вернуться назад. И в самом деле, казалось бы, такой пустяк - разлука на
какую-нибудь неделю, - но он и сам не знает, что случилось с ним тогда:
слезы ли девчины так подействовали на него, - только и его охватила
жгучая, беспредельная тоска.
"Как-то она теперь, верно, тоскует и высматривает меня, бедная, бедная
моя дивчинка!" - подумал Мазепа и почувствовал, как при этой мысли сердце
его охватило такое нежное, теплое чувство, что ему неудержимо захотелось
тут же, сейчас, прижать к своей груди эту маленькую головку и отереть ее
заплаканные глазки.
- Но ничего, ничего, голубка, не печалься, жди меня, скоро увидимся! -
прошептал он тихо. - Вот только попрощаться с Сирко, взять у него письмо к
Дорошенко и тогда - гайда в степь. Он сейчас же заедет на хутор и уговорит
Сыча переехать со всем своим хозяйством к ним в Мазепинцы, там для всех
найдется место. Надо, надо вывезти его дорогую сестричку, там он будет к
ней часто наведываться из Чигирина, а в степи теперь оставаться совсем не
безопасно. Подымается буря. Дорошенко пригласит татар, а известно, как
распоряжаются они со всем тем, что встречается на их пути. Нет, нет! Боже
сохрани несчастья какого. Надо поскорее вывезти их всех из степи.
И Мазепа почувствовал, как сердце его тревожно забилось.
- Дорогая моя, квиточка моя чистая! - прошептал он про себя, вызывая в
своем воображении милое, бледное личико Галины, - приеду за тобой и возьму
тебя.
- А вот и батьков курень! - прервал его размышления голос посланца
Сирко, шагавшего впереди него.
Мазепа встрепенулся. Они стояли перед такой же мазаной хатой, как и
другие курени, только отличавшейся от них большей опрятностью, и
значительными размерами.
Поблагодарив казака за услугу, Мазепа оправил на себе одежду,
молодцевато подвинул шапку и, отворивши дверь, переступил через порог.
В хате было светло и Мазепа сразу заметил ее щеголеватое убранство.
Белые стены ее покрывали до половины турецкие ткани и ковры; поверх ковров
висело всевозможное драгоценное оружие, а на длинных полках красовались
отбитые у татар и турок трофеи, серебряная и золотая посуда. Лавку
покрывало красное сукно, а на глиняном полу лежали лосьи и медвежьи шкуры.
У стола, на котором горели в тяжелых неуклюжих медных подсвечниках
восковые свечи, сидел Сирко.
Теперь это был уже не тот добродушный и веселый богатырь, с которым
Мазепа познакомился у дида Сыча, нет, Это был уже кошевой атаман,
привыкший управлять тысячной толпой. В данную минуту лицо его было
озабочено, между бровей лежала глубокая, характерная складка, и эта
складка придавала ему выражение какого-то непреклонного упорства.
Сирко тотчас же ласково приветствовал Мазепу.
- Здоров був, пане-брате, - произнес он веселым голосом, и лицо его
приняло прежнее добродушное выражение, - слыхал уже про твой молодецкий
жарт. Ты, как я вижу, не токмо языком, но и саблей добре владеешь.
- Выучили добрые люди.
- Так, так, гаразд! Правду, значит, говорят добрые люди, что наука в
лес не водит. Ну, а теперь садись здесь, хочу я потолковать с тобой, да
поручить тебе одно дело...
Мазепа сел на указанное ему подле стола место, а Сирко отодвинул от
себя лежавшие перед ним бумаги и, сложив руки на столе, обратился к
Мазепе.
- Видишь ли, друже мой, счинилась нам еще новая забота. Прислал гетман
сюда к нам своих людей разузнать, кто прикончил стольника Ладыженского.
Дело-то, выходит, не малое, ведь он был царский гонец. А где искать
виновного? Да и опасливо наказать кого, народ теперь очень разыгрался.
Того и гляди, чтоб не загорелся большой огонь.
- Да теперь, батьку атамане, вскорости такое настанет, что если почнешь
искать виновного, то придется пол-войска, а может и больше на кол сажать.
Что так печалиться о крыше, когда вся хата горит?
- Так, так, - проговорил задумчиво Сирко, - об этом-то я и хотел
потолковать с тобой. Ты поедешь к Дорошенко, так и передай ему слова мои.
Бумаге-то я не много верю, да и привык писать больше саблей, чем пером.
Так вот же слушай меня.
Сирко замолчал, закрутил длинный ус на палец и затем продолжал.
- Бумаги мы теперь перечитали и, слава Богу, разжевали. Вижу, что нас,
как детей яблоком, тешат бумажными листами, чтобы мы верно Москве служили,
а сама Москва, взяв братское желательство с королем польским, тотчас же с
тем и к хану отзывается. Видно уже не об одном ремешке, а о всей нашей
шкуре совет промеж наших соседей идет... так вот, скажи от меня Дорошенко,
что я всей душой присоединяюсь к его думке, только против союза с
басурманами буду до самой смерти стоять. Ты был на раде, слыхал, что
большая часть войска против басурман стала, конечно, найдется много таких,
которые заодно с Дорошенком пойдут, но я никогда за это не буду. Скажи
ему, если хочет меня со всем Запорожьем иметь, пусть отступится от своей
прелести агарянской.
- Так как же, батьку атамане, где же искать помощи? Ты же ведь и сам
верно видишь, что самим нам, разорванным надвое, да еще с Бруховецким на
шее, не отбиться от врагов? Кого же на помощь звать? Не ляхов же? Да они
теперь и не пойдут.
- Кто говорит ляхов, - насупился Сирко, - я ляхам недруг: ляхи - паны;
они утесняли вольность нашу, угнетали народ наш православный, но и татаре
нам тоже не друзья, а еще горше враги. Ляхи нашу худобу поедают, а татаре
кровь нашу пьют!
Чем дальше говорил Сирко, тем больше воодушевлялось его лицо, а голос
звучал все властнее и грознее.
- Посмотри, уже и так орда опустошила дома наши, детьми и женами нашими
наполнили татаре свои улусы, а сколько они казацкого народа в неволю
продали на галеры и сколько их перебили! Не может быть приязни между
басурманами и казаками! На то и Запорожье здесь Господь поставил, чтобы
нам защищать народ от проклятых агарян, чтобы мстить им за унижение
Христова имени, за поругание святыни! Покуда стоит Запорожье - не будет
приязни между татарами и казаками! - вскрикнул грозно Сирко, и темные
глаза его сверкнули гневным блеском, а между бровей залегла снова та
глубокая складка, дававшая его лицу выражение такого необычайного
упорства.
Мазепа взглянул с изумлением на Сирко. Его, присмотревшегося в Европе к
смелой и хитрой политике, не пренебрегавшей никакими компромиссами, а
руководствовавшейся правилом, - цель оправдывает средства, - такая
прямолинейность и даже, как ему показалось, узость Сирко - поразила его.
Дело идет о спасении отчизны, а он толкует о том, что с басурманами
соединяться грех, что казаков поставил здесь Бог для того, чтобы ограждать
христиан от напастников святого креста! - "Да ведь для всякого греха есть
и покаяние! - даже усмехнулся он про себя. - Можно и соединиться, и
разъединиться, какая в том беда, лишь бы силу приобресть".
И он попробовал еще раз повлиять на Сирко силой своего слова.
Он стал повторять Сирко всю необходимость, в данную минуту, этого союза
и законную необходимость пожертвовать даже частью для того, чтобы спасти
все целое.
Сирко слушал его молча с угрюмым лицом; слова Мазепы словно не касались
его слуха.
- Видишь ли, пане-брате, - произнес он, когда Мазепа замолчал, -
говоришь-то ты красно, только пословица разумная говорит нам: "лучше
синица в руке, чем журавль в небе". А твоя прибыль с татарской помощью
подобна журавлю в небе, зато горе и разоренье, которое они принесут уже
зело вымученному войной люду, так верно, как и то, что над нами завтра
солнце взойдет. Довольно уже пролилось от проклятых агарян христианской
крови, когда блаженной памяти гетман Богдан призвал к себе на помощь орду;
довольно уже лил ее и Дорошенко, когда его татары гетманом ставили. А
теперь уже годи! Пора, говорю вам, дать несчастному люду успокоение, а то
смотрите, чтобы желая спасти отчизну, вы не спасли один только мертвый
труп.
- Так что же, по-твоему, батьку, так и пропадать оторванной правой
половине в ляшской неволе?
- Упаси Боже от такого греха!
- Так на кого же ты надеешься?
- На Москву.
- Что? - переспросил Мазепа, словно не понимая ответа Сирко.
- На Москву, - повторил настойчиво Сирко. Мазепа даже отшатнулся от
Сирко.
- На Москву? - переспросил он, останавливая на нем свой изумленный,
недоумевающий взгляд. - Когда она согласилась на этот договор и отказалась
навсегда от правой половины?
- Навсегда! - повторил Сирко. - Эх, пане Иване, вот ты и был в чужих
землях, а будто того и не знаешь, что только то и верно, что пишется
саблей, а не пером! Разве мало докончаний писала Москва с Польшей, а потом
и снова разгоралась меж ними война. Москва согласилась уступить правый
берег только потому, что нельзя было теперь иначе открутиться от ляхов, а
вот пройдет год, другой, и она возьмет правый берег назад.
- Еще бы не взять! Возьмет, только лучше ли нам от этого будет? -
заговорил горячо Мазепа, - на правом берегу нам плохо живется, а посмотри,
что делается и здесь на левом. Не утесняют ли бедного люда воеводы и
ратные люди, не отягчают ли их невыносимые поборы?
- Стой, стой, - перебил его Сирко, - не торопись судить. Ведь вспомни:
сперва ничего этого не было, пока Ивашка Бруховецкий не съездил в Москву и
не назвал оттуда воевод и ратных людей. Все это от него вышло. Москва на
наше устройство не налегала, лишь бы мы службу царскую верно несли. Все
это он, выплодок чертячий, помыслил: когда увидел, что тут уже к нему ни
от какого звания людей доверия нету, так поехал в Москву, да чтоб
примазаться там, и выдумал все эти злохитрые и пагубные дела.
- Га! - вскрикнул радостно Мазепа и, сверкнувши глазами, впился ими в
лицо Сирко, - вот ты сам говоришь - примазаться, значит, он знал, чем
угодить ей, знал, что ей по сердцу придется!
Сирко нахмурился; слова Мазепы неприятно поразили его. Он провел рукою
по лбу и проговорил угрюмо, не подымая на Мазепу глаз.
- Москва думала, что этого желает не один гетман, а весь наш народ,
ведь и старшины ударили ей на том челом. Так или не так, а я говорю вам,
не отрывайтесь от подданства нашего христианского монарха, лучшей
протекции вам нигде не будет: московский народ родной нам по роду и по
вере, московский царь равен и к боярам, и к простому люду. Это не польский
сейм, где нас считают за хлопов и за быдло!..



XXIII

- Уж не думаешь ли ты Украйну в агарянскую неволю отдать? - спросил
Сирко Мазепу, после минутного молчания.
- Эх, пане атамане, пане атамане! - покачал головой Мазепа. - Все-то ты
думаешь, что не можем мы иначе, как на пристяжке, ходить! Вспомни, батьку
атамане, как мы с тобой у деда Сыча "балакалы" и ты со мной "згоджувався",
что только в своей хате и можно по-своему жить.
- Московская хата нам не чужая, а батьковская.
- Кто говорит об этом, - воскликнул с воодушевлением Мазепа, - только
ведь когда и сыны повырастают, да поженятся, то в одной хате не уживаются.
У Москвы и обычай, и, закон другой, батько с сынами в одной хате до самой
смерти живут, а у нас и года не удержатся; у них и народ в послушании
привык ходить, а наш и своей старшине покоряться не хочет. Да и все так.
Так подумай - не станут же они из-за нас весь свой порядок ломать. Да и
всякий так поступил бы, вот и мы, хотя бы на Запорожье, всех ведь
принимаем, только всех заставляем по нашим обычаям жить. В чужой ведь
монастырь со своим уставом не ходят.
Сирко слушал Мазепу и как-то невольно, незаметно для самого себя
поддавался силе его убеждения, а Мазепа продолжал дальше, воодушевляясь
все больше и больше.
- Ни одно царство не потерпит у себя status in stato, в одной хате двух
господарей, а потому нам надо: либо засновать свое особое панство, или
навсегда отказаться от Запорожья.
Теперь Мазепа хитро дотронулся до самого больного места кошевого. "Вся
кровь залила лицо Сирко.
- Стой! - вскрикнул он таким громовым голосом, словно кто-либо
прикоснулся к его обнаженному сердцу раскаленным железом, и, поднявшись с
места, он сдавил руку Мазепы своей железной рукой.
- Скорее сын "откынеться" от матери, скорее мать забудет своих детей,
скорее речки потекут обратно из моря, чем мы отступимся от Запорожья!
Он выпустил руку Мазепы и заходил большими шагами по светлице.
Мазепа следил за ним умным и проницательным взгляд дом. Несколько минут
Сирко молчал, а затем проговорил взволнованно и отрывисто:
- Нет, нет! Нам Запорожье дороже всего на свете!.. Но с мучителями
нашими бусурманами - не соединюсь никогда!
Последние слова Сирко произнес таким твердым и настойчивым голосом, что
трудно было сомневаться в том, что он изменит когда-нибудь этим своим
словам.
Мазепа взглянул на Сирко и его во второй раз поразило упорное,
непреклонное выражение его лица, - видно было, что в этом вопросе его не в
состоянии будет убедить никто и никогда. Он хотел было попробовать еще раз
силу своей элоквенции, но в эту минуту дверь отворилась, и в светлицу
вошел среднего роста человек, тощего сложения, еще молодой, с
продолговатым лицом и слегка косоватыми глазами. Наружность его показалась
Мазепе неприятной и некрасивой, но в узких глазах и в высоком лбе
вошедшего светилось много ума, а главное хитрости. У пояса его висела
походная чернильница, - знак писарского достоинства.
- А вот и пан писарь наш Суховей, - приветствовал вошедшего Сирко. -
Ну, что, приготовил ли все "паперы"?
- Все, все! - отвечал каким-то смягченным голосом писарь.
И Мазепе показалось, что этот мягкий тон и эта усмешка не присущи этому
человеку, что этот голос, такой мягкий и вкрадчивый, может звучать и
резко, и властно, а мягкая усмешка может меняться в хищную улыбку.
- И к Ивашке написал? - продолжал спрашивать Сирко.
- Готово.
- Что же, все так, как говорил?
- Из песни слова не выкидают, - усмехнулся писарь.
- Ну, ну, гаразд. Прочти же.
Суховей покосился было на Мазепу, но Сирко поспешно прибавил:
- Его не остерегайся: от него я не кроюсь - он наш. Суховей бросил на
Мазепу пристальный, но не совсем дружелюбный взгляд, развернул одну из
бумаг и начал читать.
Это было письмо к гетману Бруховецкому. В письме запорожцы
оправдывались в убиении Ладыженского, происшедшем от своевольных людей,
без ведома кошевого начальства. Письмо было написано чрезвычайно резко и
грозно. Кошевой упрекал гетмана и обвинял его во всех несчастиях, упавших
на родину, он перечислял ему все его преступления и грозил большими
бедами, если он, гетман, своевременно не одумается и не успокоит отчизны.
"Изволь же, ваша вельможность, в мире и любви с нами жить, не то
стерегись, чтоб не загорелся большой огонь!" - закончил писарь.
Сирко слушал чтение письма с грозным лицом.
- Гаразд! - произнес он сурово.
- Не слишком ли рано? - заметил Мазепа.
- Правду говорить всегда время, - ответил резко Сирко.
- Правда, как солнце, всякую дорогу освещает, - добавил писарь.
Что-то неискреннее почудилось в этих словах Мазепе, ему показалось
даже, что этому писарю захотелось вызвать грозным письмом гнев
Бруховецкого на Сирко, но голос Сирко отвлек его мысли в другую сторону.
- Дай-ка сюда те паперы, что к Дорошенко, - обратился он к Суховею и,
взявши из его рук запечатанные пакеты, передал их Мазепе.
- Вот это отдашь ему постановление Сичевой рады, а в этом листе, -
отдал он ему другой пакет, - пишу я ему о тебе. Мазепа поблагодарил
кошевого, а Сирко продолжал:
- Ты же готовься: завтра рано поедешь, с тобой отправятся и послы
Дорошенковы, и наши казаки.
Мазепа окаменел. Слова Сирко обдали его словно холодной водой.
Так значит он поедет не один, а с послами и казаками? Значит, ему
нельзя будет заехать к Галине, а надо спешить; прямо в Чигирин?
Сердце его сжалось мучительной тоской и тревогой. Но делать было
нечего. Он понимал, что заявить здесь, в Запорожье, о своем желании
заехать сперва к девчине, а потом уже ехать к гетману, значило бы предать
себя вечному посмеянию. Да и это заявление не повело бы ни к чему: ввиду
тревожного времени Сирко ни за что бы не согласился на такую проволочку, -
отказаться же от лестного поручения Сирко было невозможно и безрассудно.
Выбора не было, надо было покориться.
Мазепа подавил невольный вздох и, молча поклонившись кошевому, вышел с
тяжелым сердцем на Сичевой майдан.
Тихо покачиваясь в высоком казацком седле, ехал Мазепа, устремив
задумчивый взгляд в высокую холку дорогого коня, подаренного ему на
прощанье Сирко.
Рядом с ним гарцевали с одной стороны молодой Палий, а с другой -
невысокий седенький и коренастый Куля, посол Дорошенко, "прывитавшый"
Мазепу в Сечи, и почтенный Шрам; в некотором отдалении за ними ехали
Дорошенковы послы и запорожцы, данные Мазепе Сирко в виде ассистенции.
И лошади, и всадники были разубраны с своеобразной запорожской
роскошью.
За плечами у казаков висели красивые мушкеты, у стремян прикреплены
были высокие пики, украшенные цветными лентами; за поясами торчали дорогие
пистоли, серебряные, медные и золоченые бляхи и цепочки украшали лошадиную
сбрую. Высокие шапки казаков были молодецки заломлены набок; красивые
жупаны их горели на солнце; кое у кого виднелся и привязанный к седлу
бубен, украшенный медными бляхами и гвоздями.
Долгогривые запорожские кони выступали бодро и красиво среди высокой
зеленой травы. Всадники сидели в седлах с какой-то молодцеватой, удалой
небрежностью. Там и сям слышался веселый разговор, острая шутка, звучный
хохот, а иногда среди тишины родной степи срывалась и громкая, широка
песня, сопровождаемая ударами бубна и серебряных блях. Иногда запорожцы и
казаки, соскучившись долгим и однообразным путем, с гиком и криком пускали
своих коней наперегонки, меряясь быстротой со степным ветром, и тогда кони
их, распластавшись в воздухе, как птицы, неслись по зеленой степи, словно
и не прикасаясь своими легкими копытами к зеленой, цветущей траве, а то
начиналось соревнование в меткости выстрела, казаки стреляли влет ястребов
и могучих степных орлов, а то бросались в погоню за степной косулей,
пугливо бросавшейся в сторону при виде скачущих казаков.
Четвертый день уже путники были в дороге, а степи все еще не было
конца. Она расстилалась вокруг них, широкая и безбрежная, как море, с
разбегающимися во все стороны при дыхании ветра волнами шелковистой травы.
Небо было яркое, синее, словно омытое, то там, то сям бродили высоко в
синеве легкие, причудливые, серебристые облачка. Жар дня умерялся свежим,
ласковым ветром, вольно носившимся по безбрежной степи.
Широкая, вольная степь тешила и веселила и вольного казака, и его
верного друга-коня. Только Мазепа не замечал красоты и шири окружающей его
картины.
Его думы были далеко отсюда, он не слышал ни песни, ни веселых шуток
казаков, на дне его сердца шевелилось какое-то бесформенное и неясное, но
томительное чувство тревоги и тоски. Мысль о Галине не покидала его.
Выйдя в тот вечер от Сирко, он решительно не знал, что бы выдумать, что
предпринять, чтобы по крайней мере предупредить Галину о том, что он не
может приехать за нею так скоро, как обещал.
Хотя за такой короткий срок не может, конечно, случиться с ними ничего
опасного, - утешал он себя, - ведь жили же они и без него четырнадцать лет
в степи, - а все-таки сердце его охватывала какая-то невыносимая тревога,
кроме того, ему было невыносимо жаль оставлять бедную девушку в таком
тревожном ожидании и неизвестности.
- Быть может, письмо написать? Послать кого ни будь? - хватался он за
первые, возникавшие в его голове предположения, но тут же в голове его
возникали и бесспорные возражения.
- "Написать письмо. Но кто же прочтет его? Ведь и сам Сыч, "хоч
дрюкованый, та не письменный"[14], а уж Галина, так она ведь и писаного
слова не видала в глаза. Положим, можно было б на словах передать. Но кого
он пошлет? Здесь у него не было ни одного верного человека. Да и куда
посылать посланца? - Степь ведь не Варшава, вон как раскинулась! - поднял
Мазепа глаза и обвел ими горизонт. - И нет ей ни конца, ни края".
Но главное, Мазепе не хотелось никому открыть тайного убежища Сыча, а
то мало ли еще что может случиться. - "Нет, уж пусть они лучше как жили,
так под Божьей ризой и живут!" - заключил свои рассужденья Мазепа, и,
убедившись наконец в том, что он не может никаким образом дать весточку
Галине, Мазепа решил только поскорее выполнить порученье Сирко и тогда уже
спешить к своей девчине.
- Как-то она теперь, квиточка моя, ждет меня, выглядает, на могилу
выходит? - думал Мазепа, невольно оглядываясь в ту сторону, где, по его
мнению, должен был находиться хутор. Сыча, и воображение переносило его к
милой и дорогой девчине-ребенку.
Вот она стоит на могиле и, прислонивши руки к глазам, смотрит
пристально в далекую степь, - не мелькнет ли где на горизонте красная
казацкая шапка и ствол блестящей рушницы? Ветер тихо играет ее светлыми
волосами, птицы реют сi веселым чиликанием кругом... Но напрасно девушка
всматривается в залитую солнечным блеском даль: на горизонте не© видно ни
блестящего ствола, ни казацкой шапки... Только! белые облачка бродят
высоко над ее головой, но никто, никто не принесет ей известия о ее
дорогом казаке!
И Мазепе вспомнились невольно слова Галины: "хмары плавают вместе по
небу, птичка летает с птичкою в паре, каждый цветочек растет подле другого
цветка, только я все одна да одна!" - И ему стало невыносимо жаль бедную
сиротливую, дытынку! Ему захотелось неудержимо вот теперь, сейчас, не
откладывая дальше, повернуть своего коня и поскакать туда, к той
потонувшей в зелени белой хатке, где тоскует и плачет, и поджидает его
дорогая голубка.
Но рука Мазепы неподвижно лежала на луке седла, не натягивая поводов.
Каждый шаг коня отделял его от Галины a приближал к той бурной и тревожной
жизни, в которую он должен был через два, три дня окунуться с головой...
Тревога и сомнение закрадывались в душу Мазепы.
Разговор с Сирко произвел на него большое впечатление: упорный отказ
Сирко, вопреки всем соображениям, согласиться на союз с татарами поразил
Мазепу.
- Не призывай Дорошенко татар? - повторял он невольно слова Сирко и
снова возражал на них с горячностью, словно бы перед ним находился сам
запорожский кошевой атаман. - Как же не призывать их? Как выпутаться без
них из этого лабиринта запутавшихся кругом таким Гордиевым узлом
обстоятельств? Правда, нитка-то не из богининых, а из черных шайтановых
рук идет, да что же делать, когда нету другой? Грабеж... разоренье... Ну
что ж? - Ubi mors, ubi vita. Да и что лучше? - Сразу ли пролить потоки
крови, или оставить так Украйну в панской неволе.
Но как ни старался Мазепа убедить себя в безосновательности упорного
отказа Сирко соединиться с басурманами, а в глубине души он чувствовал
невольно, что в этом упорстве есть доля истины. Ему вспоминались
запустевшие села, разрушенные замки, которые он проезжал, возвращаясь в
Мазепинцы, - все это были красноречивые следы татарского побратимства.
В разговоре с Сирко его поразила главным образом не ненависть Сирко к
татарам, не допускавшая никакого компромисса, а другая черта, которой он
никаким образом не мог ни оправдать, ни постичь.
- Вот Сирко, можно ли найти где-нибудь лучшего сына и рыцаря отчизны, -
продолжал он свои размышления, - а ведь может стать разорителем ее! Желая
ей добра, желая "едности", желая соединиться с Дорошенко, он тут же не
соглашается с ним и производит раскол. Боится татарского кровопролития, а
не боится той крови, которая прольется из-за этого раскола. Имя Сирко не
меньше славно, чем имя Дорошенко, а на Запорожье, пожалуй, и .больше; все
запорожцы пойдут за своим батьком, и вот вместо того, чтобы всем силам
соединиться на одного общего врага, - Запорожье отделится от своего
гетмана и выйдет уже не две Украины, а три. Ох горе, горе! - покачал
головой Мазепа. - Все покоя "щыро прагнуть", да не в один гуж все тянут.
Всяк хочет добра отчизне, да хочет сам и по-своему его найти и никому не
хочется подчиниться, кроме своей власной" воли. У семи нянек дитя без
глаза бывает, говорит пословица, а у нас, видно, скоро останется и без
головы! Мазепа глубоко задумался. Путешествуя три года по Европе, он всюду
присматривался к государственному строю держав и нигде не встречал ничего
подобного тому, что делалось теперь на Украине. Всюду, не исключая и
самого буйного Запорожья, весь народ подчинялся одному правителю и
следовал по указанному им пути, - здесь же, со смертью гетмана Богдана,
всякий считал себя вправе вершить судьбы отчизны и не подчиняться никому.
Только Польша представляла ему подобный же образ правления. Но до чего
довел он уже Польшу, а что еще ожидает ее впереди? Уже и теперь она,
когда-то грозная и непобедимая, не может устоять против Москвы. То же
будет и с нашей Украиной. Вот Дорошенко и Сирко, - оба готовы отдать свою
жизнь за благо отчизны, да и то не могут сойтись на одном, а сколько же
имеется таких разорителей, которые ни о чем прочем, а только о своих
вольностях помышлять будут?
- Эх, воля, наша воля! - вздохнул он глубоко. - Как бы только она не
запровадила нас в неволю!
Но как же примирить всех? Неужели нет никакого иного средства, кроме
союза с басурманом? Неужели нельзя через какие-нибудь "разумные медиации",
без пролития братской крови, воссоединить Украину?
Мазепа сдвинул на затылок шапку, чтобы подставить свой лоб свежему
дыханью ветра, и снова задумался.
Видно было, что мысль его работала усиленно; лицо его то хмурилось, то
снова прояснялось; вдруг глаза его вспыхивали, - казалось, перед ним
мелькало что-то яркое и неуловимое, казалось, вот он сейчас вскрикнет:
нашел, нашел! Но через минуту огонь в глазах его снова потухал и лицо
принимало напряженное сосредоточенное выражение.