Страница:
Пока продолжалась эта шестая за день атака, Зайчиков оставался в полку, все время находясь рядом с Серпилиным. Его присутствие в полку не стесняло Серпилина, тем более что комдив за все время отдал лишь два-три приказания, и притом таких, которые в следующую минуту собирался отдать сам Серпилин. Это говорило о том, что они одними глазами видят происходящее на поле боя.
В свою очередь, командир дивизии, которого две недели назад, когда Серпилин принимал полк, совсем не обрадовало прибытие к нему в подчинение человека старше его по званию, сейчас, в бою, забыл и думать об этом. Хотя он стажировался у Серпилина много лет назад и они, в сущности, не так уж хорошо знали друг друга, но в сложившейся тяжелой обстановке довоенное знакомство было важно для обоих и вызывало на взаимную откровенность.
Как только шестая атака была отбита с большей легкостью, чем предыдущие, — немцы, кажется, начали выдыхаться, — комдив заторопился в соседний полк.
— За тебя, Федор Федорович, я не волнуюсь, — прощаясь, с глазу на глаз сказал он Серпилину. — Я, конечно, рад, что тебе у меня полк дали, хотя, по совести, нам бы с тобой соседними дивизиями командовать, по крайней мере, за фланги были бы взаимно спокойны, а то воюем, а флангов нет! Еще вчера утром хоть с левым соседом соприкасался, а сейчас — ищи-свищи!
— Ничего, — сказал Серпилин, — все, что наше, — с нами, покомандуем тем, что бог дал. Живы будем — до генералов дослужимся, а полковниками и комбригами помрем — какие есть, такими и зароют.
— Фашистов бы побольше в землю закопать, — сказал комдив, — а самим можно и без святого причастия. Что-то ихняя авиация сегодня не летает, — прощаясь с Серпилиным, поглядев на небо, добавил он.
Сказал и накликал беду: не прошло и получаса, как немцы нанесли тяжелый бомбовый удар по стыку Серпилина с соседним полком. Сорок бомбардировщиков, пикируя один за другим, словно ножом прорезали целую полоску к реке. Сплошная пелена дыма закрыла северную часть горизонта.
А когда бомбежка кончилась и прошел еще час, комдива принесли на носилках, обессиленного, тяжело раненного осколком бомбы в живот, и хирург, прибежавший в медпункт, вместе с хирургической сестрой долго возился над ним, под глухие стоны вынимая осколок. Командир дивизии сразу после ранения категорически приказал нести себя не на медпункт, а сюда, на КП, к Серпилину.
Врач, чертыхаясь в душе, вынужден был подчиниться. Он был молод и робел, потому что полковника Зайчикова в дивизии боялись как огня, и это чувство не проходило у врача даже сейчас, когда грозный Зайчиков лежал перед ним неподвижный и беспомощный.
После того как немецкие бомбардировщики на стыке двух полков перепахали все пространство до самого Днепра, в еще не развеявшемся дыму бомбежки по тому же месту ударили немецкие танки. Прорвавшись к мосту через Днепр, они успели захватить его невзорванным. Вместе с танками, на броне, прорвались автоматчики. Их было не много, всего рота, но бомбежка и танковая атака были такими неожиданными, а гремевший в темноте огонь автоматов казался таким сплошным, что ни Серпилин, ни командир отрезанного от него полка в первый час катастрофы не решились ударить по еще тонкой пока цепочке прорвавшихся к Днепру немцев.
Вечером не рискнули: сказалось и отсутствие опыта, и преувеличенное представление о численности врага, — а утром было уже поздно.
Когда Зайчикова принесли на командный пункт полка, Серпилина там не было. Разминувшись с раненым комдивом, он пошел в свой пострадавший правофланговый батальон распорядиться приготовлениями к утреннему бою.
Комдив приказал принести себя прямо на командный пункт, к Серпилину, потому что рана показалась ему смертельной и он хотел успеть возложить командование дивизией на Серпилина. Когда врач, чистя рану, собрался дать наркоз, он воспротивился, боясь хоть на минуту потерять сознание; ему казалось, что он так и умрет, не успев передать дивизию Серпилину…
Что командир дивизии тяжело ранен, Серпилин узнал еще в батальоне. Отдав самые необходимые распоряжения, он поспешил на медпункт полка, рассчитывая застать командира дивизии там. Но на медпункте не было ни командира дивизии, ни хирурга, вызванного на командный пункт.
— Товарищ комбриг, — стоя у входа в землянку в надетом поверх гимнастерки окровавленном халате, шепотом говорил врач, — я не виноват, я хотел, как положено, обработать рану в наилучших условиях, но командир дивизии приказал…
— Эх вы, приказали вам! — сердито махнул рукой Серпилин. — Бывают моменты, когда не мы врачам, а врачи нам приказывают. Жив будет?
— Все, что можно было сделать, сделано, но ранение тяжелое, а условия для оказания помощи…
— Ахать поздно! Что-нибудь еще можете сделать?
— Пока больше ничего не могу.
— Тогда идите, у вас там, на медпункте, раненые в очереди на земле валяются, — сказал Серпилин и вошел в землянку.
Зайчиков лежал на койке с широко открытыми глазами и подергивал губами, силясь не стонать.
Серпилин пододвинул под себя табуретку и больно уперся острыми коленями в край койки.
— Отвоевался, Федор Федорович, — сказал комдив, и из глаза его выкатилась и поползла по щеке слеза. Он вытер слезу и снова положил руку вдоль тела на простыню. — Накрой меня шинелью, знобит.
Серпилин снял с гвоздя свою шинель и накрыл ею комдива поверх простыни.
— Что там немцы? — спросил комдив.
Скрывать истину от раненого было бесполезно, да Серпилин и не считал себя вправе это делать. Раненый Зайчиков все еще оставался командиром дивизии. Серпилин доложил, что немцы отрезали его от соседнего полка, вышли к Днепру и, по всей вероятности, захватили мост. Комдив несколько минут лежал молча, переживая это известие и собираясь с мыслями. С мыслями собраться было трудно, они расползались в разные стороны: если немцы взяли мост, значит, они одним ударом отрезали друг от друга все три полка. Он подумал о полковнике Юшкевиче, своем начальнике штаба, который теперь остался за старшего на том берегу Днепра.
— Все сразу в клочья, — вслух сказал он.
Юшкевич был, по его мнению, хороший начальник штаба, но доля ему сейчас досталась самая незавидная. После потери моста он оказывался между двух огней, пришитый к узкой полоске берега, с немцами за спиной. Если догадается сегодня же ночью попробовать прорваться на восток, может, что-нибудь и вытащит, а не догадается — пропал!
Майор Лошкарев, командир отрезанного теперь полка, стоявшего на окраинах Могилева, был храбр до отчаянности, но еще зелен. Что он не струсит, Зайчиков был уверен, но трудно было сказать, как Лошкарев справится с полком, действуя на свой страх и риск. Зайчиков даже пожалел, что его ранило здесь, у Серпилина, а не там, у Лошкарева: там он был бы нужней, даже такой, как сейчас, лежачий.
Потом он с жалостью к самому себе подумал о своей ране и о своей семье — жене и дочерях. Все девочки и девочки, жена даже последний раз плакала, что не мальчик.
«Трудно, когда пять дочерей», — вспомнил он о своей семье так, словно его самого уже не было в живых.
— Слушай, Серпилин, — он наконец собрался с мыслями, — готовься принять дивизию. Пиши приказ.
— Будет надо — буду готов, а с приказом подожди! При живом командире дивизию не принимают. Перележишь, отойдешь, ты мужик вон какой здоровый. — И Серпилин осторожно дотронулся рукой до его плеча.
Зайчиков скосил на него глаза, промолчал. Да и что было говорить? На месте Серпилина он ответил бы то же самое.
— А все-таки ты приготовься, — помолчав, сказал он и закрыл глаза.
То, что он сейчас был у Серпилина, а не на медпункте, утешало его: там бы он уже чувствовал себя только раненым среди других раненых, а здесь он все еще командир дивизии. Он пролежал несколько минут с закрытыми глазами, а когда открыл их, то увидел стоявшего за спиною Серпилина давешнего, подходившего к нему в лесу долговязого политрука из газеты. Политрук был в грязной, вывалянной в земле гимнастерке и с немецким автоматом.
Синцов почти весь день провел рядом с Серпилиным, сначала в одном батальоне, потом в другом; на его глазах танки ворвались в расположение батальона Плотникова; один танк въехал на железнодорожную насыпь, своротил будку путевого обходчика и долго бил из пушки, стоя в пятидесяти метрах от Синцова; снаряды свистели прямо над головой. Потом Плотников вышел из окопа и кинул под танк связку гранат. Танк загорелся, а Плотникова в следующую секунду убило пулеметной очередью с другого танка.
Потом Синцов увидел, как побежала одна из рот. Немецкие автоматчики стали косить ее, а Серпилин, командуя оказавшимися рядом бойцами, отбил атаку автоматчиков огнем и гранатами; при этом он сам то и дело прицеливался и стрелял из винтовки.
Недалеко от Синцова стрелял из винтовки по немцам старик обходчик; а потом, когда Синцов еще раз оглянулся, старик уже лежал на дне окопа мертвый, в немецком мундире, распахнутом на седой окровавленной груди.
Синцов тоже стрелял из винтовки и застрелил — он это видел — немца, выскочившего словно из-под земли в десяти шагах от него.
— Вот и ты своего немца застрелил, — когда была отбита атака, сказал Синцову Серпилин, который, казалось, все замечал вокруг себя. Потом он распорядился отдать Синцову снятый с убитого немца автомат и две длинные запасные обоймы к нему в холщовом мешке. — Бери, твой, законный!
Все это было давно, днем, а вечером, уже в темноте, Синцов пошел с Серпилиным туда, где после бомбежки прорвались немцы. Там он потерял Серпилина из виду, долго искал, боясь, что его убили, и обрадовался, когда, вернувшись на командный пункт, узнал, что Серпилин жив и здоров.
Синцов так с улыбкой и вошел в землянку и вдруг увидел все сразу: худую, согнутую спину сидевшего на табуретке Серпилина и лежавшего на серпилинской койке с закрытыми глазами полковника, командира дивизии. Полковник был так бледен, что показался Синцову мертвым. Потом он открыл глаза и долго молча смотрел на Синцова.
Синцов тоже стоял молча, не зная, что ему теперь делать и говорить. Серпилин почувствовал чье-то присутствие за спиной и повернулся.
— Ну как, политрук, навоевался? Теперь не будешь жаловаться, что нечего писать?
Синцов вспомнил о своем лежащем в полевой сумке блокноте, к которому он так и не притронулся ни разу за день. Он был голоден, но спать ему хотелось еще больше, чем есть.
— Разрешите идти, товарищ комбриг, — сказал он вместо ответа, чувствуя не в руках и не в ногах, а где-то глубоко внутри себя тупую усталость от всех, вместе взятых, одна за другой пережитых за день опасностей.
— Спать хочешь? — смерил его понимающим взглядом Серпилин. — Иди, ты человек вольный.
— Я тут же, рядом, лягу, около землянки, — сказал Синцов, стыдясь, что ему хочется спать, когда, наверно, гораздо более усталый, чем он, Серпилин сидит здесь и бодрствует.
Серпилин, не оборачиваясь, кивнул.
— Чего он у тебя здесь? — тихо спросил Зайчиков, но Серпилин только пожал плечами, затрудняясь ответить.
Едва Синцов вышел, как в землянку зашел Шмаков; он был тоже с немецким автоматом. Войдя, он снял автомат, поставил его в угол и, устало вертя шеей, подошел к койке. Ему уже сказали, что Зайчиков ранен и лежит здесь; спрашивать было незачем и нечего. Он стоял и молчал.
— Много автоматов взяли? — посмотрев на него, спросил Зайчиков.
— Двадцать.
— Густой у них автоматный огонь, — сказал Зайчиков. — Еще с финской стало ясно, что надо автоматы в массовом масштабе брать на вооружение, а все чесались. Так и прочесались до самой войны. У нас хорошо, если десять автоматов на полк, а у них сотни! — В его ослабевшем, хриплом голосе слышалось раздражение.
Шмаков стал рассказывать, что происходило в левофланговом батальоне. Серпилин и комдив слушали его: Серпилин — внимательно, Зайчиков — с пятого на десятое, каждые полминуты жмуря глаза от болей в животе.
— Прямо рожать собрался, — сказал он наконец, через силу улыбнувшись.
— Я к тебе в землянку перейду, товарищ Шмаков, — сказал Серпилин, — а здесь у комдива медицинский пост поставим.
Вначале Серпилин хотел настоять, чтобы комдива перенесли на медпункт, но потом раздумал. В конце концов теперь, в окружении, неизвестно, где в полку тыл, а где передовая. Пусть лежит здесь, все равно не уговоришь, а затевать споры, зная, что они ничем не кончатся, Серпилин не любил.
— Не надо мне никакого поста, — сказал Зайчиков. — Выходит, я тебя из землянки выжил!
— Надо! — решительно сказал Серпилин. — В этом со мной не спорь, я же в прошлом как-никак фельдшер, опыт имею.
Зайчиков невольно улыбнулся. Он вспомнил прозвище Серпилина «фельдшер» и свою стажировку у него в дивизии в далеком тридцать третьем году.
— Если сумеешь, постарайся задремли, Николай Петрович. — Серпилин встал. — Пойдем с комиссаром подобьем итоги дня, а потом вернемся к тебе за приказаниями.
«Как же, нужны тебе сейчас мои приказания! — беззлобно и честно подумал Зайчиков, проводив взглядом Серпилина. — Ты не Лошкарев. Повернись у тебя иначе, ты бы сейчас дивизией, а то, глядишь, и корпусом командовал и сам бы мне приказания отдавал… Если бы только у нас с тобой связь была», — вспомнил он о прерванной связи с армией и горько усмехнулся.
В землянке у Шмакова, в которую тот сам зашел сейчас впервые, сидя друг против друга на койках — Шмаков на койке убитого утром комиссара, а Серпилин на койке убитого вечером начальника штаба, — они подвели итоги дня и, как тришкин кафтан латая сегодняшние потери в полку, обсудили, кого и куда переместить, чтобы заткнуть все дыры. Нужно было к ночи назначить одного командира батальона, двух командиров рот и трех политруков вместо выбывших за день из строя. Шмаков пока познакомился с людьми только в одном батальоне, да и то наспех; почти все кандидатуры называл Серпилин. Когда дошло до политрука, Серпилин вспомнил Синцова.
— А что ему, — сказал он, когда Шмаков пожал плечами, — за мной хвостом ходить, пока не убьют? Раз по званию политрук, пусть идет политруком роты. Будет не хуже других, а будет хуже — все равно другого нет.
Через пять минут разбуженный Синцов, протирая сонные глаза, стоял перед Серпилиным и Шмаковым, которого вовсе не ожидал здесь встретить, и выслушивал их краткое напутствие. Его отправляли теперь же, пока темно, в роту, к тому самому Хорышеву, с которым они вчера сидели разутые на железнодорожной насыпи и, греясь на солнышке, грызли тарань.
— Я только не командовал никогда, — неуверенно ответил Синцов, когда Серпилин задал ему хотя и положенный, но в этих обстоятельствах, пожалуй, бессмысленный вопрос: «Как, справишься?»
— А ты покомандуй, — наставительно сказал Серпилин. — Звезду на рукаве и три кубаря на петлицах носишь, значит, имею право с тебя требовать в соответствии со званием. — Он проговорил все это довольно сердито, не потому, что на самом деле сердился на Синцова, а потому, что хотел подчеркнуть перемену в его положении. — Провожатых теперь тебе не положено, а не доберешься — дезертир! — И Серпилин улыбнулся, давая понять, что последние слова — шутка.
Синцов, все еще не до конца придя в себя, пожал протянутые ему на прощание руки Серпилина и Шмакова. Оба они были для него отныне совсем другими, чем раньше. Еще вчера он был гостем в полку у этого долговязого комбрига с добрым лошадиным лицом, еще недавно он был случайным фронтовым попутчиком этого маленького седого батальонного комиссара, а теперь они были его командир и его комиссар, а он был политрук роты, находившейся под их командой; и от него уже не ждали, что он опишет, как другие воюют, а ждали, чтобы он сам воевал, как другие. Еще никогда в жизни с ним не случалось превращения более мгновенного и более трудного.
Когда Синцов вышел, Серпилин и Шмаков переглянулись.
— Я из медиков сразу в командиры батальона шагнул, — сказал Серпилин, — и ничего, справился. Так чего ж мне в нем сомневаться? — кивнул он на дверь. — Что ж, они за двадцать три года Советской власти хуже нас стали? Или мы с ними умели только разговоры разговаривать, а людей из них сделать не сделали? Не верю! И, несмотря на все наши нынешние черные беды, все равно не верю! Может, и не всегда как надо воспитывали, а все же ничего, крепко, думаю, покрепче, чем фашисты своих! Воспитали людей неплохо, даже в тюрьме, бывало, лишний раз в этом убеждался. Про тюрьму не удивляешься?
— Не удивляюсь. Зайчиков рассказал мне вашу историю, — ответил Шмаков, постеснявшийся сразу перейти на «ты».
Но Серпилин понял это обращение на «вы» по-своему.
— Вот как вам не повезло, к кому вас судьба комиссаром забросила, товарищ Шмаков: ответственность в квадрате, можно даже считать — в кубе, — сказал он, сам переходя на «вы» и не скрывая горькой иронии.
Шмаков мог бы ответить на это многое. Он мог бы ответить, что судьба вообще не забрасывала его в армию, а он пошел в нее сам. Он мог бы ответить, что попросил Зайчикова использовать его на любой должности не до, а после того, как ему стало ясно положение дивизии. Он мог бы, наконец, сказать, что никак не меньше Серпилина верит в Советскую власть и в ее способность воспитывать преданных ей до последнего вздоха людей и именно поэтому верит в него, Серпилина, как в самого себя.
Но разговорчивый в обычное время профессор, а ныне батальонный комиссар Шмаков терпеть не мог объясняться, когда его к этому вынуждали. Поэтому, не ответив ничего из того, что он мог бы ответить Серпилину, Шмаков помолчал, посмотрел на него через свои толстые очки и сказал всего одну фразу:
— Товарищ Серпилин, я не умею быстро переходить на «ты». Прошу вас не придавать этому ровно никакого значения.
И, только чуть-чуть подчеркнув слова «ровно никакого», дал почувствовать Серпилину, что понял и отвергает его упрек.
— Если я вас верно понял, вам нет дела до моего прошлого, — сказал любивший идти напрямую Серпилин.
— Вы верно меня поняли.
— Но я-то его пока еще не забыл, нет-нет и вспомню. Это вы понимаете?
— Понимаю.
— Как вас зовут?
— Сергей Николаевич.
— Меня — Федор Федорович.
— Ну вот и окончательно познакомились! — рассмеялся Шмаков, радуясь концу напряженного разговора. — А то вдруг кому-нибудь из нас помирать, и вышло бы даже неудобно: не знали бы, какие инициалы в похоронной писать.
— Эх, Сергей Николаевич, брат мой во Христе и в полковой упряжке! — покачал головою Серпилин. — Уметь помирать — это еще не все военное дело, а самое большее — полдела. Чтоб немцы помирали, вот что от нас требуется. — Он встал и, потянувшись всем своим длинным телом, сказал, что пора идти докладывать комдиву.
— А может, его не трогать, ему ведь плохо, — возразил Шмаков.
— Доложим — станет лучше. Рана у него слишком тяжелая, чтобы просто так лежать и смерти ждать. Пока будет приказывать — будет жить!
— Едва ли врачи согласятся с вашей точкой зрения, — тоже встал Шмаков.
— А я их согласия не спрашиваю, я сам фельдшер.
Шмаков невольно улыбнулся. Серпилин тоже улыбнулся собственной шутке, но вдруг снова стал серьезен.
— Вот вы тут о смерти заговорили, и я вам тоже скажу, чтоб не возвращаться, чтоб вы меня до самых потрохов поняли. Помереть на глазах у всех я не боюсь. Я без вести пропасть не имею права! Поняли?
Следующий день, снова с утра до вечера, весь прошел в бою. Постепенно большая часть полевых и противотанковых орудий была выведена из строя, и немецкие танки, то и дело прорываясь в глубину позиций, подолгу ползали между окопами, разворачивали гусеницами землянки, били из пушек, зайдя сбоку, во всю длину поливали из пулеметов окопы и ходы сообщения. Иногда могло показаться, что позиции полка уже захвачены, но немецкой пехоте весь день никак не удавалось прорваться вслед за танками, а без нее танки ничего не могли доделать до конца: одни, израсходовав боезапас, выходили из боя, другие загорались в глубине позиций, забросанные связками гранат и бутылками с бензином.
Из-за недостатка артиллерии и снарядов танков сожгли меньше, чем в прошлые дни, но все-таки девять штук их сгорело в разных местах. Один даже взгромоздился на блиндаж Серпилина, где теперь лежал Зайчиков; там, на блиндаже, его и сожгли, и он стоял над ним, как памятник, завалившись задом в окоп и задрав к небу орудие.
Всего за день отбили восемь сменявших друг друга немецких атак.
Синцов, придя еще с вечера в роту к Хорышеву, за целые сутки только два раза взглянул на часы. Ему было недосуг думать о том, хорошим или плохим политруком роты он оказался; он просто был весь день в окопах с бойцами и старался как мог толковей приказывать тем немногим людям, которые были поблизости от него, то, что считал необходимым в ту или другую минуту. Он приказал не стрелять, когда почувствовал, что нужно подпустить атакующих немцев поближе, и приказал стрелять, когда понял, что пора стрелять, и стрелял сам, и, наверное, убивал немцев.
Когда кончилась последняя, восьмая по счету, немецкая атака, начало темнеть и Хорышев с забинтованной под пилоткою головой подошел к нему и громко, как глухому, крикнул в ухо: «Хорошо действовал, политрук!» — Синцов лишь пожал плечами. Он сам не знал, хорошо он действовал или плохо, он знал одно: они остались в тех же окопах, где были с утра, и, наверное, это было хорошо.
Подумав так, он вдруг удивился, что остался жив: слишком много людей было за день убито и ранено вокруг него. Когда их убивало и ранило каждого в отдельности, он не думал о себе, но сейчас, когда после боя вспомнил всех их, раненых и убитых, вместе, ему показалось странным, что всех их убило и ранило, а его за весь день даже не поцарапало.
— Как думаешь, завтра опять пойдут? — спросил он Хорышева.
Тот не расслышал и переспросил. Синцов устало повторил свой вопрос, и Хорышев ответил так же устало:
— Конечно, пойдут, что же им больше делать!
Уже совсем стемнело, когда Серпилин пришел в землянку к комдиву. Верхний накат в землянке покосился, а одно бревно вылезло и углом свисло вниз. Пол возле койки, на которой лежал Зайчиков, был завален грудами осыпавшейся из-под накатов земли.
— Чуть не задавил меня танк, — усмехнулся Зайчиков. — Уже считал, что немцы пришли, приладился стреляться. — Он дотронулся до выглядывавшего из-под подушки пистолета. — Что у Лошкарева слышно?
— Последние часы ничего не слышно, — сказал Серпилин, — тихо!
— Вот и я все прислушивался — со второй половины дня стало стихать. Боюсь я за Лошкарева, — тревожно сказал Зайчиков.
Серпилин промолчал. Он уже не боялся за Лошкарева: там стало так тихо, что бояться было поздно.
— Сейчас вернется комиссар, спросим, — сказал он. — Там с элеватора кое-что просматривается, он мне сказал, что хочет залезть посмотреть.
Прошло полчаса, а Шмакова все еще не было. Наконец он вернулся в черной от пота гимнастерке. Прежде чем говорить, он выпил подряд две кружки воды из стоявшего в углу землянки ведра; вода была мутная, с желтым осадком — в нее нападала глина с потолка. Налив третью кружку, он снял фуражку, снял очки и вылил воду на крепкую, красную, с седой щетиной шею.
— Перегрелись за день? — полусерьезно, полушутя спросил Серпилин.
— Да, духота, годы дают себя знать, — сказал Шмаков виноватым тоном и, сев на табуретку, стал рассказывать, что немцы так ни разу и не выстрелили по элеватору за все время, пока он там был. — Вся башня в пробоинах, как сито, — объяснил он. — Наверное, думают, что мы уже сняли с нее наблюдательный пункт. Известия невеселые: направо от нас все тихо, ни выстрела, и час назад, правда, не ручаюсь за свои наблюдения, уже темнело, но бойцы подтверждают — у них глаза получше, чем у меня, — он снял, протер очки пальцами и надел их, — немцы провели из Могилева по шоссе на запад колонну пленных.
— Много ли? — спросил Зайчиков.
— Бойцы говорят, человек триста.
— Да, кончился полк Лошкарева, — сказал Зайчиков и, помолчав, повторил еще раз: — Кончился полк Лошкарева.
В землянке наступило молчание. Все трое молчали, и все трое думали об одном и том же: завтра или послезавтра должна наступить их очередь. Снаряды кончались, гранаты еще были, но им когда-нибудь придет конец, бутылок с бензином уже не было. Завтра немцы начнут новые атаки, допустим, можно продержаться еще день, а что дальше? Можно, конечно, попытаться ночью уйти, прорваться на восток, за Днепр. Но как это удастся, и удастся ли, и сколько при этом потеряют — все это наводило на тяжелые мысли. Было жаль, до слез жаль оставлять эти позиции, на которых они уже несколько дней так успешно отбивались и уничтожили почти семьдесят немецких танков. Если вылезешь из окопов, много танков не пожжешь…
У всех троих были почти одни и те же мысли, но никто не хотел заговорить первым. Серпилин ждал, что скажет командир дивизии, Зайчиков ждал, что скажет Серпилин, а Шмаков, вертя круглой седой головой, поглядывал на них обоих, считая, что ему, новому в полку человеку, о таких вещах, наверное, следует говорить в последнюю очередь. Так никто и не заговорил; все молча отложили решение вопроса до завтрашнего дня.
Среди ночи доносились звуки сильного боя за Днепром, к утру бой затих и там. Едва ли это была ночная атака немцев. Серпилин успел заметить, что они, как правило, не любят воевать по ночам. «Достаточно успевают и за день», — горько усмехнулся он своим мыслям. Скорее всего, это Юшкевич пробивался на восток с оставшимися на левом берегу частями дивизии.
В свою очередь, командир дивизии, которого две недели назад, когда Серпилин принимал полк, совсем не обрадовало прибытие к нему в подчинение человека старше его по званию, сейчас, в бою, забыл и думать об этом. Хотя он стажировался у Серпилина много лет назад и они, в сущности, не так уж хорошо знали друг друга, но в сложившейся тяжелой обстановке довоенное знакомство было важно для обоих и вызывало на взаимную откровенность.
Как только шестая атака была отбита с большей легкостью, чем предыдущие, — немцы, кажется, начали выдыхаться, — комдив заторопился в соседний полк.
— За тебя, Федор Федорович, я не волнуюсь, — прощаясь, с глазу на глаз сказал он Серпилину. — Я, конечно, рад, что тебе у меня полк дали, хотя, по совести, нам бы с тобой соседними дивизиями командовать, по крайней мере, за фланги были бы взаимно спокойны, а то воюем, а флангов нет! Еще вчера утром хоть с левым соседом соприкасался, а сейчас — ищи-свищи!
— Ничего, — сказал Серпилин, — все, что наше, — с нами, покомандуем тем, что бог дал. Живы будем — до генералов дослужимся, а полковниками и комбригами помрем — какие есть, такими и зароют.
— Фашистов бы побольше в землю закопать, — сказал комдив, — а самим можно и без святого причастия. Что-то ихняя авиация сегодня не летает, — прощаясь с Серпилиным, поглядев на небо, добавил он.
Сказал и накликал беду: не прошло и получаса, как немцы нанесли тяжелый бомбовый удар по стыку Серпилина с соседним полком. Сорок бомбардировщиков, пикируя один за другим, словно ножом прорезали целую полоску к реке. Сплошная пелена дыма закрыла северную часть горизонта.
А когда бомбежка кончилась и прошел еще час, комдива принесли на носилках, обессиленного, тяжело раненного осколком бомбы в живот, и хирург, прибежавший в медпункт, вместе с хирургической сестрой долго возился над ним, под глухие стоны вынимая осколок. Командир дивизии сразу после ранения категорически приказал нести себя не на медпункт, а сюда, на КП, к Серпилину.
Врач, чертыхаясь в душе, вынужден был подчиниться. Он был молод и робел, потому что полковника Зайчикова в дивизии боялись как огня, и это чувство не проходило у врача даже сейчас, когда грозный Зайчиков лежал перед ним неподвижный и беспомощный.
После того как немецкие бомбардировщики на стыке двух полков перепахали все пространство до самого Днепра, в еще не развеявшемся дыму бомбежки по тому же месту ударили немецкие танки. Прорвавшись к мосту через Днепр, они успели захватить его невзорванным. Вместе с танками, на броне, прорвались автоматчики. Их было не много, всего рота, но бомбежка и танковая атака были такими неожиданными, а гремевший в темноте огонь автоматов казался таким сплошным, что ни Серпилин, ни командир отрезанного от него полка в первый час катастрофы не решились ударить по еще тонкой пока цепочке прорвавшихся к Днепру немцев.
Вечером не рискнули: сказалось и отсутствие опыта, и преувеличенное представление о численности врага, — а утром было уже поздно.
Когда Зайчикова принесли на командный пункт полка, Серпилина там не было. Разминувшись с раненым комдивом, он пошел в свой пострадавший правофланговый батальон распорядиться приготовлениями к утреннему бою.
Комдив приказал принести себя прямо на командный пункт, к Серпилину, потому что рана показалась ему смертельной и он хотел успеть возложить командование дивизией на Серпилина. Когда врач, чистя рану, собрался дать наркоз, он воспротивился, боясь хоть на минуту потерять сознание; ему казалось, что он так и умрет, не успев передать дивизию Серпилину…
Что командир дивизии тяжело ранен, Серпилин узнал еще в батальоне. Отдав самые необходимые распоряжения, он поспешил на медпункт полка, рассчитывая застать командира дивизии там. Но на медпункте не было ни командира дивизии, ни хирурга, вызванного на командный пункт.
— Товарищ комбриг, — стоя у входа в землянку в надетом поверх гимнастерки окровавленном халате, шепотом говорил врач, — я не виноват, я хотел, как положено, обработать рану в наилучших условиях, но командир дивизии приказал…
— Эх вы, приказали вам! — сердито махнул рукой Серпилин. — Бывают моменты, когда не мы врачам, а врачи нам приказывают. Жив будет?
— Все, что можно было сделать, сделано, но ранение тяжелое, а условия для оказания помощи…
— Ахать поздно! Что-нибудь еще можете сделать?
— Пока больше ничего не могу.
— Тогда идите, у вас там, на медпункте, раненые в очереди на земле валяются, — сказал Серпилин и вошел в землянку.
Зайчиков лежал на койке с широко открытыми глазами и подергивал губами, силясь не стонать.
Серпилин пододвинул под себя табуретку и больно уперся острыми коленями в край койки.
— Отвоевался, Федор Федорович, — сказал комдив, и из глаза его выкатилась и поползла по щеке слеза. Он вытер слезу и снова положил руку вдоль тела на простыню. — Накрой меня шинелью, знобит.
Серпилин снял с гвоздя свою шинель и накрыл ею комдива поверх простыни.
— Что там немцы? — спросил комдив.
Скрывать истину от раненого было бесполезно, да Серпилин и не считал себя вправе это делать. Раненый Зайчиков все еще оставался командиром дивизии. Серпилин доложил, что немцы отрезали его от соседнего полка, вышли к Днепру и, по всей вероятности, захватили мост. Комдив несколько минут лежал молча, переживая это известие и собираясь с мыслями. С мыслями собраться было трудно, они расползались в разные стороны: если немцы взяли мост, значит, они одним ударом отрезали друг от друга все три полка. Он подумал о полковнике Юшкевиче, своем начальнике штаба, который теперь остался за старшего на том берегу Днепра.
— Все сразу в клочья, — вслух сказал он.
Юшкевич был, по его мнению, хороший начальник штаба, но доля ему сейчас досталась самая незавидная. После потери моста он оказывался между двух огней, пришитый к узкой полоске берега, с немцами за спиной. Если догадается сегодня же ночью попробовать прорваться на восток, может, что-нибудь и вытащит, а не догадается — пропал!
Майор Лошкарев, командир отрезанного теперь полка, стоявшего на окраинах Могилева, был храбр до отчаянности, но еще зелен. Что он не струсит, Зайчиков был уверен, но трудно было сказать, как Лошкарев справится с полком, действуя на свой страх и риск. Зайчиков даже пожалел, что его ранило здесь, у Серпилина, а не там, у Лошкарева: там он был бы нужней, даже такой, как сейчас, лежачий.
Потом он с жалостью к самому себе подумал о своей ране и о своей семье — жене и дочерях. Все девочки и девочки, жена даже последний раз плакала, что не мальчик.
«Трудно, когда пять дочерей», — вспомнил он о своей семье так, словно его самого уже не было в живых.
— Слушай, Серпилин, — он наконец собрался с мыслями, — готовься принять дивизию. Пиши приказ.
— Будет надо — буду готов, а с приказом подожди! При живом командире дивизию не принимают. Перележишь, отойдешь, ты мужик вон какой здоровый. — И Серпилин осторожно дотронулся рукой до его плеча.
Зайчиков скосил на него глаза, промолчал. Да и что было говорить? На месте Серпилина он ответил бы то же самое.
— А все-таки ты приготовься, — помолчав, сказал он и закрыл глаза.
То, что он сейчас был у Серпилина, а не на медпункте, утешало его: там бы он уже чувствовал себя только раненым среди других раненых, а здесь он все еще командир дивизии. Он пролежал несколько минут с закрытыми глазами, а когда открыл их, то увидел стоявшего за спиною Серпилина давешнего, подходившего к нему в лесу долговязого политрука из газеты. Политрук был в грязной, вывалянной в земле гимнастерке и с немецким автоматом.
Синцов почти весь день провел рядом с Серпилиным, сначала в одном батальоне, потом в другом; на его глазах танки ворвались в расположение батальона Плотникова; один танк въехал на железнодорожную насыпь, своротил будку путевого обходчика и долго бил из пушки, стоя в пятидесяти метрах от Синцова; снаряды свистели прямо над головой. Потом Плотников вышел из окопа и кинул под танк связку гранат. Танк загорелся, а Плотникова в следующую секунду убило пулеметной очередью с другого танка.
Потом Синцов увидел, как побежала одна из рот. Немецкие автоматчики стали косить ее, а Серпилин, командуя оказавшимися рядом бойцами, отбил атаку автоматчиков огнем и гранатами; при этом он сам то и дело прицеливался и стрелял из винтовки.
Недалеко от Синцова стрелял из винтовки по немцам старик обходчик; а потом, когда Синцов еще раз оглянулся, старик уже лежал на дне окопа мертвый, в немецком мундире, распахнутом на седой окровавленной груди.
Синцов тоже стрелял из винтовки и застрелил — он это видел — немца, выскочившего словно из-под земли в десяти шагах от него.
— Вот и ты своего немца застрелил, — когда была отбита атака, сказал Синцову Серпилин, который, казалось, все замечал вокруг себя. Потом он распорядился отдать Синцову снятый с убитого немца автомат и две длинные запасные обоймы к нему в холщовом мешке. — Бери, твой, законный!
Все это было давно, днем, а вечером, уже в темноте, Синцов пошел с Серпилиным туда, где после бомбежки прорвались немцы. Там он потерял Серпилина из виду, долго искал, боясь, что его убили, и обрадовался, когда, вернувшись на командный пункт, узнал, что Серпилин жив и здоров.
Синцов так с улыбкой и вошел в землянку и вдруг увидел все сразу: худую, согнутую спину сидевшего на табуретке Серпилина и лежавшего на серпилинской койке с закрытыми глазами полковника, командира дивизии. Полковник был так бледен, что показался Синцову мертвым. Потом он открыл глаза и долго молча смотрел на Синцова.
Синцов тоже стоял молча, не зная, что ему теперь делать и говорить. Серпилин почувствовал чье-то присутствие за спиной и повернулся.
— Ну как, политрук, навоевался? Теперь не будешь жаловаться, что нечего писать?
Синцов вспомнил о своем лежащем в полевой сумке блокноте, к которому он так и не притронулся ни разу за день. Он был голоден, но спать ему хотелось еще больше, чем есть.
— Разрешите идти, товарищ комбриг, — сказал он вместо ответа, чувствуя не в руках и не в ногах, а где-то глубоко внутри себя тупую усталость от всех, вместе взятых, одна за другой пережитых за день опасностей.
— Спать хочешь? — смерил его понимающим взглядом Серпилин. — Иди, ты человек вольный.
— Я тут же, рядом, лягу, около землянки, — сказал Синцов, стыдясь, что ему хочется спать, когда, наверно, гораздо более усталый, чем он, Серпилин сидит здесь и бодрствует.
Серпилин, не оборачиваясь, кивнул.
— Чего он у тебя здесь? — тихо спросил Зайчиков, но Серпилин только пожал плечами, затрудняясь ответить.
Едва Синцов вышел, как в землянку зашел Шмаков; он был тоже с немецким автоматом. Войдя, он снял автомат, поставил его в угол и, устало вертя шеей, подошел к койке. Ему уже сказали, что Зайчиков ранен и лежит здесь; спрашивать было незачем и нечего. Он стоял и молчал.
— Много автоматов взяли? — посмотрев на него, спросил Зайчиков.
— Двадцать.
— Густой у них автоматный огонь, — сказал Зайчиков. — Еще с финской стало ясно, что надо автоматы в массовом масштабе брать на вооружение, а все чесались. Так и прочесались до самой войны. У нас хорошо, если десять автоматов на полк, а у них сотни! — В его ослабевшем, хриплом голосе слышалось раздражение.
Шмаков стал рассказывать, что происходило в левофланговом батальоне. Серпилин и комдив слушали его: Серпилин — внимательно, Зайчиков — с пятого на десятое, каждые полминуты жмуря глаза от болей в животе.
— Прямо рожать собрался, — сказал он наконец, через силу улыбнувшись.
— Я к тебе в землянку перейду, товарищ Шмаков, — сказал Серпилин, — а здесь у комдива медицинский пост поставим.
Вначале Серпилин хотел настоять, чтобы комдива перенесли на медпункт, но потом раздумал. В конце концов теперь, в окружении, неизвестно, где в полку тыл, а где передовая. Пусть лежит здесь, все равно не уговоришь, а затевать споры, зная, что они ничем не кончатся, Серпилин не любил.
— Не надо мне никакого поста, — сказал Зайчиков. — Выходит, я тебя из землянки выжил!
— Надо! — решительно сказал Серпилин. — В этом со мной не спорь, я же в прошлом как-никак фельдшер, опыт имею.
Зайчиков невольно улыбнулся. Он вспомнил прозвище Серпилина «фельдшер» и свою стажировку у него в дивизии в далеком тридцать третьем году.
— Если сумеешь, постарайся задремли, Николай Петрович. — Серпилин встал. — Пойдем с комиссаром подобьем итоги дня, а потом вернемся к тебе за приказаниями.
«Как же, нужны тебе сейчас мои приказания! — беззлобно и честно подумал Зайчиков, проводив взглядом Серпилина. — Ты не Лошкарев. Повернись у тебя иначе, ты бы сейчас дивизией, а то, глядишь, и корпусом командовал и сам бы мне приказания отдавал… Если бы только у нас с тобой связь была», — вспомнил он о прерванной связи с армией и горько усмехнулся.
В землянке у Шмакова, в которую тот сам зашел сейчас впервые, сидя друг против друга на койках — Шмаков на койке убитого утром комиссара, а Серпилин на койке убитого вечером начальника штаба, — они подвели итоги дня и, как тришкин кафтан латая сегодняшние потери в полку, обсудили, кого и куда переместить, чтобы заткнуть все дыры. Нужно было к ночи назначить одного командира батальона, двух командиров рот и трех политруков вместо выбывших за день из строя. Шмаков пока познакомился с людьми только в одном батальоне, да и то наспех; почти все кандидатуры называл Серпилин. Когда дошло до политрука, Серпилин вспомнил Синцова.
— А что ему, — сказал он, когда Шмаков пожал плечами, — за мной хвостом ходить, пока не убьют? Раз по званию политрук, пусть идет политруком роты. Будет не хуже других, а будет хуже — все равно другого нет.
Через пять минут разбуженный Синцов, протирая сонные глаза, стоял перед Серпилиным и Шмаковым, которого вовсе не ожидал здесь встретить, и выслушивал их краткое напутствие. Его отправляли теперь же, пока темно, в роту, к тому самому Хорышеву, с которым они вчера сидели разутые на железнодорожной насыпи и, греясь на солнышке, грызли тарань.
— Я только не командовал никогда, — неуверенно ответил Синцов, когда Серпилин задал ему хотя и положенный, но в этих обстоятельствах, пожалуй, бессмысленный вопрос: «Как, справишься?»
— А ты покомандуй, — наставительно сказал Серпилин. — Звезду на рукаве и три кубаря на петлицах носишь, значит, имею право с тебя требовать в соответствии со званием. — Он проговорил все это довольно сердито, не потому, что на самом деле сердился на Синцова, а потому, что хотел подчеркнуть перемену в его положении. — Провожатых теперь тебе не положено, а не доберешься — дезертир! — И Серпилин улыбнулся, давая понять, что последние слова — шутка.
Синцов, все еще не до конца придя в себя, пожал протянутые ему на прощание руки Серпилина и Шмакова. Оба они были для него отныне совсем другими, чем раньше. Еще вчера он был гостем в полку у этого долговязого комбрига с добрым лошадиным лицом, еще недавно он был случайным фронтовым попутчиком этого маленького седого батальонного комиссара, а теперь они были его командир и его комиссар, а он был политрук роты, находившейся под их командой; и от него уже не ждали, что он опишет, как другие воюют, а ждали, чтобы он сам воевал, как другие. Еще никогда в жизни с ним не случалось превращения более мгновенного и более трудного.
Когда Синцов вышел, Серпилин и Шмаков переглянулись.
— Я из медиков сразу в командиры батальона шагнул, — сказал Серпилин, — и ничего, справился. Так чего ж мне в нем сомневаться? — кивнул он на дверь. — Что ж, они за двадцать три года Советской власти хуже нас стали? Или мы с ними умели только разговоры разговаривать, а людей из них сделать не сделали? Не верю! И, несмотря на все наши нынешние черные беды, все равно не верю! Может, и не всегда как надо воспитывали, а все же ничего, крепко, думаю, покрепче, чем фашисты своих! Воспитали людей неплохо, даже в тюрьме, бывало, лишний раз в этом убеждался. Про тюрьму не удивляешься?
— Не удивляюсь. Зайчиков рассказал мне вашу историю, — ответил Шмаков, постеснявшийся сразу перейти на «ты».
Но Серпилин понял это обращение на «вы» по-своему.
— Вот как вам не повезло, к кому вас судьба комиссаром забросила, товарищ Шмаков: ответственность в квадрате, можно даже считать — в кубе, — сказал он, сам переходя на «вы» и не скрывая горькой иронии.
Шмаков мог бы ответить на это многое. Он мог бы ответить, что судьба вообще не забрасывала его в армию, а он пошел в нее сам. Он мог бы ответить, что попросил Зайчикова использовать его на любой должности не до, а после того, как ему стало ясно положение дивизии. Он мог бы, наконец, сказать, что никак не меньше Серпилина верит в Советскую власть и в ее способность воспитывать преданных ей до последнего вздоха людей и именно поэтому верит в него, Серпилина, как в самого себя.
Но разговорчивый в обычное время профессор, а ныне батальонный комиссар Шмаков терпеть не мог объясняться, когда его к этому вынуждали. Поэтому, не ответив ничего из того, что он мог бы ответить Серпилину, Шмаков помолчал, посмотрел на него через свои толстые очки и сказал всего одну фразу:
— Товарищ Серпилин, я не умею быстро переходить на «ты». Прошу вас не придавать этому ровно никакого значения.
И, только чуть-чуть подчеркнув слова «ровно никакого», дал почувствовать Серпилину, что понял и отвергает его упрек.
— Если я вас верно понял, вам нет дела до моего прошлого, — сказал любивший идти напрямую Серпилин.
— Вы верно меня поняли.
— Но я-то его пока еще не забыл, нет-нет и вспомню. Это вы понимаете?
— Понимаю.
— Как вас зовут?
— Сергей Николаевич.
— Меня — Федор Федорович.
— Ну вот и окончательно познакомились! — рассмеялся Шмаков, радуясь концу напряженного разговора. — А то вдруг кому-нибудь из нас помирать, и вышло бы даже неудобно: не знали бы, какие инициалы в похоронной писать.
— Эх, Сергей Николаевич, брат мой во Христе и в полковой упряжке! — покачал головою Серпилин. — Уметь помирать — это еще не все военное дело, а самое большее — полдела. Чтоб немцы помирали, вот что от нас требуется. — Он встал и, потянувшись всем своим длинным телом, сказал, что пора идти докладывать комдиву.
— А может, его не трогать, ему ведь плохо, — возразил Шмаков.
— Доложим — станет лучше. Рана у него слишком тяжелая, чтобы просто так лежать и смерти ждать. Пока будет приказывать — будет жить!
— Едва ли врачи согласятся с вашей точкой зрения, — тоже встал Шмаков.
— А я их согласия не спрашиваю, я сам фельдшер.
Шмаков невольно улыбнулся. Серпилин тоже улыбнулся собственной шутке, но вдруг снова стал серьезен.
— Вот вы тут о смерти заговорили, и я вам тоже скажу, чтоб не возвращаться, чтоб вы меня до самых потрохов поняли. Помереть на глазах у всех я не боюсь. Я без вести пропасть не имею права! Поняли?
Следующий день, снова с утра до вечера, весь прошел в бою. Постепенно большая часть полевых и противотанковых орудий была выведена из строя, и немецкие танки, то и дело прорываясь в глубину позиций, подолгу ползали между окопами, разворачивали гусеницами землянки, били из пушек, зайдя сбоку, во всю длину поливали из пулеметов окопы и ходы сообщения. Иногда могло показаться, что позиции полка уже захвачены, но немецкой пехоте весь день никак не удавалось прорваться вслед за танками, а без нее танки ничего не могли доделать до конца: одни, израсходовав боезапас, выходили из боя, другие загорались в глубине позиций, забросанные связками гранат и бутылками с бензином.
Из-за недостатка артиллерии и снарядов танков сожгли меньше, чем в прошлые дни, но все-таки девять штук их сгорело в разных местах. Один даже взгромоздился на блиндаж Серпилина, где теперь лежал Зайчиков; там, на блиндаже, его и сожгли, и он стоял над ним, как памятник, завалившись задом в окоп и задрав к небу орудие.
Всего за день отбили восемь сменявших друг друга немецких атак.
Синцов, придя еще с вечера в роту к Хорышеву, за целые сутки только два раза взглянул на часы. Ему было недосуг думать о том, хорошим или плохим политруком роты он оказался; он просто был весь день в окопах с бойцами и старался как мог толковей приказывать тем немногим людям, которые были поблизости от него, то, что считал необходимым в ту или другую минуту. Он приказал не стрелять, когда почувствовал, что нужно подпустить атакующих немцев поближе, и приказал стрелять, когда понял, что пора стрелять, и стрелял сам, и, наверное, убивал немцев.
Когда кончилась последняя, восьмая по счету, немецкая атака, начало темнеть и Хорышев с забинтованной под пилоткою головой подошел к нему и громко, как глухому, крикнул в ухо: «Хорошо действовал, политрук!» — Синцов лишь пожал плечами. Он сам не знал, хорошо он действовал или плохо, он знал одно: они остались в тех же окопах, где были с утра, и, наверное, это было хорошо.
Подумав так, он вдруг удивился, что остался жив: слишком много людей было за день убито и ранено вокруг него. Когда их убивало и ранило каждого в отдельности, он не думал о себе, но сейчас, когда после боя вспомнил всех их, раненых и убитых, вместе, ему показалось странным, что всех их убило и ранило, а его за весь день даже не поцарапало.
— Как думаешь, завтра опять пойдут? — спросил он Хорышева.
Тот не расслышал и переспросил. Синцов устало повторил свой вопрос, и Хорышев ответил так же устало:
— Конечно, пойдут, что же им больше делать!
Уже совсем стемнело, когда Серпилин пришел в землянку к комдиву. Верхний накат в землянке покосился, а одно бревно вылезло и углом свисло вниз. Пол возле койки, на которой лежал Зайчиков, был завален грудами осыпавшейся из-под накатов земли.
— Чуть не задавил меня танк, — усмехнулся Зайчиков. — Уже считал, что немцы пришли, приладился стреляться. — Он дотронулся до выглядывавшего из-под подушки пистолета. — Что у Лошкарева слышно?
— Последние часы ничего не слышно, — сказал Серпилин, — тихо!
— Вот и я все прислушивался — со второй половины дня стало стихать. Боюсь я за Лошкарева, — тревожно сказал Зайчиков.
Серпилин промолчал. Он уже не боялся за Лошкарева: там стало так тихо, что бояться было поздно.
— Сейчас вернется комиссар, спросим, — сказал он. — Там с элеватора кое-что просматривается, он мне сказал, что хочет залезть посмотреть.
Прошло полчаса, а Шмакова все еще не было. Наконец он вернулся в черной от пота гимнастерке. Прежде чем говорить, он выпил подряд две кружки воды из стоявшего в углу землянки ведра; вода была мутная, с желтым осадком — в нее нападала глина с потолка. Налив третью кружку, он снял фуражку, снял очки и вылил воду на крепкую, красную, с седой щетиной шею.
— Перегрелись за день? — полусерьезно, полушутя спросил Серпилин.
— Да, духота, годы дают себя знать, — сказал Шмаков виноватым тоном и, сев на табуретку, стал рассказывать, что немцы так ни разу и не выстрелили по элеватору за все время, пока он там был. — Вся башня в пробоинах, как сито, — объяснил он. — Наверное, думают, что мы уже сняли с нее наблюдательный пункт. Известия невеселые: направо от нас все тихо, ни выстрела, и час назад, правда, не ручаюсь за свои наблюдения, уже темнело, но бойцы подтверждают — у них глаза получше, чем у меня, — он снял, протер очки пальцами и надел их, — немцы провели из Могилева по шоссе на запад колонну пленных.
— Много ли? — спросил Зайчиков.
— Бойцы говорят, человек триста.
— Да, кончился полк Лошкарева, — сказал Зайчиков и, помолчав, повторил еще раз: — Кончился полк Лошкарева.
В землянке наступило молчание. Все трое молчали, и все трое думали об одном и том же: завтра или послезавтра должна наступить их очередь. Снаряды кончались, гранаты еще были, но им когда-нибудь придет конец, бутылок с бензином уже не было. Завтра немцы начнут новые атаки, допустим, можно продержаться еще день, а что дальше? Можно, конечно, попытаться ночью уйти, прорваться на восток, за Днепр. Но как это удастся, и удастся ли, и сколько при этом потеряют — все это наводило на тяжелые мысли. Было жаль, до слез жаль оставлять эти позиции, на которых они уже несколько дней так успешно отбивались и уничтожили почти семьдесят немецких танков. Если вылезешь из окопов, много танков не пожжешь…
У всех троих были почти одни и те же мысли, но никто не хотел заговорить первым. Серпилин ждал, что скажет командир дивизии, Зайчиков ждал, что скажет Серпилин, а Шмаков, вертя круглой седой головой, поглядывал на них обоих, считая, что ему, новому в полку человеку, о таких вещах, наверное, следует говорить в последнюю очередь. Так никто и не заговорил; все молча отложили решение вопроса до завтрашнего дня.
Среди ночи доносились звуки сильного боя за Днепром, к утру бой затих и там. Едва ли это была ночная атака немцев. Серпилин успел заметить, что они, как правило, не любят воевать по ночам. «Достаточно успевают и за день», — горько усмехнулся он своим мыслям. Скорее всего, это Юшкевич пробивался на восток с оставшимися на левом берегу частями дивизии.