка задетый этим Малинин, — я и сам в его годы хулиганом был хорошим…
— А как, — вдруг спросил молчавший до этого молодой бледный боец, он сидел, подперев рукой щеку, — как все-таки вид Москвы после бомбежек? Я сам москвич, на Коровьем валу жил.
— Цел твой Коровий вал, — сказал Малинин. — Да Трофимов вам небось уже десять раз рассказывал. Вы ему верьте, он мужик серьезный, непьющий и неврущий, хотя и рыболов.
Все рассмеялись.
— А все-таки, — не унимался москвич с Коровьего вала, — неужели так мало в Москве разрушений, как в газетах пишут?.. Ведь каждую ночь идут над головами, и гудят, и гудят…
— Идут, да не доходят, — сказал Малинин. — Не всякая пуля до тебя долетает! Так и с Москвой. Тебе отсюда кажется, что там бомбежка — страшное дело, а я сюда, на фронт, шел — поджилки дрожали. А пришел — вроде ничего.
— Ну, уж вы скажете, товарищ политрук, — поджилки дрожали! — вежливо не поверил ему Сирота.
Малинин насмешливо покосился на него.
— А вот именно что так — дрожали! А ты что ж думал, я страха божьего не имею? Еще как имею! — Малинин пригнулся при свисте низко пролетевшего снаряда и нашел в себе силы пошутить: — Видишь, снарядам кланяюсь…
Двое или трое улыбнулись, лица остальных были серьезны: снаряд разорвался слишком близко, чтобы шутить. Второй, такой же пристрелочный, как этот, разорвался впереди. Все разбежались под прикрытие стен. А немецкая артиллерия начала, как бешеная, молотить — снаряд за снарядом по всему взгорку с кирпичным заводом. Запахло едким дымом.
— Это они вчера, сволочи, пристрелялись, когда мы атаку ихнюю отбивали! — кричал Сирота в ухо Малинину. — Вчера клал — спасу не было! А сегодня еще больше дает… Прямо с нас и начали.
То ли немцы действительно пристрелялись вчера, то ли им повезло сегодня — над этим некому и некогда было задумываться. Разбросав десяток снарядов вокруг, так близко, что их тяжелым дыханием несколько раз из стороны в сторону качнуло землю, немцы положили снаряд прямо внутрь недостроенного здания.
Малинин перед этим, как и все, лежавший под стенкой, прикрываясь ею от осколков разрывавшихся снаружи снарядов, почувствовал одновременно удар, грохот, тяжесть и духоту. Его завалило кусками обрушившейся стенки и вывороченными снарядом мерзлыми комьями.
Задыхаясь, напрягая все силы, Малинин выкарабкался из-под навалившихся на него кирпичей и земли. Ему удалось это потому, что перед разрывом он закрыл руками голову и руки оказались наверху.
Высвободив руки и ощупав окровавленное лицо, он стал яростно разгребать все, что мешало ему подняться, и наконец, оглушенный, но живой, вылез из своей каменной могилы и, пошатываясь, встал на ноги.
Кругом все было кончено. Тяжелый снаряд перевернул каждый сантиметр пространства. На снегу, перемешанном с вывороченной землей и кусками фундамента, темнела кровь, валялись обрывки обмундирования, изуродованные куски человеческого тела, чей-то сапог с ногой, оторванной выше колена.
Малинин сделал несколько бесцельных шагов и, вздрогнув, остановился. Что-то хрустнуло у него под сапогом, — он посмотрел вниз и увидел очки Трофимова в знакомой, обвязанной нитками оправе.
Он вернулся в тот угол, где засыпало его самого, и понял, что остался жив именно потому, что его засыпало. Кирпич обвалился от удара снаряда, попавшего снаружи под корень стены, а тот снаряд, что попал внутрь, разорвался чуть позже, когда Малинина уже прикрыло от осколков обвалившимся кирпичом.
— Эй, кто-нибудь, кто-нибудь! — закричал Малинин, начиная вспоминать, кто же был с ним рядом в последнюю секунду.
Был Сирота, был этот химик Михнецов, где же они? В этой стороне развалин не было ни их мертвых тел, ни даже того, что остается от человеческого тела при прямом попадании.
«Может быть, выбросило ударом», — подумал Малинин и в ту же секунду услышал стон из-под заваливших угол здания кирпичей. Ломая ногти, он стал разгребать их и наконец вытащил из-под кирпичей Сироту живого, даже делавшего какие-то движения, похожие на усилия подняться, с красной, кровяной кашей вместо всей нижней половины лица. Он стонал не ртом, а горлом, и даже, казалось, не горлом, а живой утробой, которая прорывалась наружу сквозь искалеченный рот.
Малинин взял горсть снега и, густо кровавя ее, протер страшное лицо Сироты. Потом вытащил из полевой сумки индивидуальный пакет и, приподняв голову Сироты, стал бинтовать ему низ лица. Сначала, забыв, что тому надо дышать, он забинтовал все сплошь, так, что Сирота начал хрипеть. Пришлось перебинтовать снова. Замотав лицо сержанта в уже окровавленные бинты, Малинин подтащил его к стене так, чтобы голова была повыше, чтобы он не захлебнулся кровью, и лишь теперь увидел, что там, откуда он перетащил Сироту, из-под кирпичей торчит нога.
Еще когда он пришел сюда час назад, он заметил, что у химика Михнецова старые, но хорошие, двойным войлоком подшитые валенки. Михнецов сказал, что нашел их на днях в брошенной избе, и Малинин еще хотел пошутить, что химик подготовился к зиме лучше всех во взводе. Хотел пошутить, потом забыл, а сейчас, увидев торчащий из-под кирпича подшитый валенок, понял, что там лежит Михнецов.
Не теряя времени, он стал поспешно откапывать Михнецова; начал с ног, потом вслух обругал себя и, прикинув на глазок, где может быть под кирпичами голова, перелез и стал откапывать там. Надо было начинать с головы, чтобы человек, если он жив, не задохся.
Продолжая ругать себя за то, что не сразу сообразил такую простую вещь, Малинин остервенело раскидывал кирпичи. Наконец показались плечи Михнецова. Малинин притронулся рукой — под ватником плечо было теплое, Михнецов был жив. Малинин стал еще торопливей, но уже осторожней освобождать шею и голову Михнецова и вдруг остановился, держа в руках только что поднятый с затылка Михнецова кусок кирпича. Тело Михнецова было еще теплое, но он был мертв. Вся верхняя часть черепа у него была снесена вот этим самым куском.
Малинин разогнулся, со злобой швырнул кирпич на землю и в ту же секунду услышал близкий отрывистый стук пулемета. В сорока шагах от него в фундаменте фабричной трубы люди были живы и вели огонь по немцам. Малинин испытал облегчение — ему казалось, что он остался один.
Подойдя к Сироте, Малинин еще раз приподнял и подвинул его тяжелое тело так, чтобы на случай новых разрывов оно было получше прикрыто от осколков. Впрочем, артиллерийский огонь немцев уже ушел далеко вглубь. Сирота, когда Малинин передвигал его, сделал под кровавой повязкой несколько слабых движений, словно хотел что-то выкрикнуть, потом разжал кулаки обеих рук, как бы удивляясь своей беспомощности, и, снова сжав их, притих. Только грудь его тяжело, с хрипом вздымалась и опускалась. Малинин еще раз взглянул на него, перелез через стенку и по прорытому к трубе мелкому, в полроста, ходу сообщения пошел туда, откуда продолжал слышаться живой стук пулемета.
Когда начался обстрел, Синцов вместе со своим вторым номером, молодым бойцом второго года службы Колей Баюковым, сидел за пулеметом у одной из двух пробитых в трубе амбразур. Они без огня, условно наводили пулемет по уже пристрелянным раньше ориентирам, причем тренировались наперекрест: Синцов — за второго номера, а Баюков — за первого.
За амбразурой начинался крутой скат, часть его была не видна и оказывалась в мертвом пространстве; потом скат делался пологим и переходил в снежную лощину. Она шла поперек наших позиций, а за ней начинался новый взгорок, на котором возле трех отдельных домиков сидели остальные взводы их роты. В самой лощине окопов не было, она была хорошо пристреляна с обеих сторон и перекрывалась огнем двух пулеметов. Вчера немцы пытались пойти в атаку как раз по этой лощине, но из-за перекрестного огня не прорвались и даже не смогли утащить своих убитых, хотя обычно делали это с риском для жизни. Вчера говорили, что в лощине осталось до трех десятков трупов, но отсюда, из амбразуры, было видно только несколько черневших внизу, на снегу. Проводя с Баюковым условную пристрелку, Синцов брал сейчас как ориентиры воткнутую в снег вешку и два крайних трупа, на входе и выходе из лощины.
Баюков, с которым они служили вместе уже неделю, чем-то напоминал Синцову того красноармейца, который тогда, в Москве, согласился вызвать ему в прокуратуре дежурного. У Баюкова было такое же девичье, гладкое, розоватое лицо и черные брови. Когда он снимал ушанку, то было видно, что подросшие ежиком волосы у него совсем льняные.
«Наверное, на гражданке с чубчиком ходил?» — еще в первый день спросил его Синцов; Баюков улыбнулся и сказал: «Ага!» — а Синцов подумал, что Баюков со своими черными бровями и русыми волосами был, наверное, на редкость красивый парень. Сейчас он острижен, на нем слишком большая, чужая, второго срока ушанка, шинель горбится поверх ватника, да и лежат они оба тут уже три дня под открытым небом, сперва в распутицу, потом на морозе, — тут уж не до красоты.
Отношения у обоих сложились самые лучшие с первого же дня знакомства, а вернее — с той минуты, как Синцов сказал, что на пулемете оба номера должны уметь работать и за второго и за первого, и тут же подкрепил слова делом, в первый же час затишья занявшись с Баюковым расчетами углов и поправками на дальность…
Баюков был колхозник из-под Рязани, из заокского лесного села Солотча, знаменитого своей солотчинской картошкой и рыбными ловлями на старом русле Оки — Старице.
Как бы там ни было, а люди воюют не все время. Баюков, который мог быть и молчаливым и разговорчивым, в зависимости от того, нравились или не нравились ему люди, успел за неделю рассказать Синцову, что не окончил семилетку по семейным обстоятельствам: отец помер, а мать заболела, что перед армией год был бригадиром в комсомольской бригаде на картошке, а после армии хочет все-таки пойти учиться на агронома.
— Вот только надо за семь классов сперва сдать. Я думал в армии сдать, — говорил Баюков, — а тут такое дело…
«Таким делом» была война.
Баюков был доверчивый и любознательный парень. В тетрадку, хранившуюся у него в вещевом мешке, были записаны все книги, которые он прочел в жизни. Их было немало для его возраста — сто четыре, — и в большинстве хорошие. По вечерам, если позволяла обстановка, он своим акающим рязанским говором вслух пересказывал Синцову их содержание.
В бою Баюков бывал всецело поглощен своими обязанностями. В этом они сошлись с Синцовым и поняли друг друга.
У Синцова душа тоже была отдана бою, он не давал себе никаких поблажек и не строил никаких личных планов; вся его будущая жизнь на войне — до победы ли, до смерти — представлялась ему теперь солдатской. И то, что Баюков за эту неделю оказался хорошим напарником, было для него сейчас важнее всего на свете, и он не только дорожил из-за этого Баюковым, но и готов был сделать для него больше, чем для многих других людей, которых знал годами.
Когда начался обстрел, Синцов и Баюков немножко потянули пулемет из амбразуры назад, на себя, чтобы случайным осколком не ударило в дуло, и сами присели пониже, на дно трубы, выложенное крепким огнеупорным кирпичом. Что обстрел сильный и точный, они поняли сразу. Все кругом гудело от близких разрывов, но, в общем-то, даже при таком обстреле здесь, в трубе, они чувствовали себя почти в безопасности: много рядов огнеупора могло пробить только попадание тяжелого снаряда прямой наводкой с близкого расстояния, да и то не касательно, а под прямым углом. Осколкам залететь в трубу было трудно: еще позавчера они с Баюковым накрыли ее листами котельного железа. Комвзвода Сирота говорил, что железо это приготовлено для створок печных ворот. Железо было толстое, десятимиллиметровое, и два листа его покрывали трубу почти всю, с небольшой щелью. Через фундамент проходил дымоход, и теперь по нему лазали в трубу снизу.
— Прямо тебе дот, — сказал вчера Сирота, именно так и думали о своей трубе Синцов и Баюков.
Разом погубить их могло только одно — прямое попадание сверху на закрывавшие трубу листы; тогда, конечно, деваться некуда, от обоих осталось бы мокрое место. Но с такой неудачей они даже сейчас, при обстреле, считались не больше, чем с любой другой возможностью смерти, которая так или иначе всегда присутствует на войне.
Немецкий огонь все усиливался. Баюков стал выворачивать один за другим карманы и по крошке ссыпать в ладонь застрявшую в швах махорку. Вчера махорки тоже не было: он уже проделал однажды эту операцию, но сегодня старался повторить ее. Все-таки огонь был такой сильный, что он нервничал.
Еще три дня назад, когда занимали эту позицию, Малинин, сам старый пулеметчик, посоветовал получше использовать трубу и позавчера видел, как в ней устраивался вместе со своим станковым пулеметом Синцов; он с начала боев попал в роту к Малинину, отчасти волею случая, потому что мог бы вообще оказаться в другом полку и батальоне, а отчасти волею Малинина, потому что уже здесь, в батальоне, Малинин замолвил слово, и, разверстывая пополнение, Синцова зачислили в его роту.
Синцов, как это скоро выяснилось, оказался человеком бывалым и умел обращаться с оружием. Солдатские повышения, как всегда в дни больших боев, не заставили себя ждать.
В первое утро он подносил патроны, к вечеру лег вторым номером за «максим», а на второй день заменил убитого первого номера. Четыре дня назад, при отступлении с прежних позиций на эти новые, Синцов со своим вторым номером до самой темноты прикрывал огнем отход роты и, по мнению командира роты лейтенанта Ионова, проявил при этом смелость и выдержку.
Лейтенант Ионов даже сказал, что первого номера надо представить за это к медали «За отвагу», но Малинин, помня прошлую историю Синцова, воздержался от поспешности. Его строгая душа и чувство личной ответственности за Синцова не позволяла спешить с таким делом. Он только с похвалой, с именами и фамилиями, упомянул в очередном политдонесении о действиях пулеметного расчета, а в ответ на предложение писать наградной лист промолчал. И командир роты, занятый другими заботами, сам запамятовал о Синцове.
Сейчас Малинину хотелось повидать Синцова, но пошел он не к пулеметному гнезду, а сначала к развалинам самого завода, где сидел сержант Сирота.
Сержант Сирота, как и все люди, не был, конечно, избавлен от чувства опасности, но оно не играло особой роли в его соображениях по службе. Его могли убить так же, как и всякого другого, — этим заканчивалось вообще все, в том числе и служба, но на строгость несения этой службы мысль о смерти повлиять не могла.
Увидев политрука роты еще издали, Сирота подтянул ремнем ватник, проверил, как раз ли посередине лба приходится звездочка на ушанке, и вскинул на плечо новенький, только что смазанный автомат ППШ.
В последнюю неделю эти автоматы стали поступать в дивизию; Сирота получил его первым в своем взводе и уже испытал в бою; хотя у автомата не было такой прицельности, как у винтовки, но густота поражения была хорошая, и Сирота сейчас, на первых порах, относился к своему ППШ даже с преувеличенным вниманием.
Повесив ППШ на плечо, он выбежал через проем в стене навстречу политруку. Малинин в ответ на строгое, по всей форме, приветствие Сироты сначала приложил руку к ушанке, а потом протянул ее сержанту.
— Ну, как живешь, Сирота? — Он крепко своей тяжелой рукой пожал такую же тяжелую руку Сироты.
— Питание хромает, товарищ политрук, — сразу же пожаловался Сирота.
Он по своему опыту солдатской службы хорошо знал, когда можно и когда нельзя жаловаться начальству, и, когда было можно, всегда жаловался.
— Почему хромает? — Малинин знал, о чем идет речь, но сделал вид, что не догадывается.
— Так что ж, товарищ политрук, сегодня на рассвете пошли с термосами, а получили столько, что в котелках бы унесли…
— Дали, сколько положено, — сказал Малинин, — на наличный состав. Чего же тут обижаться?
— Я не обижаюсь, — сказал Сирота, хотя как раз этим и был недоволен; он не показал убыли и рассчитывал сегодня получить продукты по вчерашней норме.
— Еще что нехорошо? — спросил Малинин.
— Сами знаете. — Сирота пожал плечами, на лице его было написано «на нет суда нет». — Не подвезли, что же теперь делать!
— Про курево, что ли, сказал?
— Ну, а про что же еще, товарищ политрук? Боевое питание нормальное, не жалуемся.
Малинин усмехнулся, открыл полевую сумку и вынул четыре пачки махорки.
— На, раздай. Сегодня как раз получили подарки от шефов из Москвы, так я шел, махорку захватил. Там и папиросы есть, ну, это все вам потом доставят, вечером…
Сирота взял из рук Малинина махорку и даже вздохнул от счастья; по его лицу стало видно, как давно он не курил.
— Закуривай, — сказал Малинин, увидев выражение лица Сироты, — и я закурю. — Он достал из кармана начатую пачку махорки, насыпал Сироте и себе и стал свертывать самокрутку.
— Может, внутрь зайдем? — сказал Сирота. — Там мы к одной стенке подбились и плащ-палаткой завесили.
— Да ладно, уж тут, на ветерке, — сказал Малинин. — Погода больно хороша.
— Тогда я сейчас, товарищ политрук! Если разрешите, бойцов махоркой наделю.
— Ну конечно…
Сирота скрылся в проеме, окликнул кого-то и, должно быть приказав раздать махорку, вернулся к Малинину.
Сирота попал в армию еще по старому закону о призыве — не в девятнадцать, а в двадцать два года. Теперь ему было двадцать восемь, но из-за выражения постоянной озабоченности он казался старше своих лет. Однако сейчас, когда он свертывал цигарку, по лицу его бродила улыбка.
— Чему радуешься? — спросил Малинин.
— Погода, товарищ политрук. — Сирота закурил, ловко прикрыв огонь ладонью. — Хорошо бы мороз еще покрепчал.
— Чего ж хорошего? В крепкий мороз в поле тяжело.
— А я так предвижу: нам тяжело, а немцам еще тяжелее, — сказал Сирота с такой ухмылкой, словно в его собственной власти было устроить этот подвох немцам. — У меня во взводе один студент-химик, с четвертого курса, говорит, что у ихней авиации смазка морозу не выносит, замерзает. Вы посмотрите, — Сирота кивнул на небо, — второй день зима по-настоящему, и второй день фрицы меньше летают. Может, если покрепче ударит, так и в танках у них смазка откажет?
— А ты танков не бойся.
— А я и не боюсь. Мы их уже два сожгли…
— Два — это еще не все.
— Так ведь на взвод! — обидчиво возразил Сирота. — Вот вы так посчитайте, если только стрелковые взвода брать: два — на взвод, шесть — на роту, восемнадцать — на батальон. Пятьдесят четыре — на полк, — загибая пальцы, продолжал он, — сто шестьдесят два — на дивизию, а на десять дивизий — уже тысяча шестьсот… Уже бы и танков, глядишь, под Москвой у немцев не было. Если б все так! А разве у нас все взвода по два танка сожгли? Хотя бы взять наш батальон. Не знаю я еще такого взвода, который бы два танка сжег, кроме нашего! — самолюбиво закончил он.
— Значит, все подсчитал, за целый фронт, — усмехнулся Малинин, — ты свое дело сделал, свои два танка сжег, и можешь на печку: пусть теперь другие, их очередь?
— Почему? Я так рассуждать привычки не имею. Я просто за правду, что два танка на взвод — это немало.
— Я не говорю — мало, я говорю — на смазку не надо надеяться. Мороз ударит, смазка у немцев откажет, орудия стрелять перестанут, автоматы заест, и останется их только с дорог сгребать да в поленницы складывать! Это настроение неверное, не надо себя им успокаивать.
— Да что уж нам себя успокаивать? — Сирота не привык лезть за словом в карман, когда находился в положении «вольно». Он развел руками, потом задрал голову и посмотрел на солнце. — Это все обман, — жмурясь на солнце, сказал он. — Как дадут духу, так от всей этой погоды один дым останется…
— Ну что ж, обойдем вашу позицию. — Малинин бросил окурок и, притоптав его, первым полез в проем.
Через десять минут он, как это всегда с ним бывало в часы затишья, уже сидел и разговаривал с солдатами. Вокруг него собралось шесть человек, остальные, в том числе и Синцов, были на своих позициях, но Малинин уже привык к тому, что всех сразу не соберешь, и довольствовался той аудиторией, что была.
— Вот, Михнецов, — говорил он худому молодому солдату, нервно потягивавшему козью ножку, — ты, конечно, химик, а я — нет, тебе и карты в руки: вот ты говоришь, что авиационное горючее у немцев негодящее для морозов, а там и в танках смазка у них замерзнет, а там, может, по-твоему, и орудийные системы у них откажут, и автоматы начнут заедать. — Эта тема забеспокоила Малинина, и он теперь неуступчиво поворачивал ее так и эдак, намереваясь в конце концов повернуть по-своему и поставить так, как считал правильным. — Может быть, повторяю, и так: ты химик, тебе виднее, — но вот лично на все это не надеюсь. Ты надеешься, а я — нет. Больше того скажу: ты надеешься на то, что в морозы техника у немцев откажет, а я нисколько на это не надеюсь, я исключительно на тебя, на Михнецова, надеюсь. Надеюсь на тебя, что у тебя при любой погоде душа не дрогнет, и винтовка, и граната, и все, что тебе в руки попадет, — ничто не откажет, потому что если у тебя душа не дрогнет, то немцы, пусть у них вся техника и в тридцатиградусный мороз как часы работает, все равно до Москвы не дойдут. А если у тебя душа откажет, вот тогда они при всех обстоятельствах в Москве будут, с техникой, без техники, в мороз, без мороза — все равно! Что скажешь на это, химик?
Михнецов был, как видно, неглупый парень, он сразу понял, куда гнет политрук. Однако ему уж очень, от всей души, хотелось, чтобы на головы наступавших на Москву немцев свалились все тридцать три несчастья, и он стал горячо приводить разные новые соображения о нашем морозе и немецкой технике.
— Ну, положим, так, — чувствуя, что уже сбил встревоживший его благодушный тон, миролюбиво сказал Малинин, — чтоб им повылазило! Но ты понял, что не в них главное дело, а в тебе? Не в том, как у них смазка будет мерзнуть, а в том, как ты стоять будешь? — упорно в одну точку бил Малинин.
— Да, это понятно, товарищ политрук, конечно, — ответило сразу несколько человек.
— Слушай-ка, Сирота, — после паузы сказал Малинин, — сегодня что у нас, четверг?
— Четверг.
— Имей в виду, в субботу заседание партбюро полка будет. Там и твой вопрос стоит, будут принимать тебя в партию.
— Вопросов боюсь, — сказал Сирота. — У меня всегда так: пока не задают вопросов — все знаю, как зададут — все забыл. Как назло!
— Он тут сегодня с утра и Устав и «Краткий курс» уже подчитывал, готовится, — по-отечески сказал пожилой боец. Это был тот самый Трофимов, над которым перед приходом в казармы коммунистического батальона подшучивали товарищи, что он собрался как на рыбную ловлю. Сейчас, в ушанке, в ватнике, в надетой поверх ватника шинели, он имел вид заправского солдата, и только седая щеточка усов выдавала его возраст. Он попал в роту в одном пополнении с Синцовым и после всех потерь остался единственным коммунистом во взводе.
«Если не считать Синцова», — вспомнил Малинин и тут же подумал, что нет, считать Синцова нельзя: с партбилетом, утраченным при недоказуемых обстоятельствах, в партии могут не восстановить даже и при наличии боевых заслуг.
— А ты, Трофимов, — сказал Малинин, — помоги Сироте подготовиться. Хотя он и командир взвода, а ты боец, но, как старый коммунист, ты в этом вопросе для него старший.
— Да он помогает, — отозвался Сирота, — и «Краткий курс» — его, у меня только Устав был.
— С собой из Москвы прихватил? — взглянул Малинин на Трофимова.
Трофимов кивнул и сказал:
— Все ребята меня пытают о Москве. Как Москва, да что, да, говорят, паника там была… расскажи, как было. А я им отвечаю: если что и было, то у меня уже из памяти вышло. Теперь у меня в памяти, как у Лермонтова: «Ребята, не Москва ль за нами? Умрем же под Москвой!..» Еще при царе Горохе, на заре века, в приходской школе учил, а вот ведь не забыл!
— Что же, — сказал Малинин, — если московскими новостями интересуетесь, могу рассказать самые свежие. От жены письмо получил…
Он рассказал и о своем сыне, удравшем на фронт, и о том, что жена вернулась на работу в райжилотдел, и о разбронированном и отправленном на войну Кукушкине.
Бойцы слушали сочувственно; что Кукушкина разбронировали, всем понравилось: так ему и надо, черту!
— Наводят, значит, в Москве порядок, — усмехнулся Трофимов. — Это хорошо. А что твой сын удрал, хочешь — сердись, хочешь — не сердись, Алексей Денисыч, а как он был хулиган, так, значит, и остался. Я за две улицы от тебя живу — и то его проделки знаю…
— Ничего, — сказал слегка задетый этим Малинин, — я и сам в его годы хулиганом был хорошим…
— А как, — вдруг спросил молчавший до этого молодой бледный боец, он сидел, подперев рукой щеку, — как все-таки вид Москвы после бомбежек? Я сам москвич, на Коровьем валу жил.
— Цел твой Коровий вал, — сказал Малинин. — Да Трофимов вам небось уже десять раз рассказывал. Вы ему верьте, он мужик серьезный, непьющий и неврущий, хотя и рыболов.
Все рассмеялись.
— А все-таки, — не унимался москвич с Коровьего вала, — неужели так мало в Москве разрушений, как в газетах пишут?.. Ведь каждую ночь идут над головами, и гудят, и гудят…
— Идут, да не доходят, — сказал Малинин. — Не всякая пуля до тебя долетает! Так и с Москвой. Тебе отсюда кажется, что там бомбежка — страшное дело, а я сюда, на фронт, шел — поджилки дрожали. А пришел — вроде ничего.
— Ну, уж вы скажете, товарищ политрук, — поджилки дрожали! — вежливо не поверил ему Сирота.
Малинин насмешливо покосился на него.
— А вот именно что так — дрожали! А ты что ж думал, я страха божьего не имею? Еще как имею! — Малинин пригнулся при свисте низко пролетевшего снаряда и нашел в себе силы пошутить: — Видишь, снарядам кланяюсь…
Двое или трое улыбнулись, лица остальных были серьезны: снаряд разорвался слишком близко, чтобы шутить. Второй, такой же пристрелочный, как этот, разорвался впереди. Все разбежались под прикрытие стен. А немецкая артиллерия начала, как бешеная, молотить — снаряд за снарядом по всему взгорку с кирпичным заводом. Запахло едким дымом.
— Это они вчера, сволочи, пристрелялись, когда мы атаку ихнюю отбивали! — кричал Сирота в ухо Малинину. — Вчера клал — спасу не было! А сегодня еще больше дает… Прямо с нас и начали.
То ли немцы действительно пристрелялись вчера, то ли им повезло сегодня — над этим некому и некогда было задумываться. Разбросав десяток снарядов вокруг, так близко, что их тяжелым дыханием несколько раз из стороны в сторону качнуло землю, немцы положили снаряд прямо внутрь недостроенного здания.
Малинин перед этим, как и все, лежавший под стенкой, прикрываясь ею от осколков разрывавшихся снаружи снарядов, почувствовал одновременно удар, грохот, тяжесть и духоту. Его завалило кусками обрушившейся стенки и вывороченными снарядом мерзлыми комьями.
Задыхаясь, напрягая все силы, Малинин выкарабкался из-под навалившихся на него кирпичей и земли. Ему удалось это потому, что перед разрывом он закрыл руками голову и руки оказались наверху.
Высвободив руки и ощупав окровавленное лицо, он стал яростно разгребать все, что мешало ему подняться, и наконец, оглушенный, но живой, вылез из своей каменной могилы и, пошатываясь, встал на ноги.
Кругом все было кончено. Тяжелый снаряд перевернул каждый сантиметр пространства. На снегу, перемешанном с вывороченной землей и кусками фундамента, темнела кровь, валялись обрывки обмундирования, изуродованные куски человеческого тела, чей-то сапог с ногой, оторванной выше колена.
Малинин сделал несколько бесцельных шагов и, вздрогнув, остановился. Что-то хрустнуло у него под сапогом, — он посмотрел вниз и увидел очки Трофимова в знакомой, обвязанной нитками оправе.
Он вернулся в тот угол, где засыпало его самого, и понял, что остался жив именно потому, что его засыпало. Кирпич обвалился от удара снаряда, попавшего снаружи под корень стены, а тот снаряд, что попал внутрь, разорвался чуть позже, когда Малинина уже прикрыло от осколков обвалившимся кирпичом.
— Эй, кто-нибудь, кто-нибудь! — закричал Малинин, начиная вспоминать, кто же был с ним рядом в последнюю секунду.
Был Сирота, был этот химик Михнецов, где же они? В этой стороне развалин не было ни их мертвых тел, ни даже того, что остается от человеческого тела при прямом попадании.
«Может быть, выбросило ударом», — подумал Малинин и в ту же секунду услышал стон из-под заваливших угол здания кирпичей. Ломая ногти, он стал разгребать их и наконец вытащил из-под кирпичей Сироту живого, даже делавшего какие-то движения, похожие на усилия подняться, с красной, кровяной кашей вместо всей нижней половины лица. Он стонал не ртом, а горлом, и даже, казалось, не горлом, а живой утробой, которая прорывалась наружу сквозь искалеченный рот.
Малинин взял горсть снега и, густо кровавя ее, протер страшное лицо Сироты. Потом вытащил из полевой сумки индивидуальный пакет и, приподняв голову Сироты, стал бинтовать ему низ лица. Сначала, забыв, что тому надо дышать, он забинтовал все сплошь, так, что Сирота начал хрипеть. Пришлось перебинтовать снова. Замотав лицо сержанта в уже окровавленные бинты, Малинин подтащил его к стене так, чтобы голова была повыше, чтобы он не захлебнулся кровью, и лишь теперь увидел, что там, откуда он перетащил Сироту, из-под кирпичей торчит нога.
Еще когда он пришел сюда час назад, он заметил, что у химика Михнецова старые, но хорошие, двойным войлоком подшитые валенки. Михнецов сказал, что нашел их на днях в брошенной избе, и Малинин еще хотел пошутить, что химик подготовился к зиме лучше всех во взводе. Хотел пошутить, потом забыл, а сейчас, увидев торчащий из-под кирпича подшитый валенок, понял, что там лежит Михнецов.
Не теряя времени, он стал поспешно откапывать Михнецова; начал с ног, потом вслух обругал себя и, прикинув на глазок, где может быть под кирпичами голова, перелез и стал откапывать там. Надо было начинать с головы, чтобы человек, если он жив, не задохся.
Продолжая ругать себя за то, что не сразу сообразил такую простую вещь, Малинин остервенело раскидывал кирпичи. Наконец показались плечи Михнецова. Малинин притронулся рукой — под ватником плечо было теплое, Михнецов был жив. Малинин стал еще торопливей, но уже осторожней освобождать шею и голову Михнецова и вдруг остановился, держа в руках только что поднятый с затылка Михнецова кусок кирпича. Тело Михнецова было еще теплое, но он был мертв. Вся верхняя часть черепа у него была снесена вот этим самым куском.
Малинин разогнулся, со злобой швырнул кирпич на землю и в ту же секунду услышал близкий отрывистый стук пулемета. В сорока шагах от него в фундаменте фабричной трубы люди были живы и вели огонь по немцам. Малинин испытал облегчение — ему казалось, что он остался один.
Подойдя к Сироте, Малинин еще раз приподнял и подвинул его тяжелое тело так, чтобы на случай новых разрывов оно было получше прикрыто от осколков. Впрочем, артиллерийский огонь немцев уже ушел далеко вглубь. Сирота, когда Малинин передвигал его, сделал под кровавой повязкой несколько слабых движений, словно хотел что-то выкрикнуть, потом разжал кулаки обеих рук, как бы удивляясь своей беспомощности, и, снова сжав их, притих. Только грудь его тяжело, с хрипом вздымалась и опускалась. Малинин еще раз взглянул на него, перелез через стенку и по прорытому к трубе мелкому, в полроста, ходу сообщения пошел туда, откуда продолжал слышаться живой стук пулемета.
Когда начался обстрел, Синцов вместе со своим вторым номером, молодым бойцом второго года службы Колей Баюковым, сидел за пулеметом у одной из двух пробитых в трубе амбразур. Они без огня, условно наводили пулемет по уже пристрелянным раньше ориентирам, причем тренировались наперекрест: Синцов — за второго номера, а Баюков — за первого.
За амбразурой начинался крутой скат, часть его была не видна и оказывалась в мертвом пространстве; потом скат делался пологим и переходил в снежную лощину. Она шла поперек наших позиций, а за ней начинался новый взгорок, на котором возле трех отдельных домиков сидели остальные взводы их роты. В самой лощине окопов не было, она была хорошо пристреляна с обеих сторон и перекрывалась огнем двух пулеметов. Вчера немцы пытались пойти в атаку как раз по этой лощине, но из-за перекрестного огня не прорвались и даже не смогли утащить своих убитых, хотя обычно делали это с риском для жизни. Вчера говорили, что в лощине осталось до трех десятков трупов, но отсюда, из амбразуры, было видно только несколько черневших внизу, на снегу. Проводя с Баюковым условную пристрелку, Синцов брал сейчас как ориентиры воткнутую в снег вешку и два крайних трупа, на входе и выходе из лощины.
Баюков, с которым они служили вместе уже неделю, чем-то напоминал Синцову того красноармейца, который тогда, в Москве, согласился вызвать ему в прокуратуре дежурного. У Баюкова было такое же девичье, гладкое, розоватое лицо и черные брови. Когда он снимал ушанку, то было видно, что подросшие ежиком волосы у него совсем льняные.
«Наверное, на гражданке с чубчиком ходил?» — еще в первый день спросил его Синцов; Баюков улыбнулся и сказал: «Ага!» — а Синцов подумал, что Баюков со своими черными бровями и русыми волосами был, наверное, на редкость красивый парень. Сейчас он острижен, на нем слишком большая, чужая, второго срока ушанка, шинель горбится поверх ватника, да и лежат они оба тут уже три дня под открытым небом, сперва в распутицу, потом на морозе, — тут уж не до красоты.
Отношения у обоих сложились самые лучшие с первого же дня знакомства, а вернее — с той минуты, как Синцов сказал, что на пулемете оба номера должны уметь работать и за второго и за первого, и тут же подкрепил слова делом, в первый же час затишья занявшись с Баюковым расчетами углов и поправками на дальность…
Баюков был колхозник из-под Рязани, из заокского лесного села Солотча, знаменитого своей солотчинской картошкой и рыбными ловлями на старом русле Оки — Старице.
Как бы там ни было, а люди воюют не все время. Баюков, который мог быть и молчаливым и разговорчивым, в зависимости от того, нравились или не нравились ему люди, успел за неделю рассказать Синцову, что не окончил семилетку по семейным обстоятельствам: отец помер, а мать заболела, что перед армией год был бригадиром в комсомольской бригаде на картошке, а после армии хочет все-таки пойти учиться на агронома.
— Вот только надо за семь классов сперва сдать. Я думал в армии сдать, — говорил Баюков, — а тут такое дело…
«Таким делом» была война.
Баюков был доверчивый и любознательный парень. В тетрадку, хранившуюся у него в вещевом мешке, были записаны все книги, которые он прочел в жизни. Их было немало для его возраста — сто четыре, — и в большинстве хорошие. По вечерам, если позволяла обстановка, он своим акающим рязанским говором вслух пересказывал Синцову их содержание.
В бою Баюков бывал всецело поглощен своими обязанностями. В этом они сошлись с Синцовым и поняли друг друга.
У Синцова душа тоже была отдана бою, он не давал себе никаких поблажек и не строил никаких личных планов; вся его будущая жизнь на войне — до победы ли, до смерти — представлялась ему теперь солдатской. И то, что Баюков за эту неделю оказался хорошим напарником, было для него сейчас важнее всего на свете, и он не только дорожил из-за этого Баюковым, но и готов был сделать для него больше, чем для многих других людей, которых знал годами.
Когда начался обстрел, Синцов и Баюков немножко потянули пулемет из амбразуры назад, на себя, чтобы случайным осколком не ударило в дуло, и сами присели пониже, на дно трубы, выложенное крепким огнеупорным кирпичом. Что обстрел сильный и точный, они поняли сразу. Все кругом гудело от близких разрывов, но, в общем-то, даже при таком обстреле здесь, в трубе, они чувствовали себя почти в безопасности: много рядов огнеупора могло пробить только попадание тяжелого снаряда прямой наводкой с близкого расстояния, да и то не касательно, а под прямым углом. Осколкам залететь в трубу было трудно: еще позавчера они с Баюковым накрыли ее листами котельного железа. Комвзвода Сирота говорил, что железо это приготовлено для створок печных ворот. Железо было толстое, десятимиллиметровое, и два листа его покрывали трубу почти всю, с небольшой щелью. Через фундамент проходил дымоход, и теперь по нему лазали в трубу снизу.
— Прямо тебе дот, — сказал вчера Сирота, именно так и думали о своей трубе Синцов и Баюков.
Разом погубить их могло только одно — прямое попадание сверху на закрывавшие трубу листы; тогда, конечно, деваться некуда, от обоих осталось бы мокрое место. Но с такой неудачей они даже сейчас, при обстреле, считались не больше, чем с любой другой возможностью смерти, которая так или иначе всегда присутствует на войне.
Немецкий огонь все усиливался. Баюков стал выворачивать один за другим карманы и по крошке ссыпать в ладонь застрявшую в швах махорку. Вчера махорки тоже не было: он уже проделал однажды эту операцию, но сегодня старался повторить ее. Все-таки огонь был такой сильный, что он нервничал.