— Напиши ему хоть сопроводительную, товарищ Губер, — вдруг на «ты» сказал Малинин. — А то ведь у человека документов никаких нет. Хорошо, в райкоме он на меня напал, я его в лицо помню.
   — Хорошо, — коротко, без неудовольствия, сказал Губер, открыл лежавший на столе блокнот, вынул из кармана вечное перо, отвинтил его и начал писать.
   — Ваша фамилия Синев? — спросил он, написав две первые строчки.
   — Синцов, — поправил его Синцов, — И.П.
   — «Синцов И.П.», — повторил Губер, вписывая фамилию, и, написав еще несколько строчек, расписался, дернул лист из блокнота, согнул его пополам и отдал Синцову. — Печати у нас нет — на веру! Примут на веру — хорошо, не примут… — Он пожал плечами.
   — Разрешите идти? — спросил побледневший Синцов.
   — Пожалуйста.
   Синцов со злостью, четко, по-военному, повернулся через левое плечо и вышел, печатая шаг драными сапогами.
   Губер и Малинин остались одни и молча встретились глазами. Малинин глубоко вздохнул, его душил гнев.
   — Говори, Малинин, а то задохнешься, ишь, как тебя выворачивает. Говори неофициально, приказа еще нет, комиссар я пока только милостью райкома, да и мы с тобой старые знакомые…
   — Формалист ты ласковый, — мрачно прохрипел Малинин. — Как ты только комиссаром бригады был, не пойму!
   — Да еще в Первой Конной, заметь, — усмехнулся Губер. — Но это ведь когда было! А с тех пор у себя в главке уже десятые штаны протираю. Пятнадцать лет с иностранцами торгую, испортился… Видишь, как вопросы решаю.
   — Оно и видно. Забыл душу в портфеле, а портфель дома оставил.
   — Интересно это от тебя слышать, Малинин. А ты знаешь, как тебя самого зовут, за глаза, конечно?
   — Знаю, — сказал Малинин. — Малинин и Буренин…
   — Вот именно, — снова усмехнулся Губер. — Это за то, что у тебя двадцать лет вся райкомовская арифметика в голове и все вопросы с ответами сходятся, как в учебнике! А теперь ты вдруг широко жить решил! Война все спишет, так, что ли? Все порядки побоку? Вот уже от кого не ожидал!
   — Ладно, — сказал Малинин. — Испугался того, чтоб он, — Малинин показал пальцем на дверь, словно там еще стоял Синцов, — все тебе самому рассказал, испугался, что тогда по-другому решишь, а теперь молчи! Совестно — так молчи и ко мне не придирайся…
   — А что совестно? — сказал вдруг покрасневший и потерявший защитно-насмешливое выражение лица Губер. — Я поступил правильно: он военнослужащий, явится в прокуратуру, там решат так, как нужно решить.
   — Все и везде сейчас как нужно решают? — прервал его Малинин.
   — Ну, все ли, не все, — сказал Губер, — но в военной прокуратуре сумеют, я думаю, разобраться, и он прекрасным образом и без нас попадет на фронт.
   — Ну и хорошо, ну и молчи, сделал и молчи, не объясняй, — снова махнул рукой Малинин и, поднявшись со стула, приложив руку к своей черной утиной кепке, спросил: — Разрешите идти во взвод?
 
   Синцов тем временем уже подходил к зданию военной прокуратуры на Молчановке. По дороге он два раза развернул и два раза перечитал бумажку, написанную Губером. Почерк у Губера был такой красивый, решительный, подпись такая солидная, что бумажка и в самом деле казалась документом, хотя на ней не стояло печати. «В прокуратуру Московского военного округа», — было написано на ней, и пониже: «Направление». «Направляется к вам тов. Синцов И.П. для изложения имеющегося у него личного заявления. Комиссар коммунистического батальона Фрунзенского района, бригадный комиссар запаса Н.Губер».
   У здания прокуратуры стояла старая «эмка», и в ней дремал военный шофер. Окна здания были заклеены крест-накрест бумажными полосами, но это не помогло — половина их была выбита. Синцов толкнул дверь и вошел. Из вестибюля вели внутрь две двери; у одной стоял часовой, у другой, приоткрытой, никого не было. Синцов прошел через эту дверь в комнату с двумя круглыми столами и стульями для ожидающих и двумя деревянными окошечками в стене. На одном была надпись: «Выдача пропусков», на другом — «Прием почты», но оба они были закрыты. Синцов постучал, потом постучал сильнее. Дверь приоткрылась, и в нее заглянул часовой.
   — Чего шумите? — окликнул он Синцова. — Нет тут никого, нечего и стучать.
   — Мне нужно пройти в прокуратуру.
   — Нет тут никого, не стучите.
   — Тогда я к вам обращусь.
   — Нечего и ко мне обращаться, — отрубил часовой. — Выходите из помещения! Пропуск у вас есть?
   — Нет.
   — Ну и нечего вам тут делать, не пущу… Уходите, ну? — угрожающе крикнул часовой, и подталкиваемый им Синцов очутился на улице.
   «Эмка», в которой сидел шофер, уже уехала, улица была совершенно пуста. Синцов понял, что снова обращаться к часовому бесполезно, и решил ждать на улице. Должен же кто-нибудь из работников прокуратуры рано или поздно подъехать или подойти сюда.
   Битый час, содрогаясь на холодном ветру и теряясь в догадках, почему никто не входит и не выходит из прокуратуры, Синцов ходил взад и вперед по тротуару перед ее зданием.
   Наконец не выдержал и снова вошел в вестибюль; часовой посмотрел на него тяжелым, подозрительным взглядом и, словно увидев его впервые, зло спросил:
   — Вам чего?
   — Может, вызовете ко мне дежурного по прокуратуре?
   — Не буду я вам никого вызывать. Здесь не положено расхаживать, уходите, а не то задержу!
   — Задерживайте, — сказал Синцов с полной готовностью.
   Но задерживать его не входило в планы часового.
   — Уходите, а то оружие применю! — растерянно огрызнулся он. — И перед домом не шатайтесь: не положено!
   При этих словах он даже нагнул вперед винтовку. Синцов равнодушно посмотрел на винтовку, на направленный на него штык, повернулся спиной к часовому и, не сказав ни слова, вышел. Оставалось ждать: быть может, все же кто-нибудь войдет или выйдет… Теперь он уже ходил не мимо дверей, а мерил шагами тротуар на другой стороне, наискосок от прокуратуры.
   Улица словно вымерла. Синцов потерял счет времени и снова зашел в вестибюль. «Добьюсь, чтобы задержали! Нагрублю, откажусь уйти. А что же еще делать?»
   Он вошел с этим решением, ожидая, что в третий раз столкнется с мрачным часовым, с которым они уже осточертели друг другу, но часовой за это время сменился. На посту стоял маленький красноармеец с девичьим чернобровым лицом.
   — Товарищ боец, — сразу вынимая из кармана бумажку и идя прямо на часового, решительно сказал Синцов, — вот мое направление. Вызовите дежурного или доложите ему. У меня срочное дело.
   Красноармеец принял из рук Синцова бумажку, Синцов отдал ее и сделал шаг назад. Красноармеец оценил это и, искоса смерив дистанцию между собой и подателем бумаги, стал читать ее. Несколько секунд уважение к подписи «бригадный комиссар запаса» боролось в нем с недоверием к бумаге без печати. Наконец, еще раз искоса взглянув на Синцова, он снял трубку стоявшего на тумбочке телефона.
   — Товарищ дежурный по прокуратуре, докладывает часовой. Тут явился гражданин с направлением в прокуратуру от бригадного комиссара, фамилию не разбираю. Просит, чтоб вы спустились на минуту… Есть! Слушаю… Сейчас придет дежурный, — сказал он Синцову и протянул ему обратно бумагу.
   Минут через пять из двери вышел военюрист третьего ранга. Молодой, худощавый, с блестевшими от воды, только что наспех зачесанными волосами и с багровым пятном на правой щеке. Кажется, военюрист, перед тем как ему позвонили, спал за столом, навалясь щекой на кулак. Он прочел бумагу, вернул ее и посмотрел на Синцова.
   — Почему без печати?
   Синцов ответил, что в коммунистическом батальоне нет печати. Дежурный кивнул — это простое объяснение в те дни не могло удивить его.
   — Ну, а что вам, собственно, надо в прокуратуре? Почему вас направили?
   — Меня направили по моему личному вопросу, — сказал Синцов и оглянулся. Что ж, вот так, здесь, стоя в вестибюле, и рассказывать все, что он должен рассказать? — Я попрошу, чтоб вы или тот, кому вы прикажете, уделили мне полчаса.
   Дежурный еще раз посмотрел на Синцова. Лицо этого человека вызывало доверие — открытое, усталое, честное лицо. Одежда, правда, была сборная, не по росту и грязная, а сапоги больно уж драные. Но дежурный вспомнил, что человек пришел с бумагой из коммунистического батальона, и подумал, что, рассчитывая получить обмундирование, многие, уходя из дому, надевают что придется. Наверно, честный человек: нечестные люди в такое время держатся подальше от военных прокуратур. Но слушать то, что ему будет рассказывать этот человек, дежурный не мог, и отправить его еще к кому-то тоже не мог, и не мог объяснить причину, по которой он не может сделать ни того, ни другого.
   А причина заключалась в том, что, кроме двух часовых — одного сменившегося и сейчас спавшего и другого, заступившего на пост, — он, военюрист третьего ранга Половинкин, был единственным лицом, находившимся сейчас в помещении окружной военной прокуратуры. Третьего дня, получив соответствующее приказание, прокуратура передислоцировалась в другое место, на одну из подмосковных станций. Архив был эвакуирован, а текущие дела перевезены на новое место дислокации. В прокуратуре уже вторые сутки оставались лишь пустые шкафы, телефоны, два часовых и он, дежурный, обязанный направлять по новому адресу тех, кто сюда явится или позвонит и кому будет положено сообщать этот адрес. Разговаривать с Синцовым здесь, внизу, дежурный не мог, потому что должен был дежурить наверху, у своего телефона. Брать его с собой наверх не считал возможным, потому что каждому, кто поднялся бы на второй этаж прокуратуры, стало бы ясно, что она уехала! А этого посторонним было вовсе не положено знать!
   — Вот что, — сказал дежурный, обдумав сам с собой все возможности, — вы подождите тут, в комнате, в бюро пропусков. Я нахожусь на дежурстве, не могу отрываться на выслушивание вашего дела, а тем, кто сможет, я, как они освободятся, скажу. Или вызовем, или спустятся, поговорят с вами. Пусть он там подождет, — пальцем показал он часовому на комнату с двумя окошечками. — Я разрешаю…
   — Хорошо, спасибо, — сказал Синцов. — Только я уже, наверно, три часа жду.
   — Что ж, придется еще подождать.
   Дежурный не знал, сколько придется ждать Синцову, но его предложение подождать не было лицемерным. Час назад ему позвонил с нового места один из начальников и сказал, что скоро вернется сюда с группой работников. Имея в виду эту группу, дежурный и сказал Синцову «подождите».
   Он поднялся к себе, а Синцов стал ждать. Сначала он ждал нетерпеливо, считая минуты. Потом, потеряв счет, заснул, проснулся и, выскочив в вестибюль с поспешностью только что проснувшегося человека, сказал часовому:
   — Соедините меня с дежурным!
   Решительный тон подействовал на часового, тот набрал номер, вызвал дежурного и сказал ему:
   — Этот, которого вы ждать оставили, просит с вами поговорить. Дать трубку?
   Очевидно, ответ последовал утвердительный, потому что он протянул трубку Синцову.
   — Ну что там? — послышался недовольный голос.
   — Товарищ военюрист третьего ранга, — сказал Синцов, — так никто меня и не вызвал!
   — Подождите, вызовут.
   — Но ведь мне в часть возвращаться надо, — отчаянно солгал по телефону Синцов. — У меня самовольная отлучка будет…
   Несколько секунд в трубке было молчание.
   — Ладно, сядьте там внизу, раз вам так горит, напишите все, что хотели сообщить прокуратуре, и оставьте. Когда напишете, скажите часовому, он позвонит, я спущусь, возьму.
   Синцов еще несколько секунд продолжал стоять, прижимая трубку к уху. Оставалось делать то, что сказал дежурный. Ничего другого не придумаешь… Доверить все бумаге, оставить здесь, а там видно будет.
   «А я пойду обратно в батальон», — вдруг решительно и с облегчением подумал он.
   Он нащупал в кармане ватника пачку сложенных вчетверо листов бумаги, взятых еще в райкоме у Малинина, чтоб написать письмо Маше, вернулся в бюро пропусков и нашел там ручку с погнутым, но еще годным пером. Попробовав перо и слив из двух чернильниц в одну остатки чернил, он разгладил листы, лег грудью на стол и, не останавливаясь и не задумываясь, стал писать страницу за страницей.
   Когда он, дописав восьмую страницу, закончил изложение всех обстоятельств, на улице уже начало темнеть.
   Он хотел перечесть все подряд, но поглядев в окно, махнул рукой и в самом низу последнего листа написал последнюю фразу:
   «Среди всех своих действий считаю неправильными два: что не явился в Особый отдел части, стоявшей по месту моего выхода из окружения, а вместо этого уехал, как мною было изложено выше, и что, подходя к Москве, не обратился на КПП, а обошел его. За достоверность всех изложенных мной фактов несу всю меру дисциплинарной ответственности».
   Он подписался, поставил число, потом перечел последние строчки и после слова «дисциплинарной» вписал «и партийной».
   В вестибюле повторилась прежняя процедура. Синцов попросил часового вызвать дежурного, тот позвонил по телефону, и через несколько минут дежурный показался в дверях.
   — Написали? — Он взял из рук Синцова листки, сперва взглянул в начало: верно ли адресовано? — потом перевернул и бегло взглянул в конец. — Где вас искать, когда ознакомятся, написали?
   — Да, в начале. — Синцов показал дежурному то место, где было написано: «Коммунистический батальон Фрунзенского района в настоящее время находится по адресу: Плющиха, здание ФЗУ №2».
   Показал и, спохватившись, вытащил из кармана ту бумажку, которой снабдил его Губер.
   — Товарищ военюрист третьего ранга! Напишите на моем направлении, что меня задержали до вечера, а то ведь отлучка…
   Он немного прилгнул: дело было не в том, когда он вернется, ему надо было, чтоб Губер увидел, что он действительно был в прокуратуре.
   — Хорошо, напишу, что находились здесь до восемнадцати часов, — сказал дежурный.
   — И печать, если можно, поставьте!
   Дежурный поморщился, — придется подниматься на второй этаж, снова спускаться и подниматься, — хмыкнул, собираясь отказать, но потом передумал, — сердце не камень! — забрал синцовскую бумажку, вышел и через две минуты вернулся.
   — Берите! — с раздражением доброго человека, недовольного собственной добротой, сказал он Синцову.
   Выйдя на потемневшую улицу, Синцов развернул бумагу.
   На ней не было печати, но был маленький штамп: «Московская окружная военная прокуратура». Под этим штампом было написано: «Находился в прокуратуре до восемнадцати часов. 18.Х. с.г.». Потом стояло большое красивое «П» и уходящий вниз росчерк фамилии, так и оставшейся ему неизвестной.
   Когда вскоре после отбоя первой за вечер воздушной тревоги к Губеру пришел караульный начальник и сказал, что у ворот стоит человек по фамилии Синцов и заявляет, что он отлучился из казармы с его, Губера, увольнительной, а теперь вернулся и должен явиться к комиссару, Губер усмехнулся, поправил очки и сказал, чтобы этого человека пустили к нему, а заодно вызвали Малинина.
   Синцов зашел к Губеру первым. Малинина еще не было.
   — Ну, что, товарищ Синцов, — насмешливо сказал Губер, — военная прокуратура закрыта на ремонт, или вы не нашли Молчановки, или что еще?
   Синцов вынул записку Губера и положил перед ним.
   Губер внимательно прочел записку, как будто он не сам ее писал, потом повернул бумажку наискось и вслух прочел надпись дежурного по прокуратуре: «Находился в прокуратуре до восемнадцати часов».
   — Что ж, выходит, разобрались с вашим делом и отправили вас обратно к нам? Так, что ли? — подняв лицо от бумажки, спросил Губер.
   — Нет. Не так.
   — А подробней?
   Синцов рассказал об оставленном в прокуратуре заявлении.
   — И там вы изложили все, что говорил мне о вас Малинин?
   — Все, — сказал Синцов.
   — Без утайки?
   Синцов пожал плечами, и Губер сам честно подумал, что его вопрос глуп. Какие там утайки, когда, будь этот человек трусом, он вчера с легкостью бы дезертировал в глубокий тыл, а будь он ловкачом, наверно, сумел бы что-нибудь наврать о себе и прибиться к какой-нибудь части. Мало ли сейчас между Вязьмой и Москвой оказалось людей, потерявших свои части и утративших документы.
   Он даже присвистнул, подумав о том, сколько их, и вдруг улыбнулся Синцову не насмешливо, как улыбался до этого, а просто так — он умел улыбаться и просто так, — и сказал:
   — Садитесь, сейчас Малинин придет, посоветуемся…
   Губер был в хорошем настроении. К ста шестидесяти винтовкам, что были в батальоне с утра, прибавилось еще пятьсот; теперь батальон был вооружен, по крайней мере, хоть винтовками, а главное — завтра его перебрасывали машинами поближе к фронту.
   Что будет дальше, Губер еще не знал: не то все батальоны сведут в дивизию, не то будут пополнять ими другие части. Но, во всяком случае, это было уже похоже на дело, ради которого по праву старого конармейца он, Губер, выговорил себе возможность остаться в Москве, эвакуировав свой главк под командой заместителя.
   Малинин вошел, увидел Синцова, по своей неприветливой привычке исподлобья взглянул на него и хмуро кивнул.
   — Вот, пожалуйста… — Губер подвинул ему по столу бумажку, с трудом скрыв при этом насмешливое выражение глаз. — Один бюрократ написал бюрократическую бумажку, другой положил на ней резолюцию, а живой человек, — кивнул он на Синцова, — ходит по замкнутому кругу и не может из-за этих бюрократов попасть на фронт. Как, по-твоему, — вдруг весело спросил он, — можно покончить с бюрократизмом, записать добровольца Синцова в твой взвод — и на том прощай законность и да здравствует партизанщина?! А?
   Но Малинин не принял шутки.
   — Так как же решили? — сумрачно спросил он.
   — Как решили? — все так же весело переспросил Губер. — Бумажка останется у меня, а он, — Губер кивнул на Синцова, — у тебя. Бумажкой в случае чего буду оправдываться я, а уж ты будешь оправдываться поведением товарища Синцова в бою!
   Последние слова Губер сказал серьезно, и по контрасту с его обычным тоном они прозвучали почти патетически.
   — Я оправдаю доверие, — сказал Синцов. — Можете быть спокойны!
   — А я вообще редко волнуюсь, — поднимаясь из-за стола, сказал Губер своим прежним насмешливым тоном. Он был человек с романтической стрункой, но душил ее в себе. Задушил и сейчас.
   — Можно идти? — угрюмо спросил Малинин.
   — Если не хочешь высказываться, можешь идти.
   — А чего ж высказываться? Решили бы теперь по-другому — пошел бы пожаловался на вас в райком.
   — Использовал бы последнюю возможность? — съязвил Губер.
   — Вот именно. — Малинин повернулся к Синцову: — Идем!

14

   Вторые сутки, как выпал снег. Стоял солнечный день, холодный и ясный.
   Малинин шел из роты во взвод; сначала, пригнувшись, перебежал открытое место по забеленному снегом ходу сообщения, а потом полез напрямик на небольшую горушку с развалинами кирпичного завода; в этих развалинах и сидел взвод. Хотя было морозно, солнце, особенно на подъеме, грело даже через ушанку.
   Он остановился, чтобы перевести дух, обернулся и посмотрел назад.
   Сзади расстилался обычный пейзаж Подмосковья: слегка холмистый, с черными пятнами рощ и полосами лесов на горизонте. Поближе квадратом чернела горелая усадьба МТС — там был штаб батальона, подальше виднелись крыши деревни — там размещался штаб полка. На снегу выделялись каждая свежепротоптанная тропа, каждый окоп и ход сообщения. Как их ни маскируй, сейчас, с этой маленькой возвышенности, они были хорошо видны. Снег все выдавал.
   В тот же день, как бойцы коммунистического батальона прибыли с пополнением в 31-ю стрелковую дивизию, Малинину присвоили звание и послали политруком роты. В этой должности он состоял и теперь, после десяти дней боев.
   Бои были непрерывные и кровопролитные; дивизию еще раз пополнили, уже после того пополнения, с которым пришел Малинин. Правда, на этот раз пополнили скупо, чувствовалось, что недодали, приберегая на будущее.
   Немцы по-прежнему имели успехи, и сегодня дивизия дралась спиной к Москве, еще на двадцать километров восточной того рубежа, на котором застал ее Малинин.
   За это время она трижды отступала с занимаемых позиций. Два раза — выравнивая фронт с соседями и избегая окружения, а в третий раз потому, что один из ее полков был почти целиком уничтожен, а два других не смогли удержаться. Лишь к утру следующего дня далеко в тылу, на запасных позициях, удалось тогда задержать немцев и положить их перед собой на землю собственным огнем и массированным ударом работавшей из глубины тяжелой артиллерии. На этих позициях, по переднему краю которых шел сейчас Малинин, дивизия зацепилась и больше не отступала, хотя предыдущие трое суток прошли в жестоких атаках.
   Так обстояли дела на участке дивизии, а все, вместе взятое, в масштабах всего подмосковного фронта было громадным затяжным оборонительным сражением, в котором, казалось, вот-вот должны были иссякнуть и силы наступающих, и силы обороняющихся, но ни те, ни другие все не иссякали и не иссякали. Бои продолжались с прежним ожесточением и перевесом в пользу немцев, которым, однако, несмотря на перевес, с каждым днем и за каждый взятый километр приходилось платить все дороже и дороже.
   Малинин испытывал то же чувство, что и многие люди, сражавшиеся в те дни под Москвой. Немецкие танковые клинья уже не протыкали наш фронт, как нож масло, как это бывало летом и как это почти повторилось в первые дни прорыва под Вязьмой и Брянском. Сейчас люди постепенно обретали другое самочувствие — самочувствие пружины, которую со страшной силой жмут до отказа, но, как бы ее ни давили, дойдя почти до упора, она все равно сохраняет в себе способность распрямиться. Именно это чувство, и физическое и душевное, эту внутреннюю способность распрямиться и ударить испытывали люди, медленно и свирепо теснимые в те дни немцами с рубежа на рубеж, все ближе и ближе к Москве.
   Они сами напрягали все свои силы, они знали, что за ними Москва, этого им не нужно было объяснять. Но, кроме того, они чувствовали по приходившим в самые критические минуты пополнениям, по артиллерии, которой с каждым днем все заметней прибывало на фронте, и по многим иным признакам, начиная с подарков и писем и кончая тоном газет, что вся страна позади них напряглась, чтобы не отдать Москву.
   Если и был момент, когда Москва могла оказаться в руках у немцев, то этот момент остался уже позади. Победы под Москвой еще не ждали, но в возможность поражения уже не верили. Казалось, география говорит за немцев: по нескольким шоссе они подошли к Москве ближе чем на сто километров. Но та первоначальная арифметика войны, по которой танки, прорвав фронт, могли за сутки-двое пройти это расстояние, под Москвой уже не действовала. Танки могли прорвать фронт и то там, то тут прорывали его, но через три, пять, семь километров так или иначе их останавливали. А без той прежней, страшной арифметики одна география уже не могла сокрушать души.
   Сегодня, пользуясь затишьем, с ППС принесли письма. Малинин получил письмо от жены. Сжившись с ним за двадцать три года так, что его скупость в проявлении чувств стала как бы ее собственной второй натурой, жена сдержанно писала ему, что все время думает о нем и беспокоится, выдадут ли им ко времени зимнее обмундирование: люди говорят, что скоро должны грянуть ранние холода. Кроме того, она сообщала две новости.
   Первая из них касалась сына. Директор школы, эвакуированной под Казань, написал, что их сын Малинин Виктор, ученик девятого класса, исчез, оставив записку, что уезжает защищать Москву, и, несмотря на розыски, до сих пор не задержан.
   «Как же, задержишь его, стервеца!» — с нежностью подумал Малинин о сыне.
   Жена писала о сыне с глубоким горем, сначала не вызвавшим у Малинина ответного чувства. «Что ж, парню семнадцатый», — храбрясь, подумал он, но потом вспомнил вчерашний вечер и открытую братскую могилу, в которой лежало семеро, убитых в роте за один только день; вспомнил — и затосковал, хотя гордость за поступок сына по-прежнему оставалась в душе.
   Вторая новость касалась жены: райжилотдел, где она служила инспектором, снова приступает к работе, и ее сделали заведующей, потому что их начальник, известный Малинину Кукушкин, возвращен из Горького, куда он удрал самовольно, снят с работы, исключен из партии, разбронирован и отправлен бойцом на фронт. Эта новость порадовала Малинина. То, что в Москве брали в оборот таких, как Кукушкин, укрепляло его в убеждении, что в конце концов вообще все будет в порядке: Москву не только не сдадим, но авось до самой до нее и не доотступаемся.
   О Кукушкино, который был, по его мнению, большим прохвостом, Малинин со злостью подумал, что этот выкрутится. Сунут его на фронт, а он все равно выскочит, как пробка, где-нибудь в тылу.
   Отдохнув, Малинин поднялся до самого взгорка, на котором сидел его взвод. Вчера бой сложился так, что он не был здесь ни днем, ни ночью и чувствовал себя без вины виноватым. Он взял за обыкновение хоть раз на дню повидать каждого из своих бойцов: не так-то много их осталось в роте. Да и жизнь такая — вчера не повидал, а сегодня уже не придется: взвод вчера опять понес потери, и в нем, по утренним данным, осталось всего одиннадцать бойцов, считая командира взвода сержанта Сироту. Этот Сирота командовал взводом уже неделю, после того как в один день убили двух лейтенантов: утром — воевавшего с начала войны, а вечером — присланного на его место прямо из училища.