— В этом наступлении именинниками будем не мы, — сказал командующий. — Левей, между нами и прежним соседом, вводится свежая армия, — он назвал номер, — она займет часть полосы соседа и часть нашей. Свою левофланговую дивизию мы выводим в резерв, а вы, таким образом, оказываетесь на стыке с новым соседом, с именинником. Но и нам предложено за первую неделю выйти вон куда! — Расстояние, которое он показал по карте, было изрядным — в треть стола. — Разумеется, по снегу и под огнем противника — это не с карандашом по карте идти, — добавил он, кладя карандаш. — Так что придется потрудиться. Я пока не богат, располагаю на сегодня… — Он назвал такое скупое число активных штыков, которое проняло даже видавшего виды Серпилина.
   Командующий заметил тень, промелькнувшую на лице Серпилина, но ничего не сказал: по его мнению, Серпилин и сам должен соображать, что не пустить немцев к Москве было не просто и стоило не дешево.
   — Живем пока не богато, — снова повторил он, на этот раз во множественном числе. — Пополнение обещают дать завтра к вечеру, но не щедрое, поскольку не мы именинники. У вас в дивизии картина немного лучше, чем в других: перед тем как перебросить к нам, ее отводили и пополняли.
   — Я видел один ее полк на параде седьмого ноября, — сказал Серпилин, позволив себе воспользоваться паузой командующего.
   — А я его ждал в тот день как манны небесной, — сказал командующий и перешел к дивизионным делам.
   Планирование боя в полосе дивизии, произведенное ее бывшим командиром и начальником штаба на основе общей, армейской директивы, он считал приемлемым, но требующим уточнений.
   — Генерал Орлов как раз и погиб при уточнении на местности, — сказал командующий. — Пошел уточнять днем на НП батальона и не вернулся. Говорят, случайная мина, хотя на них не написано, какая случайная, а какая специальная. Завтра вечером вызываю к себе командиров дивизий. У вас остается меньше суток на все уточнения. Времени мало, и положение ваше, как нового командира дивизии, трудное. Но я предпочел назначить командира дивизии накануне наступления, чем менять в ходе его. Раньше считал, что начальник штаба полковник Ртищев по опыту и знаниям вправе претендовать на командование дивизией, — кем и кого заменять, нашему брату, к сожалению, приходится думать заранее…
   Серпилин кивнул: а как же иначе!
   — Но когда приехал в дивизию, встретил раздавленного горем человека. Они с комдивом двадцать лет служили вместе — горе понятно. Но в то же время не почувствовал в нем ни на йоту самостоятельности, уверенности, что теперь дивизия на мне и я буду командовать ею так, как мне моя голова подскажет. А без этого чувства командовать нельзя, тем более после такого командира, как Орлов. Я его знал когда-то, на заре юности — служил у него в роте. Да, не получилось с Ртищевым… Если человек только и боится, как бы не вышло хуже, чем было, итог известен: тех же щей, да пожиже влей. Словом, не почувствовал я в нем командира дивизии, — жестко сказал командующий, и Серпилин понял, что первое впечатление не обмануло его, этот человек крут. — Поедете — сами оцените. Если будет поддерживать традиции Орлова, — а традиции у Орлова были хорошие, — думаю, и вы его в этом поддержите, а если по-прежнему останется в состоянии панихиды — доложите мне, переместим в другую дивизию, а из другой возьмем к вам… Что до комиссара, то комиссар человек порядочный, храбр и любит передовую. Большего не скажу: пока мало знаю. До него был хороший, я бы даже сказал — замечательный, но дивизия невезучая: ранили за неделю до Орлова. А подробней на эту тему — зайдите к начальнику политотдела: член Военного совета уехал в части, а он — здесь и просил, чтоб зашли. По стакану чаю перед дорогой?
   Серпилин поблагодарил. Он продрог в пути и был не прочь выпить рюмку водки. Но чай оказался действительно чаем. В соседней комнате на столе, возле койки, накрытой ковром, стояли два дымящихся стакана с крепким чаем и прикрытая салфеткой тарелка с печеньем.
   — А знаете, я вас, когда мы учились в академии, не запомнил, — сказал командующий, как бы кладя этими словами грань между служебным и товарищеским разговором.
   — И я вас тоже, — сказал Серпилин.
   Теперь, когда речь шла о прошлом, он чувствовал себя на равной ноге.
   — А потом вы, судя по вашему послужному списку, вернулись в академию и были на кафедре тактики?
   — Да, до тридцать седьмого.
   — Значит, чуть было снова не встретились. В тридцать шестом меня тоже сватали в академию, на преподавательскую, а потом вдруг в двадцать четыре часа собрался и уехал в Испанию, — как говорится, бывают в нашей жизни неожиданности…
   — А после Испании?
   — В Генштабе. А в самый канун войны бог сподобил пойти на мехкорпус.
   Упомянув о мехкорпусе и, очевидно, вспомнив об окружении, командующий спросил, как Серпилин прорывался под Ельней.
   — Понес большие потери, — сказал Серпилин. — Больше половины.
   — И я примерно такие же… — сказал командующий, впервые за все время глядя не перед собой, а в сторону. — Горькая вещь — окружение: с трудом вспоминаю и не хочу повторять. Противоречие: с одной стороны, человек вчера добровольно присоединился к тебе и идет с тобой сквозь все опасности, через фашистов к своим. А с другой стороны, завтра ты его за первое же невыполнение приказа расстреливаешь перед строем. И не можешь иначе, не вправе, потому что два-три невыполненных приказа в обстановке окружения — и все рухнет. Хотя люди в большинстве сами пришли к тебе. Могли разбрестись, а пришли. Но раз пришли — дальше действует сила приказа. Не так ли?
   — Еще бы не так! — сказал Серпилин.
   — Меня потом один выходивший со мной товарищ, — перед словом «товарищ» командующий выдержал крохотную паузу, — обличал в превышении власти. Не спорю, может, и был жесток, настаивая на безусловном выполнении своих приказов. Но давайте спросим себя: почему человек не выполняет приказа? Чаще всего потому, что боится умереть, выполняя его. А теперь спросим: чем же преодолеть этот страх? Чем-то, что еще сильнее страха смерти. Что это? В разных обстоятельствах разное: вера в победу, чувство собственного достоинства, страх выглядеть трусом перед лицом товарищей, но иногда и просто страх расстрела. К сожалению, так. А тот, кто потом писал про меня насчет жестокости, превышения власти и прочего, сам вышел из окружения чистеньким, про него писать было нечего — ни хорошего, ни худого. Но людей из окружения вывел не он, а я. Не сталкивались с этой проблемой? — Командующий посмотрел в глаза Серпилину.
   Серпилин молча кивнул.
   — Ну что ж… — Командующий выпил последний глоток чаю и встал. — Желаю успеха в наступлении! Может, наконец утолим свои сердца бывших окруженцев, когда погоним их к чертовой матери! Расплатимся за все и за всех, даже за тех, кого из-за создавшейся обстановки когда-то пришлось расстрелять своей рукой. Зайдите в политотдел и езжайте. Мой адъютант сопроводит вас до штаба дивизии.
   Начальник политотдела жил через три дома. Серпилин открыл дверь, спросил: «Разрешите?» — и с радостью узнал в человеке, поднявшемся навстречу ему из-за стола, полкового комиссара Максимова.
   — Здравствуй, Максимов, веселый человек! — невольно вырвалось у Серпилина, пока он, стоя посреди комнаты, тряс руку улыбавшемуся Максимову.
   — Раз явился, посиди с нами пять минут, — сказал Максимов, таща Серпилина за руку. — Сейчас тебя познакомлю!
   — Хорошо, но только, правда, на пять минут, — постучав по часам, сказал Серпилин. — Тот, кто повыше тебя, приказал немедля ехать в дивизию!
   — Гонит или сам спешишь? — улыбнулся Максимов.
   — И гонит, и сам спешу.
   Серпилин познакомился с четырьмя сидевшими у Максимова, вставшими при его появлении людьми и подсел к столу, не снимая шинели, показывая этим, что, как ни приятно встретиться с Максимовым, через пять минут он все же уедет.
   Из четырех человек, с которыми познакомил Серпилина Максимов, один был военный — полковник, а трое — гражданские, одетые, впрочем, тоже по-военному: в такие же сапоги и гимнастерки с командирскими поясами, только без петлиц и знаков различия. Двое гражданских были — секретарь райкома лежавшего впереди оккупированного немцами района и секретарь горкома небольшого подмосковного городка, стоявшего как раз за спиной армии; час назад Серпилин проезжал через него. Третий гражданский — старик со щекой, изувеченной шрамом, — был директором мебельной фабрики.
   — По поручению Военного совета вместе с начальником тыла кое-что дополнительно вынимаем из товарищей подзащитных, — объяснил Максимов.
   — Смотри какой адвокат! — сказал секретарь горкома.
   — Не адвокат, а защитник, — отшутился Максимов.
   — Защитники в окопах сидят, — не спустил ему секретарь, — а ты только состоишь при них. Из нас вынимать не надо, мы сами даем.
   — Ну, мужик ты, положим, прижимистый, — сказал начальник тыла.
   — С двух его промышленных гигантов сейчас дань собираем, — рассмеялся Максимов, — со швейной и с бывшей мебельной, а ныне лыжной. Маскхалаты нам шьют, лыжи и пулеметные санки делают. Сегодня дополнительно кое-что попросили и для убедительности к себе привезли.
   — А, брось ты, — отмахнулся секретарь горкома, — хоть бы говорить постыдился! На швейной фабрике без твоих убеждений какую ночь женщины не спят? Скажи лучше — не рассчитали, теперь еще триста пар лыж просим!
   — Не спорю, — Максимов кивнул на старика с изуродованной щекой, — но пока его уговоришь, семь потов сойдет. И хоть бы лыжи хорошие были!
   — Из невыдержанного дерева, а тем более сырого, хорошие лыжи быть не могут, — спокойно сказал старик. — А по количеству мы дадим. — И он повернулся к секретарю горкома и кивнул. — Я прикинул: дадим.
   Серпилин был рад, что на минуту окунулся в стихию армейского хозяйства еще с одной, и тоже важной, стороны, напоминавшей, что наступление на носу. Но время не ждало.
   — Пожелаю всего доброго, товарищи!
   — Провожу тебя до машины. — Максимов встал.
   Серпилин поочередно пожал руки присутствующим, последнему — директору лыжной фабрики.
   — А я у вас служил, товарищ генерал, — сказал тот, задерживая руку Серпилина.
   — Когда?
   — А тогда, когда мы с вами генералов били, — улыбнулся директор, и от улыбки шрам на его щеке изогнулся в запятую. — С пополнением московских рабочих прибыл к вам, на Деникина! А стояли вы тогда немного поюжнее Навли, Брянской губернии.
   — Стоял, верно. Было дело, — сказал Серпилин. — Значит, теперь за лыжи для своей дивизии могу быть спокоен?
   — Считайте, как у Христа за пазухой!..
   — Вот и встретились, Федор Федорович, я очень, очень рад… — говорил Максимов, выходя с Серпилиным на залитую лунным светом деревенскую улицу. Она имела бы вполне мирный вид, если бы не припорошенная снегом свежая воронка от бомбы.
   — Я тоже рад.
   — А я так рад, — повторил Максимов, — что, ей-богу, впору обратно комиссаром дивизии к тебе попроситься. Тем более — в ней воевал, в ней ранен был и прежнего ее командира знал и любил и своими руками вчера похоронил. До слез жалко Орлова! Но, раз уж так вышло, рад, что именно ты на эту дивизию идешь. Серьезно, моя бы воля, пошел бы с тобой комиссаром. Одна беда: раз уже повысили, теперь, пока не согрешу, обратно не понизят.
   — А ты согреши.
   — Ладно! — сказал Максимов так серьезно, что Серпилин улыбнулся.
   — Буду ждать. А пока скажи мне про нынешнего комиссара…
   — Фамилия его…
   — Фамилию как раз знаю — Пермяков. А вот все остальное?
   — Прибыл сюда меньше недели. Был комиссаром корпуса в Крыму. Корпус себя на Чонгаре, как говорится, не показал, ну, и с комиссара, раба божьего, ромб сняли, а шпалы надели. Не знаю уж, за чьи грехи — за свои или за чужие. Еще вопросы будут? — полушутя-полусерьезно добавил Максимов.
   — Вопросов много, да времени у нас с тобой мало…
   Они стояли у машины, обоим не хотелось расставаться.
   — Вот готовим лыжные батальоны, — сказал Максимов. — Ты, Федор Федорович, папаху, надеюсь, скинешь и шинель тоже? А то ведь у них снайперы, а у тебя фигура полтора человеческих роста. Да и теплей в ушанке и полушубке.
   — Скину, — сказал Серпилин. — В машине все в запасе есть. Даже валенки. Не беспокойся, под снайпера не попаду. Не входит в число моих желаний. Тем более сейчас.
   — А разве когда-нибудь входило?
   — Как тебе сказать… Тут я последние дни в госпитале, признаться, перечитывал Достоевского. Так вот, может, помнишь, там у него Раскольников рассуждает про человека, который, чтобы жить, на что угодно готов — хоть всю жизнь на одном аршине, один, без людей, в темноте, молча, стоять, только бы жить, только бы не умереть! Ну, а я на это не согласен, я согласен жить только на определенных условиях.
   — А именно?
   — А именно на таких, чтобы мы победили немцев! А какая может быть без этого жизнь? В темноте, в страхе, молча, на одном аршине? Так я на такую жизнь не согласен! И ты тоже, наверное.
   И он уехал, еще раз крепко пожав руку Максимову.
   Чтобы добраться до штаба дивизии, нужно было вернуться с проселка на шоссе, сделать по нему километров семь и снова свернуть на другой проселок. До шоссе Серпилин доехал довольно быстро, но там почти сразу же его «эмка» застряла. По обочинам шоссе шла к фронту пехота, а посередине, неведомо как далеко растянувшись, застрял гаубичный артиллерийский полк на механической тяге. Дальше дорога подымалась в гору, там, наверное, буксовали машины и была пробка.
   Шофер обогнул несколько грузовиков, съехал на обочину, застрял, выскочил с лопатой в снег, побуксовав, снова выехал на шоссе, объехал еще один грузовик и, не рискуя опять завалиться в снег, остановился.
   Адъютант командующего выскочил из «эмки» и побежал вперед, к голове застрявшей колонны.
   — Этот сейчас расчистит! — уверенно сказал шофер.
   Предсказание не оправдалось: прошло еще двадцать минут, пехота все шла и шла, растягиваясь на ходу в цепочку, обтекая машины, и по обочинам и по целине, а машины по-прежнему не двигались.
   Серпилин вышел из «эмки» и без особого нетерпения прохаживался взад и вперед, поскрипывая по снегу валенками, которые он после визита к начальству сейчас, в дороге, снова надел вместо сапог. В дивизию все равно приезжали ночью, ночью же он собирался поехать в полки, спать не намеревался, и небольшая задержка не так уж беспокоила его, а зрелище двигавшихся к фронту войск и техники еще раз напоминало о наступлении.
   Ему было и радостно и тревожно. Строго говоря, дивизией он с мирного времени не командовал, выход из окружения с несколькими сотнями людей был хотя и суровой, но все же односторонней школой, и он волновался сейчас, думая о предстоящем наступлении.
   «А эти, кажется, вовсе свежие, — думал он, глядя на мелькавшую с той стороны дороги в просветах между машинами и гаубицами пехоту. — Вообще не воевали. И командиры тоже в большинстве, наверное, не воевали. А на войне, как ни говори, первый день — трудный день…»
   Занятый этими мыслями, Серпилин все еще прохаживался взад и вперед, когда перед ним вырос запыхавшийся от бега адъютант командующего.
   — Вот, товарищ генерал, — показал он рукой на сопровождавшего его рослого майора, — он отвечает за движение колонн на этом участке. Я ему объясняю, что вы ждете, а он не принимает мер! Пришлось попросить к вам!
   Серпилин выпрямился и посмотрел на стоявшего перед ним непокорного майора.
   Майор приложил руку к ушанке и доложился простуженным, но веселым голосом, что он командир полка этой находящейся на марше дивизии, майор Артемьев.
   Несмотря на простуженный голос и замотанное бинтом до подбородка горло, майор был само здоровье: большой, с квадратными плечами, с обветренным, даже при лунном свете кирпично загорелым лицом.
   Адъютант, кажется, надеялся, что майор сразу же получит нагоняй, но Серпилин начал не с этого:
   — Ангина?
   — Так точно, ангина! — все так же весело и хрипло отчеканил майор.
   — А пробку надолго устроили?
   — Сейчас, товарищ генерал, пехота уже подошла, еще пять-шесть грузовиков на руках в горку вынесем, а там интервалы установим; остальные сами, с разгону пойдут. Через десять минут все ликвидируем. Я объяснял старшему лейтенанту, — кивнул он на адъютанта, как человек, недовольный, что его зря оторвали от дела.
   — Хорошо, десять минут даю. — Серпилин взглянул на часы. — Но не дольше! Еще не воевали?
   — Что имеете в виду, товарищ генерал? Лично меня?
   — Имею в виду ваш полк, раз вы полком командуете, вашу дивизию…
   — Большинство рядового состава не воевало, а командный состав был в боях на Халхин-Голе. Конечно, бои… — Наверное, он хотел объяснить, что бои на Халхин-Голе не те бои, что на этой войне.
   Но Серпилин прервал его:
   — Не смею задерживать. Желаю умножить боевую славу вашей дивизии.
   — Спасибо, товарищ генерал! Пойду пробку пробивать. — Майор на секунду высунул из полушубка руку с часами и побежал вдоль колонны.
 
   В штаб дивизии Серпилин добрался к часу ночи. Комиссара дивизии не было: с полудня уехал в один из полков, но начальник штаба не ложился, ждал нового командира.
   По предложению Серпилина они начали с того, что рассмотрели уже разработанный план боя, по первому впечатлению, без прикидки на местности, показавшийся Серпилину разумным.
   Начальник штаба — маленький, усталый и печальный полковник, — кажется, заранее свыкся с мыслью, что он не придется и не может прийтись по душе новому командиру дивизии. С упорством человека, не намеренного считаться с тем, понравится или не понравится то, что он говорит, он своим тихим, ровным голосом через каждые десять слов поминал убитого командира дивизии: «по предложению генерала Орлова», «по указанию генерала Орлова», «по наметкам генерала Орлова», «по подсчетам генерала Орлова»… — и это в конце концов надоело Серпилину.
   — Слушайте, полковник Ртищев! — прервал он. — Вы-то сами участвовали в планировании боя? Кто его разрабатывал? Вы или не вы? Я привык к тому, что это лежит на обязанности начальника штаба. И как будто мы с вами в одних училищах учились. Если не так, давайте заранее внесем ясность!
   Ртищев не сразу, словно нехотя, поднял глаза на Серпилина и сказал, что да, конечно, все детальные расчеты составлял он.
   — А я нисколько в этом и не сомневался. Но почему же тогда вы мне все время к месту и не к месту тычете «генерал Орлов», «генерал Орлов»? — сказал Серпилин, не собиравшийся останавливаться на полдороге. — Я уже слышал, что у вас до меня был прекрасный командир дивизии, во фронте слышал и в армии слышал. Очень рад, что прихожу в дивизию с традициями. Но тыкать себе в нос бывшим ее командиром не позволю. Потому что теперь я командир дивизии, и это не подлежит дальнейшему обсуждению ни вашему, ни чьему-либо, ни в прямой, ни в косвенной форме! Возьмите себе на заметку для будущего: не трудитесь внедрять в мое сознание, каким хорошим командиром дивизии был генерал Орлов. Я сам найду уместную форму и обстоятельства, чтобы напомнить, чем я, как командир дивизии, обязан своему предшественнику и вам, как начальнику штаба, хотя живых хвалить у нас не принято. Скажите откровенно, что думаете по этому поводу? — вдруг совершенно внезапно для собеседника после короткой паузы спросил Серпилин.
   Он хотел с самого начала сработаться с этим человеком, первым выложил то, что почувствовал при встрече, и теперь хотел дать ему возможность в свою очередь выговориться, если он того пожелает. Если пожелает, — значит, они сработаются, если уползет в свою скорлупу — хуже.
   — Что вам на это сказать, товарищ генерал? — Ртищев помолчал и снова посмотрел на Серпилина своими глубокими, печальными глазами. — Миши Орлова — не взыщите, что так говорю, но он умер, и меня служебно больше ничего не связывает, — после двадцати лет службы мне все равно никогда не забыть, да и не хочу его забывать. И, откровенно говоря…
   — Только откровенно!
   — …И, откровенно говоря, тем более раз сами к этому призываете, мне лично вы его не замените.
   «Сработаемся», — подумал Серпилин.
   — Вижу, командира дивизии вы любили, — сказал он вслух. — А дивизию?
   — И вот я и хотел сказать про дивизию. Дивизию я люблю и от вас — если имею право чего-либо хотеть — хочу только одного: чтобы вы с возможно большим успехом заменили ее прежнего командира. Моя персона тут не суть важна…
   — Ну, это как сказать! Вы начальник штаба, — не удержался и перебил его Серпилин.
   — Не суть важна, — упрямо повторил Ртищев, — но я хочу вам сказать, что даже сейчас, после всех потерь, у нас в дивизии больше тридцати командиров, окончивших Омское пехотное училище, где Орлов прослужил десять лет, прежде чем пришел в дивизию, — его курсанты. Это, знаете ли, такой костяк, с которым стоит посчитаться, тут с традициями шутить нельзя. Может, я вам сначала и не больно по-умному долбил: «Орлов да Орлов!» Сознаюсь, хотел дать почувствовать. Отбросьте это! Но за этим стоят интересы дивизии.
   — Согласен.
   — Это суть дела, — сказал Ртищев и снова взглянул на Серпилина своими печальными глазами, которые сейчас, лишенные неприязни, стали еще печальнее. — А что касается меня лично, то я просто-напросто не могу пережить его смерти, и все тут. Угнетен ею.
   — Положим, так. А как дальше воевать будем?
   — А воевать будем, военной грамоты из головы не вышибло, и смерти боюсь не больше, чем другие.
   — Поедем в полки, — предложил Серпилин.
   — А стоит ли? — спросил Ртищев. — Может, с утра?
   — До света еще далеко — пять часов. Пока темно, полазаем по переднему краю, там, где днем не пройдешь. А с утра пойдем на наблюдательные пункты. Генерала Орлова, говорят, на НП убило? В каком полку?
   — У Баглюка, — сказал Ртищев.
   — А в какой полк комиссар уехал?
   — Туда же, к Баглюку.
   — Ну что ж, с Баглюка и начнем, — решил Серпилин.

18

   Климович сидел в операционной и ждал, пока приготовят гипс. Сутки назад он получил пустяковое, как он считал, пулевое ранение в руку повыше запястья, но за ночь рука разболелась, и он заехал в медсанбат соседней стрелковой дивизии. Рана оказалась хуже, чем он подумал: кость треснула, и хотя выходить из строя по такому ранению он все равно не собирался, но на гипсовую повязку пришлось согласиться. Он сидел в гимнастерке с закатанным до плеча рукавом и, чувствуя, как на голой руке кожа идет пупырышками, смотрел через выбитое окно на улицу. Отсюда был виден дом напротив, тоже с выбитыми окнами, и верх черного немецкого штабного автобуса, стоявшего перед входом в медсанбат.
   Наше контрнаступление под Москвой уже вторые сутки шло по всему фронту, медсанбат разместился в здании больницы только что, на рассвете, взятого городка.
   «Быстро они, однако, подтянулись!» — с одобрением подумал о медсанбате Климович.
   Его собственная медсанрота, наоборот, ночью застряла где-то в снегу, и на перевязку пришлось ехать к соседям.
   Городок был маленький, в мирное время, услышав его название, наверное, переспрашивали и вспоминали: где это? Не то под Москвой, не то на Волге… Но сейчас, в начале декабря сорок первого года, его имя гремело, как музыка. Город, отбитый у немцев! К этому еще не привыкли.
   Его взяли после короткого ночного боя два полка 31-й стрелковой дивизии. Своим успехом они были обязаны главным образом соседям — прорвавшейся левее их километров на пятнадцать в глубину дальневосточной дивизии и танкистам Климовича. Танкисты еще вечером перерезали немцам пути отхода, вынуждая их либо драться в окружении, либо немедля отступать, бросая все, что разом не стронешь с места. Городок и его окрестности были забиты брошенными немецкими машинами — тылами моторизованной дивизии.
   Ожидая, пока приготовят повязку, Климович закрыл глаза. Сначала ему показалось, что сейчас он так вот возьмет и заснет, сидя на табуретке и положив раненую руку на край стола. И в этом не было бы ничего удивительного: целый месяц, пока его бригаду перебрасывали с места на место, затыкая то одну, то другую дыру, он спал урывками — по два, по три часа, а в последние дни ни разу не спал больше часа подряд. Да, впору было заснуть, но сон только почудился и не пришел: слишком уж он взвинчен был происходившим; и в какую бы внешне непробиваемую броню привычки к своему военному делу ни был закован, а все же началось наступление, и оказалось, что человеку трудно переживать не только одно горе. Радость, когда она большая, тоже трудно пережить! И она от тебя требует всех сил, и от нее тоже устаешь.
   Конечно, эти ребята с Дальнего Востока, вчера впервые вступившие в бой и с ходу на пятнадцать километров толкнувшие немцев, разом испытали такое счастье, которому позавидует всякий военный человек, а все же до конца понять то, что испытал Климович, они не могли. Только тот, кто был унижен и оскорблен отступлениями и окружениями, только тот, кто, облив последними крохами бензина свой последний танк и оставив за собой щемящий душу прощальный черный столб дыма, повесив на шею автомат, неделями шел через леса, вдоль дорог, по которым гремели на восток немецкие танки, — только тот мог до конца понять Климовича — понять всю меру жестокого наслаждения, испытанного им за эти полтора суток с той минуты, когда он вчера на рассвете прорвал оборону немцев и пошел крушить их тылы, и до той минуты, когда по дороге сюда, в медсанбат, он пронесся по городу, забитому брошенными машинами, засыпанному пущенными по ветру немецкими штабными бумагами.