22 октября 1919
 
Дорогая Ольга Владимировна!
 

Простите, что пишу на клочках и своею собственною кровью. Это потому, что уцелело самопишущее перо только с красными чернилами, других же перьев у меня нет; во-вторых, потому что, лежа в кровати, гораздо удобнее писать на блокнотах.

 
То, что я пишу Вам собственной рукой, а не диктую – большой секрет,и вот почему: мне строжайше запрещено писать самому, и жена за это жестоко карает меня, лишая любимых кушаний и конфет (сегодня она и дети уехали в горы смотреть снег, который выпал ночью и лежит весь день на Седле-горе, нашли что смотреть!).
 

Если в театре узнают, что я пишу письма собственноручно,будут обижаться при получении диктованных писем. В другой же раз мне не удастся избежать бдительного взгляда моей строгой жены. Конечно, ей покаюсь сегодня и буду за это лишен яблочного пюре. Его заменят самбуком, который я ненавижу. Ох! Я это чувствую. Но мое дело к Вам настолько важно, что стоит маленькой жертвы. Кроме того, мне необходимо писать самому, а не под диктовку; едва ли Вам будет приятно сознавать, что есть третье лицо, которое слышит все художественные интимные тайны, которых я должен коснуться сейчас. Я мог бы обратиться только к жене, но мне жаль ее, она так занята и так замучилась с нами.

 
Еще одно предисловие: я, вероятно, не кончу сегодня этого письма, так как это мой первый опыт, и пошлю его неоконченным. А Вы разрешите ли мне в другой раз диктовать все эти художественные тайны Кире? Напишите об этом словечко.
 

Итак, временно забыв об успехе, обратимся к работе. Что у Вас вышло из Екатерины Ивановны 1– не знаю, так как ровно никому не верю. Очень вероятно, что то, за что Вас бранят, достойно похвалы с педагогической точки зрения. Так, например, если Вы в драматических сценах стремитесь прежде всего к естественности, а не к вулканической силе, насильственно вызванной, это похвально для нас, специалистов, и не похвально с точки зрения профанов, т. е. критиков. Издали я могу только кое-что знать по прежним занятиям с Вами и, во-вторых, догадываться кое о чем, на что намекают критики и письма. Так, например, мне писали, что на репетициях Вы удивили нервом и проблесками настоящего темперамента. Писали также, что на спектакле было хуже. Понимаю. Во-первых, понятное волнение при исключительно неудачных для Вас условиях дебюта, а во-вторых, – привычка боевого коня, увидавшего толпу народа и услыхавшего боевые сигналы.

 
Это вопрос первый, о котором надо говорить,так как я уверен, что ощущение публики и показывание себя и своих чувств – было. От него отрешаются годами и притом только при условии благоприятной обстановки и атмосферы, которых у Вас до сих пор не было. Игра по ту сторону рампы, как писали где-то; некоторое отличие в тонах с нашими актерами (об этом нигде не писали, это мое предположение) и, наконец, многие старые привычки – все это результат ощущения публики.
 

Как бороться с этим, Вы теперь знаете не хуже меня: круг, развитие наивности, ощущение общения, ощущение близости объекта и приспособления. Вот что заставляет совершенно забывать о публике, так как некогда о ней думать. Слишком много душевных задач и без нее.

 
Но вот что Вы еще недостаточно цените (хотя, конечно, понимаете) – это то общее сценическое самочувствие, которое создается из всех этих служебных ощущений – сосредоточенность, ощущение общения (лучеиспускание и лучевосприятие), ощущение объекта и, как естественное следствие такого самочувствия, – подбор приспособлений 2.
 

Кажется, удавалось доводить Вас до правильного творческого ощущения – на репетициях за столом. Стоило Вам встать и начать двигаться – это ощущение нарушалось или совершенно заменялось актерским самочувствием. Впрочем, однажды, у меня в зале, Вам удалось немного действовать при правильном самочувствии (одна из первых репетиций "Свадьбы Фигаро"). Однако на сцене мне не удавалось еще угадывать в Вас такого правильного творческого самочувствия. Оно приобретается на самой сцене, оно требует работы не столько дома, сколько на сцене, в самый момент пребывания перед публикой. Вот при такой обстановке почувствуйте и познайте все, что Вы усвоили в теории (т. е. круг, наивность, общение, объект. Я не упоминаю аффективных чувств и приспособлений, так как и те и другие явятся, лишь только будет готова почва для них).

 
Поэтому каждый спектакль – это дорогой урок для Вас. Не каждый день можно собирать публику и устраивать обстановку спектакля для такого урока. Дорожите же этими спектаклями, как уроками. Все это я пишу потому, что знаю у Вас один недостаток: "Мне надо было ехать поскорее на поезд в Ярославль, – рассказывали Вы мне, – я отмахала "Цезаря и Клеопатру", все равно публика дура, и никто ничего не понимает…".
 

Вот это большой вред, так как такой спектакль приносит десятеричный вред.

 
Получить болезнь (например, тиф) ничего не стоит, и она развивается с необыкновенной быстротой, но здоровье возвращается золотниками. Это я испытываю и сейчас. То же и в данном случае, о котором идет речь. Штамп, ремесленный прием – это болезнь, они вкореняются с быстротой заразы: один, два спектакля и, незаметно для себя, штамп уже въелся в мускулы, и в нервы, и в мозг. Чтобы вытравить этот штамп – надо не меньше 20, 30 спектаклей, а иногда и больше. Математика иллюстрирует Вам приносимый вред и трудность его исправления: как 2 относятся к 30.
 

Роль Кати Вам не подходит ни с какой стороны. Почему Вы достоевская женщина! Но Вы будете хорошо, логично, просто и искренно чувствовать в этой роли. Создастся образ – Ваш, не Достоевского, может быть, но он будет художествен, приятен и, главное, принесет Вам как артистке не вред, а пользу. Надо не только получить правильное творческое самочувствие на публике, но надо приучить к нему всю себя: мышцы, нервы, мышление и пр.

 
Только тогда, когда образуется правильная привычка(очень важная вещь во многих отделах техники и самочувствия), Вы будете считать себя вне опасности сценической заразы. Чтобы образовать и укрепить эту привычку, надо сотниправильных спектаклей с верным самочувствием. Объяснюсь на примере. Допустим, что Вы сыграли 30 спектаклей с правильным самочувствием и только один спектакль – с актерским. Какой же результат? Вы вернулись к прежнему положению и ни на йоту не двинулись вперед. Не думайте, что преувеличиваю. Именно для Вас, у которой сильно въелись штампы Малого театра, мои слова и цифры – не преувеличение. Верьте мне, что это так.
 

Устал, кончаю. Целую Вашу ручку. Влад. Алекс. низко кланяюсь. Будьте здоровы, терпеливы и мужественны.

 
   Сердечно преданный
    К. Алексеев
 
Спасибо за хорошую телеграмму. Очень тронут.
 

360*. Н. В. Дризену

 
Кисловодск
 

8. 11. 10.

 
    8 ноября 1910
 
Многоуважаемый Николай Васильевич!
 

Великодушно простите, что не сам пишу письмо, а лишь диктую. Нахожусь еще в Кисловодске, на положении больного, и потому писать мне воспрещено. Только недавно я получил позволение прочесть корреспонденцию за время моей болезни; таким образом, только на днях я прочел Ваше письмо, которое меня искренно тронуло. Спасибо Вам за него и за ободрение припиской о театре Рейнгардта 1.

 
Все-таки он молодец и единственный из западных театров ищет нового, если не считать Художественного театра в Мюнхене. Прошу передать мое почтение Вашей супруге.
 

Я и жена шлем Вам привет.

 
   Сердечно преданный
    К. Алексеев
 
361. Вл. И. Немировичу-Данченко
 

1910-10 -XI

 
Кисловодск
 
    10 ноября 1910
 

Дорогой Владимир Иванович!

 
Вам нужно было уехать к Черниговской, чтобы написать мне великолепное письмо-монстр, а мне нужно было разделаться с накопившейся корреспонденцией разных соболезнований, пожеланий, очень трогательных для больного, но и утомительных при ответах.
 

Другая беда в том, что если те письма я могу диктовать, так как писание мне еще строго запрещено (сейчас пишу по секрету от жены и докторов), – то наши письма с Вами слишком интимны, чтобы прибегать к посреднику для нашей переписки. Кому довериться, кроме жены, – но она так измучилась за это время самыми прозаическими и скучными делами, что у меня не хватает духа навязывать ей роль писца.

 
Вероятно, придется долго и в нескольких письмах отвечать на все Ваши запросы и соображения, так как я скоро утомляюсь не столько писать, сколько думать.
 

Начну с того, чего требует душа. Здесь мы одни, и переносили волнения о Толстом в одиночестве, с запоздалыми на два дня известиями. Я не думал, что это так тяжело. Узнали мы о смерти Толстого только во вторник, а в среду московских газет не было. Так что только сегодня мы узнали все, что творится там, в тех местах, где совершалось великое событие. Я подавлен величием и красотой души Толстого и его смерти. Это духовенство, которое, как воры, с заднего крыльца старается пролезть к умирающему. Эта бедная, слишком земная семья, не смеющая войти в исторический теперь дом; целый полк корреспондентов, фотографов и любопытных, которые блуждают в темноте и говорят шопотом, в то время как наивный Мудрец воображает себя в одиночестве и, удивляясь приезду сына Сергея, говорит: "Как ты меня нашел?" Власти и жандармы, рассыпающиеся в любезностях, отношение крестьян и их пение, отсутствие духовенства – все это так необычно, так знаменательно, так символистично, что я ни о чем другом не могу думать, как о Великом Льве, который умер, как царь, отмахнув от себя перед смертью все то, что пошло, не нужно и только оскорбляет смерть. Какое счастье, что мы жили при Толстом, и как страшно оставаться на земле без него. Так же страшно, как потерять совесть и идеал.

 
Прочел о постановлении Московского Художественного театра об открытии школы 1. Доброе дело, но я боюсь его. Не говорю о средствах (не единовременных, а ежегодных). Как обеспечить школу на случай прекращения театра?
 

Недавно открывали в Тарасовке школу в память моих отца и матери. Беда! Пушкинские же крестьяне – поголовные разбойники. Это тот сорт людей, которых недолюбливал покойный граф. Конечно, их-то и надо направлять и образовывать, но… где эти средства? Конечно, не школа. Кроме того, теперь школ наделают много, а кто подумает о театре для крестьян, а ведь такой театр – посильнее для пушкинского крестьянина, чем школа с современной программой и направлением. Если бы такому извращенному пушкинскому крестьянину показать бы "Власть тьмы"… пожалуй, это скорее бы шевельнуло его заскорузлую душу. О таком крестьянском театре теперь сильно хлопочет кто-то. Я читал в газетах. Не помочь ли нам этому делу, тем более что мы в нем компетентнее, чем в педагогике. Я думаю, что из наших статистов можно было бы набрать труппу идейных людей – хотя бы на лето и осень. Может быть, все то, что я пишу, – глупо и непрактично, но не судите строго – я отвык заниматься делами и мыслить; кроме того, я не слыхал всех ваших дебатов и мотивов.

 
Мир праху величайшего из людей!!
 

Перехожу ко второму волнению. Сборы "Карамазовых". Ломаю голову и ничего не понимаю. Дорого? – два вечера?… 2но ведь зато "Карамазовы"!! Как может интеллигент и просто любопытный не пойти на такой спектакль! Тут выплывает мой пессимизм и начинает шептать мне: надоели. Публика начинает отвертываться! забывает! не ценит всех тонкостей, которые дороги только нам – специалистам! А Южин! а Незлобии! Когда их не было, мы как-то направляли публику упорным и долгим трудом, а теперь она спуталась. У Незлобина чистенькие декорации, чудные углы, ракурсы, много комнат, играют все понятные или уж очень непонятные вещи (а это тоже хорошо). Говорят, и в Малом, и у Незлобина, и у Зимина 3огромные дела, а мы без публики… Страшно и непонятно. И это переживать вдали – трудно.

 
Устал, надо кончать. Послезавтра начну ответ на письма, а пока несколько слов о себе. Сегодня дошел до царской площадки. Правда, очень устал, но все-таки… По-моему, я пополнел (кроме лица) и выгляжу таким, как всегда, но ужасно скоро устаю, и все новые и новые сюрпризы. То болел зуб – выдернули; потом оглох – ковырялись в ухе; потом заболели ступни – массируют и трут их. Потом случилось что-то с сердцем: перебои, спазмы, нытье. Прошло. Заболела рука (должно быть, хирагра), теперь прибавилась и нога, т. е. подагра. Если болезнь будет перебирать все части тела,- когда же я поправлюсь? Доктор, собственно говоря, не пускает в Москву, говоря, что это вредно для легких после воспаления и опасно для нервов, так как я затреплюсь в Москве, но оставаться здесь – нет возможности, а ехать за границу – дорого, так как сильно издержался. Одному ехать страшновато, раз что не совсем оправился. Вернее всего, что я приеду в Москву к 1-15 декабря и запрусь в подмосковный санаторий. Адрес будут знать только жена, Вы и Стахович.
 

Обнимаю. Наши все шлют поклон.

 
   Ваш К. Алексеев
 
362. Вл. И. Немировичу-Данченко
 

Кисловодск – 1910-16 – XI

 
    16 ноября 1910
 
Дорогой Владимир Иванович!
 

Передо мной лежат два Ваших письма. Одно – трогательное, другое – великолепное. Одно поменьше, другое – огромное.

 
В ответ на первое письмо мне надо и хочется излить самые лучшие чувства по отношению к Вам, которые навсегда заложены в моей душе (они-то и заставляют меня временами дуться на Вас и сердиться – от любви).
 

Чувствую, что я бессилен, по крайней мере в данную минуту, выразить свою благодарность и волнения, которые возбуждает во мне Ваше письмо о братской близости ко мне, написанное жене во время болезни. Просто я недостаточно окреп и силен для того, чтобы давать волю своим чувствам. При свидании обниму Вас покрепче, как и люблю. Не буду даже уверять Вас в том, что верю и знаю и всегда знал о Ваших добрых и нежных чувствах ко мне и не сомневаюсь в том, что и Вы верите и знаете о моих чувствах к Вам. Я верю также, что с годами они будут крепнуть в обоих нас, так как прежняя профессиональная зависть, тщеславие, нетерпимость и прочее должны под старость заменяться жизненным опытом и мудростью. Когда поймешь, на чем основаны успех и популярность, хочется бежать от людей, как это сделал Толстой.

 
Итак, шлю Вам братское спасибо за Ваше письмо к жене; оно будет храниться – в моем сердце. А при свидании – обнимемся.
 

Переходя к письму-монстр – я подавлен его размерами, – спрашиваю себя: хватит ли у меня физических сил, чтобы ответить на все важные вопросы, которые Вы затрагиваете и на которые нельзя отвечать кое-как, а надо ответить обстоятельно. Ведь, в сущности, разрешая эти вопросы, мы определяем будущую судьбу нашего театра.

 
Нет, чувствую, что слаб для такой работы. Мышление еще не наладилось, недаром оно запрещено мне, как волнение, как и писание, как и всякое увлекающее меня дело. Разрешена только скука и животная жизнь. Я думаю вернуться около 6 декабря и очень мечтаю о каком-то дне, когда мы развернем Ваше письмо и обговорим его по пунктам. Вам не придется меня убеждать ни относительно романов, ни относительно библии, ни относительно даже Платона 1. (Давно ли, кажется, и Вы и я смеялись над Крэгом. Недавно читаю о предсмертных мечтаниях Комиссаржевской – уйти в лес и там основать новую школу. Тоже идея Крэга.)
 

Одно новое, тоже народившееся препятствие: как быть со сборами? Ведь если публика не может раскошелиться для "Карамазовых", которые так нашумели, то с другими произведениями будет еще затруднительнее. Вы мудрый – Вам и книги в руки.

 
Не могу ничего писать о "Карамазовых" и вообще об инсценировке романов на сцене. Много у меня планов, много чертежей, много было намечено миниатюр, рассказов и пр. Все это – в теории. Теперь есть уже практика. Поэтому прежде всего надо увидеть.
 

Коснусь немного того, что Вы говорите о моей системе 2. Конечно, прежде чем приступать к роли, надо оценить ее вообще с литературной, психологической, общественной, бытовой стороны. Только тогда можно начать делить ее, сначала на физиологические куски, а потом, идя от них, и на психологические куски или желания. Я знаю теперь кое-какие практические приемы (потому что моя задача – на всякую теорию найти способ для ее осуществления. Теория без осуществления – не моя область, и ее я откидываю) для того, чтобы помочь актеру при анализе психологическом, физиологическом, бытовом, пожалуй, даже при общественной оценке произведения и роли. Но литературная – ждет Вашего слова. Вы должны ответить на это не только как литератор, критик, а как практик. Нужна теория, подкрепленная практическим, хорошо проверенным на опытах методом.

 
Пока я знаю только, что, прежде чем приступать к моей системе, нужно: а) возбудить процесс воли;б) начать процесс искания – с какой-то литературной беседы (за Вами это слово), а как поддержать и развить дальше процесс искания – я знаю; в) как возбудить процесс переживания – знаю; г) как помочь процессу воплощения- еще не знаю в точности, но уже ощупал почву и, кажется, близок к верному пути; д) процессы слиянияи воздействия- ясны.
 

Мне предстоит теперь найти практический способ, как возбуждать воображение артиста при всех этих процессах. Эта часть очень слабо разработана в психологии – особенно творческое воображение артистов и художников. Все остальное у меня, кажется, не только разработано, но и проверено довольно тщательно. Кое-что, вразбивку, написано. Думаю, что Вы согласитесь со мной во всем. Теперь же многое из того, что передается Вам через посредников, понято ими умом, но, быть может, не чувством. В этом-то главная трудность. Понять и запомнить не трудно; почувствовать и поверить трудно. И об этом хотелось бы говорить, но где же время (у Вас – я же теперь бездельник), где силы?…

 
До болезни у меня был такой план с Гзовской. Прежде всего установить ей правильное самочувствие до выхода и на самой сцене. Потом научить ее на большой сцене – жить в узком кругу (ежедневные упражнения, нужно набить привычку.) Далее, надо ей установить наш масштаб для приспособления, т. е. короткий – со своими партнерами, а не императорский десятисаженный – для зрителей. На каждый спектакль выдумывать ей задачи, чтобы она каждый раз выходила на сцену, душевно озабоченная какой-то стороной психологии роли. Кроме того, надо научить ее, как выдергивать штампы.
 

В эти дни я как будто стал крепче, т. е. могу больше ходить, но нервы никак не налаживаются. Главное же – темп жизни. Все тороплюсь, все что-то надо. Послезавтра надеюсь еще написать. Завтра надо ответить Москвину.

 
Обнимаю Вас.
 
   Любящий К. Алексеев
 

363. Л. А. Сулержицкому

 
    Ноябрь (до 18-го) 1910
    Кисловодск
 
Милый и дорогой Сулер!
 

Пишу потихоньку – не выдавайте. Хотел телеграфировать свой совет о Париже, но не выходит 1. Всего не скажешь в телеграмме.

 
Тороплюсь поскорее написать это письмо, чтобы оно пошло со студентом Орловым, который покидает нас сегодня (который раз мы сиротеем).
 

И как еще хочется, чтобы Вы приехали, но не могу придумать причины. А без настоящего делового повода – боюсь правления и еще больших колкостей Москвина.

 
Думаю, что вернусь к 1 декабря и что пробуду в Москве одну, две недели. Но… все – от здоровья, а я пока досадно медленно крепну. Могу взобраться на башню один. Могу даже кататься и пройти от дома до Нарзанной галлереи, но тут уже моим силам конец, и я карабкаюсь на извозчика.
 

Однако о деле.

 
Разберем, что – за Париж, что – против, но прежде всего: согласен ли? – Согласен. Почему? Во-первых, чтоб дать Вам и Егорову с Сацем что-нибудь нажить, а во-вторых, потому что мне все равно не остается ничего другого делать, как соглашаться. Ведь они видели постановку, будут ее копировать и либо рекламироваться Художественным театром, либо выдавать все, что мы сделали, за свое. Гораздо выгоднее, чтобы Париж знал о нас, чтобы ежедневно в афишах печаталась наша фирма. Такая реклама стоит больших денег. Кроме того, угодив Meтерлинку и ублажив его крашеную, но умную жену, можно будет получить от него и другую пьеску. А он пишет ее из современной жизни 2.
 

Что же говорит за поездку?

 
1) То, что наша постановка будет показана там хорошо, а не плохо.
 

2) Будут писать о русских режиссерах и художнике, приехавших специально из России. Это важно для театра и приятно для нашего искусства.

 
3) Проветритесь, а то у Вас сейчас нехорошее настроение.
 

4) Получите деньги, хоть и обидно мало, а все-таки – деньги.

 
5) В Париже не будет морозов, как у нас (тем не менее берите побольше тепла).
 

6) Изучите немного французский театр, а это важно для режиссера.

 
Что против поездки?
 

1) В Париже наводнение. Значит, как и в прошлом году, сырость и болезни от нее. Не простудитесь!

 
2) Опасно и переутомление для почек.
 

3) Ремесленная, а не художественная работа.

 
4) Противно поддаваться нахальству Режан. […] Что бы они спросили с нас, если бы мы приехали брать у них секреты?! Впрочем, французская нация дала нам много хорошего в том же искусстве. Можно и возвратить ей часть долга.
 

Итог:

 
Поговорите с доктором, посмотрите анализ, запаситесь теплом как для мороза, так и для сырости и, если здоровье позволяет, – поезжайте.
 

Вернее всего, что между 1-ми 15-м я буду в Москве, а к 15-му, когда начнутся сильные морозы, меня погонят (может быть, даже вместе уедем).

 
Кто знает, может быть, приеду в Париж на первый спектакль. Все – от здоровья.
 

Сегодня исключение, и я обедаю наверху на воздухе и пишу это письмо на воздухе. Очень теплый день: 20 градусов на солнце и 10 – тень. Зато все это время было холодно.

 
Толстой не только подавил меня своим величием, но доставил мне эстетический восторг последними днями своей жизни. Но все вместе – так прекрасно, что становится страшно оставаться без него на этом свете. Мне, перенесшему болезнь, показалось, что с ним не так страшно было бы представиться туда, куда он ушел (так как я наверное знаю, т. е. чувствую, что это "туда" существует где-то там). Как будто с ним ушла наша совесть, и мы стали бесстыдные и даже не сознаем этого. В этом еще больше убеждают меня духовенство, синод, и попы, и старцы. Какую холуйскую роль они играют. "Он" умирает и думает, что он один (sancta simplicitas {святая простота (лат.).}), а попы, чтоб выйти из глупейшего положения, заискивают, ищут задних ходов, чтобы хоть как-нибудь примириться и влить умирающему причастие. "Никаких обрядов". И двумя словами он, как великан, отбрасывает их от себя и тем кладет еще новую печать и подтверждает все, что писал. Это настоящая красота и величие.
 

Прощайте. Обнимаю вас и Митю, Ольге Ивановне низкий поклон.

 
   Ваш К. Алексеев
 
364. Вл. И. Немировичу-Данченко
 

25 ноября 910

 
    25 ноября 1910
    Кисловодск
 
Дорогой Владимир Иванович!
 

Я – как без рук. Не могу еще писать. Недавно понадеялся на себя – переутомился и ослаб. Эти дни чувствовал себя хуже в нервном отношении. Вот причина моего молчания. Спасибо за последнее письмо от 16-го.

 
Это правда – вдали страшно за театр, когда знаешь, что он не делает сборов. Грустные и страшные мысли приходят тогда в голову. Кажется, что у Незлобина – полно, у Корша – тоже, в Малом – тоже, а что нас – забыли. Эта злоба критиков представляется страшной. Точно они сговорились нанести последний удар ненавистному им театру. И кажется, что антихрист в нашем деле родился – это Незлобии. Опаснее, в смысле художественного разврата, у нас не было врагов. Все красивенько, будуарно изящно, до хамства безвкусно, но все подлажено под вкус публики и критиков, с которыми умеют ладить. Все, в чем упрекают глупые критики, совершенно не понимающие нашего театра, относится целиком и по праву к Незлобину. Ни проблеска таланта, роскошь (на наш вкус – убогая, но для критиков – настоящая) и самый провинциальный и доступный всем трафарет. Это антихрист. С будущего года Незлобии усиляет труппу (конечно, во вкусе своей публики), и тогда будут все убеждены, что у него и таланты. А мы! Ой, как мы всегда висим на волоске. Бюджет переполнен, требования доведены до высшей точки, цены мест – также, а труппы-то все-таки нет. Качалов очень скоро подкосится. У меня сложение посильнее, и я выдержал только двенадцать лет, а он уж какой год тянет лямку. Леонидов?! – никогда он не заменит Качалова. Как бы, после мук нынешнего сезона, не пришло ему в голову: ради чего, мол, я мучаюсь… там – покойно, денег много, работы мало, гастроли, пенсия… Отнимите только одного Качалова, которого скоро на многие роли не пустят года,- и нечего играть. А когда подумаешь об Артеме, Самаровой… и видишь, что труппа огромная, играть в центре могут только два актера – Москвин да Качалов, а подыгрывать им – пять, шесть человек хорошо, а остальные – глядя по режиссерам.