За завтраком Климович уже не возвращался к серьезному разговору и вообще торопился.
   Посоветовав Синцову после голодухи медленней есть и аккуратней прожевывать, он наскоро выпил два стакана чаю и встал.
   — Извини, время вышло. Если хочешь домашним написать, что Христос воскрес, напиши и сразу. Хаустову, ординарцу, отдай — он с нашей полевой почтой сегодня же отправит.
   — А как у тебя семья, где она? — вдруг, словно кто-то потянул его за язык, спросил Синцов.
   — Нет у меня семьи, — странным, каменным голосом ответил Климович и вышел, не простясь.
   Синцов молча смотрел на захлопнувшуюся за Климовичем дверь.
   «Почему он ответил таким голосом? Что у него там, в семье, — драма, измена, развод?» — спрашивал себя Синцов и, только встретив укоризненно-угрюмый взгляд ординарца, понял, что Климович говорил не о драме, не о разводе и не об измене, а о смерти…
   В большой палатке политотдела бригады собралось тридцать командиров и политработников, вышедших из окружения вместе с Серпилиным. Все за ночь сбрили бороды, помылись, почистились. Некоторые вышедшие накануне в совсем растерзанном виде были теперь в сером танкистском обмундировании: сердце не камень, — по приказу Климовича, его пом по тылу расщедрился на десять комплектов.
   Все, входя в палатку и радостно здороваясь, не узнавали друг друга. Было трудно себе представить, что всего одна проведенная в человеческих условиях ночь, баня и бритье могут до такой степени изменить людей.
   Батальонный комиссар Шмаков представил приехавшему начальству своих товарищей по окружению и положил на стол список на триста двенадцать человек, пробившихся через немцев.
   Приехавших начальников было трое: полковой комиссар из политотдела армии — черноволосый, добродушный, невыспавшийся и все время позевывавший ласковый мужчина, подполковник из фронтового отдела формирования — немолодой, сидевший прямо, как палка (»Сухарь сухарем», — с первого взгляда подумал о нем Синцов), и маленький майор из Особого отдела, почему-то в форме пограничника, с замкнутым лицом и строго поджатыми губами.
   Утренний разговор с Климовичем насторожил Синцова. Вместо того чтобы, как ему мечталось, прежде всего торжественно построить всех их, вышедших из окружения с оружием в руках, со знаменем, и поблагодарить за службу, их почему-то собирали в палатке, отдельно от бойцов… Синцову вдруг показалось, что все непременно произойдет до обидного не так, как хотелось.
   Но разговор, напротив, начался совсем не обидным образом.
   Ласковый полковой комиссар из политотдела армии, заговоривший первым, сказал, что торжественное построение здесь, вблизи передовой, нецелесообразно. Это не поздно сделать и по прибытии на место, в район Юхнова, куда их всех сегодня же перебросят. Товарищи командиры и политработники, которых он от лица командования поздравляет с выходом из окружения, должны понять, что решение вопроса о том, будет ли сохранен номер за их дивизией, останется ли она и будет пополняться как таковая, — этот вопрос, который уже поставил перед ним товарищ Шмаков, решается не за один день, и притом не им, и даже не командованием армии. Пока же этот вопрос не решился там, где выше, приходится рассматривать всех вышедших из окружения не как воинскую часть, а как временно сформировавшуюся в условиях окружения группу, которая как таковая уже выполнила свои задачи. А раз так, то теперь как группа она уже не существует, и те, кому положено этим интересоваться, будут отныне рассматривать вопрос о каждом из них отдельно, с учетом их званий, должностей и того, как каждый проявил себя в окружении.
   — Тем более, — добавил полковой комиссар, — что, по предварительным данным, в группе из самой Сто семьдесят шестой дивизии оказалось всего сто семь человек, а остальные две трети присоединились из разных частей, в разное время.
   Пока он все это говорил, Шмаков кончиком платка вытирал под очками слезившиеся от бессонницы глаза и все время внимательно смотрел на полкового комиссара; до этого общего разговора у них был уже один, предварительный, и Шмаков с тревогой ждал, как теперь будет говорить полковой комиссар — так или не так, как нужно, по мнению его, Шмакова.
   Потом полковой комиссар повернулся к подполковнику из отдела формирования, и подполковник сказал скрипучим, деревянным голосом, что когда люди придут на место и поступят к ним в распоряжение, то там с ними и будет дальнейший разговор, а сейчас товарищи командиры должны построить людей, довести их под своей командой до машин — машины стоят в километре отсюда, в лесочке, — рассадить по машинам из расчета двадцать бойцов и два командира на каждую. Место назначения — село Людково, под Юхновом, расстояние — сто сорок километров, маршрут следования — на юго-восток по дороге Ельня — Спас-Деменск, а затем по Юхновскому шоссе на восток. Интервал следования между машинами — тридцать метров, в случае налетов авиации следует рассредоточивать людей подальше от дороги. Он сам поедет на легковой машине в голове колонны. Отбарабанив все это, подполковник замолчал и, кажется, ничего не собирался прибавлять к сказанному.
   Когда подполковник закончил свою речь, полковой комиссар обратился с вопросом к майору-пограничнику из Особого отдела.
   — Как, товарищ Данилов, у вас будут коррективы или начнем двигаться?
   Майор со строго поджатыми губами помолчал, явно не торопясь с ответом, наконец все-таки раздвинул губы и сказал жестким баском, что никаких коррективов у него нет, но есть вопрос к старшему группы. При этих словах он повернулся к Шмакову:
   — Сдача оружия уже произведена?
   — Какого оружия? — спросил Шмаков.
   — Трофейного оружия, имеющегося у личного состава.
   — А почему нам его сдавать? — удивился Шмаков. — Трофейное оно или не трофейное — это наше оружие, мы с ним пробились, с какой стати нам его сдавать?
   Все заволновались и зашумели.
   Пограничник переждал шум и сказал, не повышая голоса, что нашего или вашего оружия в армии нет, а есть оружие, положенное по штату и выдаваемое на руки тогда, когда его положено иметь на руках. Военнослужащим, направляемым на сортировку и формирование, иметь на руках оружие вообще не положено, а трофейное — во всяком случае. Его надо сдать, а не тащить с собой в тыл. Тут не о чем и говорить.
   — Это еще не известно, есть о чем или не о чем говорить! — резко сказал Шмаков. — Мы еще подадим рапорт о том, чтобы была сохранена наша дивизия. — В эту минуту он совершенно забыл, что сам никогда не числился в штатах этой дивизии.
   — Мы этот вопрос не будем здесь с вами дискутировать, товарищ батальонный комиссар, — сказал пограничник. — Не будет дивизии или будет дивизия — не нам с вами решать, но, независимо от решения вопроса, все трофейное оружие пока надо сдать.
   — Кроме командирского, личного! — совершенно неожиданно для всех, громко и даже с вызовом сказал бесстрастно молчавший до этого деревянный подполковник из отдела формирования.
   Видимо, этого сухого человека что-то глубоко лично задело в происходившем разговоре.
   — Обидно все это, — сказал Шмаков, вставая и в гневе сжимая кулаки. — Обидно! — повторил он громко, и голос его зазвенел. — Очень обидно, перед людьми стыдно! А вам разве не стыдно? — вдруг в упор крикнул он пограничнику.
   Тот тоже встал и, слегка побледнев, медленно застегнул сначала одну, потом другую кнопку на планшетке.
   — Есть указания, — сказал он очень тихо, и чувствовалось, что этот тихий голос дается ему напряжением воли, — по поводу которых было запрошено разъяснение, и есть разъяснение, что надо выполнять эти указания, поэтому надо сдать трофейное оружие, товарищ батальонный комиссар.
   В разгар перепалки в палатку вошел надолго, почти с самого начала, исчезавший Климович.
   — Товарищ полковой комиссар, разрешите доложить. Меня вызывал к проводу командующий и приказал передать вам, что торжественное построение группы, вышедшей под командованием комбрига Серпилина, и краткий митинг в связи с ее выходом Военный совет армии приказывает провести здесь, в расположении вверенной мне части.
   Все присутствующие переглянулись. Полковой комиссар в душе был доволен: он сам утром, перед выездом, докладывал начальнику политотдела свое мнение, что построение и митинг надо провести на месте, в танковой бригаде, но начальник политотдела заявил ему, что делать это вблизи передовой не время и не место: еще разбомбят, чего доброго!
   «А все-таки не по его вышло, а по-моему: значит, перерешили в Военном Совете!» — подумал полковой комиссар.
   Подполковник из отдела формирования и майор Данилов были подчинены фронту и не имели прямых указаний, где и как проводить митинг, но вступать в пререкания с командующим, находясь в расположении его армии, не представлялось возможным. Они только молча переглянулись.
   Зато Шмаков откровенно торжествовал.
   — Разрешите, товарищ полковой комиссар? — обратился он, прежде чем кто-нибудь успел ответить Климовичу.
   — Да, слушаю вас.
   — Капитан Муратов! Политрук Синцов! Распорядитесь построением… дивизии! — Сделав паузу, он все-таки упрямо добавил это въевшееся в их общее сознание слово.
   — Вот это хорошо! — сказал Климович, присаживаясь к столу. — Я, правда, уже распорядился, но пусть поторопят, времени у нас нет, командующий приказал: провести, но не копаться!
   Климович сочувственно посмотрел на повеселевшего батальонного комиссара; ему нравился этот упрямый старик, как он про себя называл седого, без единого черного волоса, Шмакова. Именно понимание той боли за своих людей, которую переживал сейчас Шмаков, и заставило Климовича проявить инициативу.
   Он соврал, что командующий вызвал его к проводу. Нет, он сам вышел отсюда и позвонил командующему, прося разрешения провести на месте, в бригаде, торжественное построение и короткий митинг. «Разумеется, — сердито сказал командующий; кажется, он был сильно занят. — Уже послали к вам замначполитотдела. Чего вы вмешиваетесь? Что он, сам сообразить не может?» — «Не знаю, товарищ командующий, — сказал Климович, — видимо, у него другие указания». — «Какие там еще другие указания! Проводите! Только без канители».
   — Ну, так, — сказал полковой комиссар, опираясь кулаками о стол. — Какие еще вопросы?
   — Вопрос старый, насчет оружия, — напомнил Шмаков.
   — Товарищ подполковник, — прервав его, обратился пограничник к Климовичу, — командующий не отдавал приказания о несдаче трофейного оружия?
   — Нет, — сказал Климович.
   — Тогда решение остается прежним, — поспешно сказал полковой комиссар, не давая возобновиться перепалке. — После построения митинга сдать трофейное оружие — и погрузка на машины!
   — Одну минуту, товарищ полковой комиссар, — поднялся деревянный подполковник из отдела формирования. Он посмотрел на Шмакова и, в тишине сухо пристукнув по столу косточкой указательного пальца, сердито сказал: — Попрошу вас, товарищ батальонный комиссар, не употреблять на митинге понятия «дивизия», поскольку вопрос о сохранении номера не решен и вы являетесь не дивизией, а вышедшей из окружения группой, состоящей из бойцов и командиров четырех разных дивизий и других отдельных частей.
   «Сухарь ты чертов!» — хотел крикнуть ему Шмаков, но сдержался:
   — Слушаюсь!
   Самое главное выйдет так, как он хотел: «Сейчас построим и поблагодарим людей, а остальное — черт с ним! — с остальным разберемся после».
   Он поднялся из-за стола и пошел было вслед за другими, но майор-пограничник оказался рядом с ним и тихо дотронулся до его рукава:
   — Попрошу задержаться на два слова, товарищ батальонный комиссар!
   — Слушаю вас, товарищ майор, — сказал Шмаков с оттенком недоумения: ему казалось, что говорить больше не о чем.
   — Вопрос такой. — Майор терпеливо дождался, когда все вышли и они остались в палатке вдвоем со Шмаковым. — Пока что мы ваших людей не знаем, а вы знаете. Как, по вашему мнению, можете вы полностью отвечать за каждого из людей, которые вышли с вами?
   — Отвечать? — быстро переспросил Шмаков резким голосом. — По-моему, они сами уже ответили на ваш вопрос тем, что не остались у немцев, а с боем вышли к своим.
   — Это я понимаю, товарищ батальонный комиссар, — сказал майор, выслушав отповедь Шмакова. — То, что они вышли к своим, для меня такой же факт, как и для вас. Но у вас люди шли под командой, а в этих условиях бывает, что заодно с другими выходит человек, который сам не собирался выходить из окружения, но, попав под команду, вынужден был выходить вместе со всеми. Однако он по тем или иным причинам все же не вызывает доверия у командования. Нет у вас таких?
   — Во-первых, на мой взгляд, нет, — быстро сказал Шмаков, — а во-вторых, мы перешли фронт, мы наконец дома, и я не понимаю, что вас волнует.
   — Меня ничто не волнует, товарищ батальонный комиссар, — делая вид, что он не замечает горячности Шмакова, ответил пограничник с терпением, говорившим о незаурядной выдержке. — Меня, как человека, отвечающего за свое дело, интересует еще один вопрос: не могут ли среди вышедших с вами людей оказаться лица, которые присоединились к вашей группе в своих целях, частично достигли этих целей, перейдя вместе с вами фронт, а в дальнейшем достигнут их вполне, исчезнув по дороге, до всякой проверки? Я не знаю, есть ли такие лица у вас, но опыт подсказывает, что они могут быть. И лучше подумать об этом сейчас, чем потом, когда окажется поздно.
   — Нет у меня таких лиц, — упрямо повторил Шмаков. — Одного подлеца выявили и расстреляли, не дожидаясь ваших советов. Другой подлец сам застрелился. А насчет рано или поздно… — Он хотел сказать: «Эх, дорогой товарищ, мы с вами в последнее время слишком часто и слишком рано начинали думать, что человек не внушает доверия, а потом слишком поздно спохватывались, что он все-таки внушает его!» Хотел сказать, но оборвал себя на полуслове и вместо этого сказал, что сам в свое время год работал в органах ВЧК и не хуже товарища майора знает, что такое бдительность… — Если, конечно, видеть в ней меч, а не помело!
   — Это как понять? — сухо спросил пограничник.
   — А так, — все еще не остывая, сказал Шмаков, — что в своих людей верить надо. А без веры — это уже не бдительность, а подозрительность, паника!
   В словах Шмакова был вызов, но пограничник не пожелал принять его на свой счет и хладнокровно сказал, что все это так, но на сегодняшний день приходится считаться с обстановкой, а обстановка исключительно сложная и нельзя закрывать на это глаза.
   — А я не закрывал и не закрываю!
   — Тогда у меня все, — сказал пограничник. — Я поеду в колонне замыкающим. В моей «эмке» есть два свободных места. Могу предложить вам, — вдруг добавил он, как бы подчеркивая этим неожиданным для Шмакова предложением, что он, майор Данилов, делает здесь свое дело, считает себя правым и не придает ни малейшего значения всей этой словесной перепалке со вспыльчивым батальонным комиссаром.
   Прорубленная через сосновый лес просека уходила далеко, к самому горизонту. Проглянувшее сквозь тучи осеннее солнце неяркими пятнами ложилось на сырую после вчерашнего дождя хвою. Там, где местами из-под хвои проступал песок, он после дождя был весь в мелких рябинках. Когда подувал ветерок, с сосен сыпались застрявшие на ветках остатки вчерашнего дождя, и стоявшие в строю бойцы пересмеивались, ежились, лезли пальцами за вороты гимнастерок…
   Людей только что построили, начальство еще не появилось, и они стояли по команде «вольно».
   За ночь и утро в медсанбат отправили еще человек тридцать, вчера сгоряча оставшихся в строю. Вдоль просеки было построено двести восемьдесят два человека — ровно половина того списочного состава, который был вчера вечером перед боем.
   Все построенные были при оружии. Человек у пятидесяти были наши винтовки, остальные за два с половиной месяца боев постепенно обросли немецким оружием — винтовками и автоматами. У некоторых за поясом торчали немецкие гранаты с длинными ручками.
   На левом фланге стояло шесть вынесенных из окружения ручных пулеметов — два наших и четыре немецких, а еще дальше, на самом фланге, стоял большой немецкий полковой миномет и рядом с ним лежали две неистраченные мины. У миномета стоял его расчет — трое из тех артиллеристов, что шли из-под Бреста и присоединились к Серпилину еще в первый день окружения. Как они вынесли вчера из этого ночного кромешного ада, где под конец вообще было трудно что-нибудь понять, здоровенную трубу, плиту и даже мины, оставалось их тайной, но сейчас они были горды этим и стояли, не скрывая своих чувств.
   На правом фланге, на полголовы возвышаясь над всеми, стоял все такой же могучий, каким он когда-то явился на глаза бывшему командиру дивизии полковнику Зайчикову, старшина Ковальчук. Два раза легко и один раз чувствительно раненный за время окружения, он стоял с перевязанной чистым бинтом головою, широко, по-богатырски, расправив плечи и держа развернутое и приставленное древком к ноге знамя дивизии. Что бы там ни было, а он от начала и до конца нес его собственноручно и вынес!
   Когда полчаса назад, получив приказание на построение, стали разыскивать Ковальчука, его нашли на опушке леса: он сидел на пне и складным ножом дотесывал новое древко. Теперь он стоял со знаменем, прикрепленным к свежевыструганному древку, и все могли прочитать на этом порыжелом, пропотевшем, истершемся полотнище те же самые слова, что два с лишним месяца назад прочел на нем покойный Зайчиков: «176-я Краснознаменная… Рабоче-Крестьянской Красной…»
   Как и все остальные, с нетерпением ожидая начала, Синцов стоял неподалеку от знамени и разговаривал с человеком, которого он меньше всего ждал встретить здесь.
   Климович заранее, еще до звонка командующему, на всякий случай вызвал для участия в церемонии командира своего разведбата вместе с отличившимися в ночном бою танкистами. Комбат приехал на грузовике; прибывшие с ним бойцы посыпались из кузова, а он, выскочив из кабины, наткнулся на высоченного, худого политрука с немецким автоматом на шее. Оба они — капитан-танкист и политрук — несколько секунд молча смотрели друг на друга.
   — Под Бобруйском, да? — наконец первым сказал Синцов, первым потому, что встреча эта запомнилась ему больше, чем капитану. — Вы меня задержали, а моего младшего политрука у себя оставили, Люсина… И летчик у вас остался…
   — Так точно! — весело отозвался капитан. — Жаль, что вы не остались, а то вместе бы воевали!
   — Я тогда ранен был, — напомнил Синцов.
   — А теперь зажило?
   — Зажило.
   — А больше не добавили?
   — Пока не добавили.
   — Ну, тогда счастлив ваш бог. А мне за это время они в лопатку циркнули, и от ж…, извиняюсь за выражение, кусок оторвали.
   — А вы и тогда и сейчас — все время в этой бригаде? — спросил Синцов.
   — Ну да, а как же?
   — Оказывается, ваш командир… — Синцов хотел сказать «мой школьный товарищ», но сказал вместо этого — мой старый знакомый.
   — Вот видите, — улыбнулся танкист, — а я как раз с ним тогда при вас по телефону разговаривал. Что ж не сказали? Я бы вас сразу соединил!
   — Да уж, вы бы тогда соединили! Держи карман шире! — рассмеялся Синцов.
   — Все возможно, — усмехнулся капитан. — Когда кругом положение крутое, и самому гайки подкручивать приходится. Зато здесь встретил вас с распростертыми объятиями, прямо на мой разведбат вышли!
   — По-моему, вы тогда были пом по тылу?
   — А-а!.. — махнул рукой капитан. — Когда через немца пробиваешься, где перед, где зад, забудешь. То в морду бьешь, то, как конь, лягаешься. Был пом по тылу, а стал разведчиком, а впрочем, что вам объяснять, вы сами из окружения вышли… И нахально вышли, нахально! Месяц никто не выходил, и уже считали — никто не выйдет. Командир, видимо, у вас нахальный! — одобрительно добавил он. — Говорят, ранили его?
   Синцов кивнул.
   — Жалко!
   — Слушайте, — Синцов снова вспомнил о Люсине, — а как тот мой товарищ, что у вас остался?
   — А, младший политручок? В лихой фуражечке? — рассмеялся танкист. — Между прочим, интересная личность. Сначала оставаться не хотел, брыкался. Потом, когда увидел, что не отвертишься, три дня воевал вполне прилично, а на четвертый, когда положение маленько стабилизнулось, сразу к начальству с рапортом: мол, насильно, самоуправство и так далее! И уехал в свою редакцию. Мы за те дни боев его даже к медали хотели представить, ну, а как смотался, конечно, похерили.
   — А летчик?
   — Вот этого не знаю, — пожал плечами танкист, — этого на второй день ранили, и где он теперь — в небе, на земле или под землей, — мне неведомо.
   — А вас, значит, по-прежнему зовут Иванов и на вас вся Россия держится?
   — Не на мне, а на моей фамилии, — улыбнулся танкист.
   Он дружески хлопнул Синцова по плечу и, отступив шага на три назад, сложив на груди руки, долго с восторгом смотрел на знамя, которое держал в руках старшина Ковальчук.
   — Вот это да! Дрожь берет!
   Когда вышедший на середину просеки Шмаков подал команду «смирно», сдвоенная шеренга подравнялась, звякнула оружием и замерла. На правом ее фланге с интервалом в два шага стали танкисты разведбата во главе со своим командиром.
   Вперед выступил полковой комиссар и негромким, ласковым голосом сказал, что от имени и по поручению Военного совета армии поздравляет их с доблестным выходом из окружения с оружием в руках и при знамени. Он не сказал ни «дивизия», ни «группа», обошел это и прямо начал: «Товарищи! Поздравляю вас…» В ответ на поздравление в строю недружно, но от души крикнули: «Служим Советскому Союзу!»
   Потом полковой комиссар сделал шаг назад, а подполковник Климович сделал шаг вперед.
   Полковой комиссар, говоривший до него, не сказал ничего особенного, просто несколько справедливых слов. Но когда Климович, перед тем как заговорить, обвел глазами строй, он неожиданно для себя увидел на многих лицах слезы.
   — Товарищи бойцы и командиры! — сказал Климович своим громким ясным голосом. — Семнадцатая танковая бригада никогда не забудет вашего подвига и нашего братства в ночном бою, у отметки двести одиннадцать, где мы отдавали друг другу руку боевой дружбы. А наш разведбат, — он показал рукой на капитана Иванова, стоявшего впереди своих танкистов, — всегда будет гордиться, что вы вышли к своим на его боевом участке. Капитан, салют в честь боевой дружбы!
   Танкисты вскинули винтовки и дали залп.
   Наступила тишина. Климович выждал еще секунду и сказал единственное, что, по его мнению, оставалось сказать:
   — Смерть фашистским оккупантам!
   Третьим говорил Шмаков. Ему выпал самый трудный жребий: и заключить торжественный митинг, и сказать последние, вполне прозаические слова — о сдаче оружия и порядке отправки в тыл.
   Ему хотелось сказать многое, но он сдержал себя и только поэтому справился с задачей. Когда, протянув руку к знамени, он сказал, что они под командованием временно выбывшего из строя комбрига Серпилина и вот под этим самым знаменем 176-й Краснознаменной дивизии еще пройдут обратно все те дороги, по которым отступали, голос его на мгновение сорвался. Но он усилием воли вернул себе голос, потому что слезы тут были ни к чему, и по какому-то наитию задорно крикнул почти ту же самую фразу, которую год спустя сказал Сталин: «И на нашей улице еще будет праздник, товарищи!»
   В рядах прозвучало нестройное «ура», перемешанное со слезами волнения.
   Сделав паузу, Шмаков внешне очень спокойно, хотя внутренне это спокойствие далось ему с большим трудом, объявил, как о чем-то само собой разумевшемся, что так как их отправляют во фронтовой тыл, необходимо перед отправкой сдать здесь все наличное трофейное оружие, а также боеприпасы к нему. После отдыха и переформирования всех вооружат как положено, а трофейное оружие нужно здесь, на фронте.
   — А списки всего, что передали, мы, товарищи, сохраним, — почувствовав в рядах растерянный шорох, добавил Шмаков, — чтобы помнить, кто кого разоружал, пока мы шли из окружения, — немцы нас или мы немцев.
   Потом он сказал, что грузовики для отправки в тыл уже прибыли, сразу после сдачи оружия начнется погрузка, и подал команду «вольно».
   Командиры рот и взводов вышли из строя и занялись сдачей оружия, а Шмаков, обернувшись, посмотрел на полкового комиссара.
   «Ну как? — спрашивал его взгляд. — Все сделано, как договорились?»
   Тот кивнул.
   — А все-таки про дивизию не удержались — сказали! — укоризненно проскрипел деревянный подполковник.
   — Не про дивизию, а про знамя дивизии! — огрызнулся было Шмаков, но сменил гнев на милость и улыбнулся. — Вы лучше не связывайтесь со мной, товарищ подполковник. Я старый диалектик, даже ученое звание по этой части имею; начнем спорить насчет формулировок — обведу вокруг пальца!
   Сдача трофейного оружия заняла час. Одни бойцы сдавали его равнодушно: раз положено, так положено; другие огорчались и вполголоса матерились; третьи припрятывали трофейные пистолеты: с ними было особенно жаль расставаться.
   Синцов, у которого не было пистолета, а только немецкий автомат, сдал его и остался совсем без оружия. В таком же положении, как он, оказались и многие другие командиры, во время выхода из окружения не считавшие пистолет серьезным оружием и предпочитавшие ему трофейный автомат или карабин.
   — Поторапливайтесь, товарищи! — вдруг, подойдя к Шмакову, сказал Климович. К нему самому только что подбежал оперативный дежурный и сказал что-то такое, что резко изменило его настроение. — Поторапливайтесь! Чтоб через пять минут вас тут не было! — закончил он.