взмыленных конях четверо всадников-казаков, с высокими копьями у стремян и
с мушкетами за плечами; у каждого из них висело кроме того у левого бока
по сабле, а за широкими поясами торчало по паре "пистолив". Первый
въехавший казак был пожилых лет; в "оселедци" его, закрученном ухарски за
ухо, пестрели уже серебристые нити, а усы были посыпаны снегом; красивое,
мужественное лицо хранило еще непоблекшую свежесть; только между энергично
очерченных бровей лежала уже глубокая складка, свидетельствовавшая о
пережитых душевных страданиях, а грустное выражение глаз обнаруживало, что
страдания сроднились и срослись с ним совсем. Три остальных спутника были
помоложе: один, совершенный юнец с едва пробивающимся на верхней губе
черным пушком, с орлиным, выдающимся на худом оливковом лице носом, с
огненными глазами, оттененными широкою, черною, сросшеюся на переносье
бровью и с черной же чуприной; черты лица его были резки и дышали дикой
отвагой.
Два остальных казака были средних лет, типичные запорожцы; у одного
левый глаз был выбит очевидно пулей, так как у переносья виднелся круглый,
рубцеватый шрам.



III

Сумерки, особенно среди высоких деревьев, уже сильно сгустились и не
позволяли Сычу разглядеть приближавшуюся к нему фигуру; он только
хмурился, приставивши козырьком ладонь к глазам, и ворчал:
- От, "слипують" очи, хоть выколи!
- Да что же это? Не узнаешь таки меня, друже мой Сыче?
- воскликнул мягким, приятным голосом старший казак, распростерши
широко руки.
- Господи, Спасе мой! Да неужто! - и дед протер еще раз слезящиеся
глаза.
- Гай, гай, голубе! - укорил незнакомец, обнимая оторопевшего деда. -
Значит, ты все-таки меня не признал, - либо прошлое забыл, - либо
похоронил меня рано... Да Богун же, Богун Иван, "сывый" мой орле?
- Богун? - вскрикнул восторженно дед. - Сокол наш? Отрада наша? Вот так
"велыкдень"! - и, взявши в обе руки голову старого друга, стал порывисто
целовать ее, приговаривая взволнованным голосом, - откуда мне сие? Ныне
отпущаеши...
- Не познал таки, а? Старче мой любый! - говорил, улыбаясь, Богун. -
Изменился, видно, и здорово? С временем, брат, ничего не поделаешь: не
"налыгаеш" его, как вола за рога: летит себе и устали не ведает, да знай
лишь посыпает "чупрыны" морозом... Вот и твою голову да усы облило
молоком...
- Хе, давно уже, - засмеялся Сыч, - теперь уже не белеть я стал, а
желтеть... а скоро зеленеть буду... Да что же мы стоим? До "господы" прошу
"честное товарыство"! - поклонился он приветливо стоявшим за Богуном
казакам.
- А я-то хорош, - засмеялся Богун, - разболтался со старым приятелем и
не знакомлю с ним своих товарищей! Вот этот малеванный - полковник
Ханенко, козарлюга добрый, как долбанет "спысом", так словно шилом
проймет, а вот этот Безокий - наш куренной атаман, садит пулю на пулю...
Правда, одна пуля вражья прохватила сдуру и ему око, та дарма, - он и
другим лучше нас высмотрит сердце ворожье... А этот юнец - хорунжий Палий,
завзятый сичовик, козарлюгой будет, - "молоде, та гаряче".
Сыч каждого из представленных обнимал и приговаривал:
- Роди, Боже, побольше такого лыцарства!
Безокий долго присматривался к хозяину, а потом, рассмеявшись, заметил:
- Хе, пане господарю, изменило, видно, меня калечество, что не признал
старого знакомого, а ведь мы встречались и в Сичи, да и здесь на хуторе.
- Кто? кто? стой, брате! - заволновался дед и, нагнувшись близко к лицу
казака, вскрикнул, - да, чи не любый ли лях мой, не Остап ли Гуляницкий?
- Он самый и есть, пане добродию. И казак, в свою очередь, обнял деда.
Все направились к хате. Дед от радости суетился, теряясь и путаясь в
приказаниях.
- Гей! - кричал он наймыту, - овса, а то и пшеницы насыпь коням, да
расседлай их, а на ночь стреножь и выпусти на леваду: там добрый пырей...
Да гукни еще на дивчат, - попрятались верно с переполоху, - скажи им, что
не мосцивые паны, не татары, а свои, да еще какие свои - кровные, братья
родные! Галине скажи, что дядько любый Богун: обрадуется она страх, -
суетился и делал распоряжения дед, забывая, что не все их мог выполнить
Немота, - пускай баба готовит вечерю, а дивчата пусть тащут сюда кухли, да
наточат в жбан холодного пива; с дороги, да с засухи сначала след
прополоскать горло.
- Гм! го-а! - промычал наймыт, жестикулируя усердно.
- Что он, немой? - спросил Ханенко.
- Потоцкого "жарты", - ответил, мотнув головой, дед. Все нахмурились и
уставились в землю глазами.
- Ну, просим же вас, панове, до "господы", - припрашивал снова дорогих
своих гостей радушно хозяин, показывая на низенькую хату, окутанную терном
и вишняком, - а то, может быть, усядемся вон под теми деревьями на
прохладе, - вечер чудесный.
- Где хочешь, мой друже, - отозвался Богун, - только не хлопочи очень и
не уходи: ты сам нам "найлюбшый". Ведь это же он, братцы, первый начал
языком от звона гладить панов.
- Ха, ха, ха! Знаем! - засмеялись дружно товарищи.
Через несколько минут был раскинут на лужайке под" дубняком ковер, и на
нем брошено пять сафьянных подушек, а посредине стоял уже жбан с холодным
черным пивом и несколько увесистых кухлей. На дубе был подвешен фонарь.
Гости расселись по-турецки вокруг и принялись с наслажденьем за
освежительный напиток.
- Эх, важно! - крикнул Богун, наливая себе второй кухоль.
- Чего лучше, после "спекы", - одобрили другие.
- Пейте во здравие, - потчевал всех радушно хозяин, - натомились верно,
друзи? Давно в дороге?
- Да, третий день не слазим с коня, - ответил Богун, - как "рушылы" с
Хортицы, да вот только здесь по-людски отпочить доведется: это я их
направил в логовище славного нашего дяка Сыча, а сколько лет самому не
доводилось завертывать сюда; едва, едва потрапил.
- Почитай, что со смерти нашего славного, "незабутнього" батька
Богдана...
- Что ты, голубь? - изумился Богун. - Да ты поселился здесь года три
спустя после смерти Богдана, а сколько лет потом я езжал сюда и сам , и с
"товарыством"?
- Так, так, что я? - усмехнулся Сыч, покачав головой. - Не то память
стала стара, не то пришибла ее наша "туга", а сколько воды уплыло, сколько
слез, ох, ох! - простонал он, а потом, чтобы перемочь набежавшую грусть,
обратился к куренному Гуляницкому, - а тебе, лыцарю мой, ляше хороший,
великое, щырое спасибо за ласку, что завернул с моим другом единым и с
"товарыством" славным в курень мой; ведь большей радости я и придумать не
мог бы... Давно уже я поселился здесь среди бесконечной степи, как в
келье, отшельником и ко мне, особенно в последнее время, почти не долетают
вести, что творится у нас на гетманщине.
- Благую часть избрал еси, друже мой любый, - отозвался Богун, - с
Богом лишь под небом широким беседовать, а про людей забыть... "Цур" им!
Добра от них не дождешься, а одно лишь зло сеют кругом.
- Да, - заметил куренной, - не то думал покойный Богдан: не гадал он
разорвать надво свою дорогую "неньку" Украйну, а вот "розпанахалы"
благодетели, и кости-то его, полагаю, не лежат спокойно в могиле.
- Ха! ха! - засмеялся злорадно Ханенко, в выражении его красивого,
несколько панского лица, с синими, бегающими глазами, було что-то
неуловимо-неприятное, выступавшее резче при смехе. - Где им спокойно
лежать, коли Чарнецкий в прошлом году налетел на Субботов, разрушил
церковь, выкопал гетманский прах из могилы и разбросал останки собакам...
- Изверг, аспид! - вскрикнул, поднявши кулак, дед. - И такое
святотатство казаки попустили? И не отомстили этому пекельному псу за
своего батька?
- Не довелось встретиться, уж я бы! - вспыхнул Палий и покраснел весь.
- Отомстил уже ему Бог! - ответил Безокий. - А уж подлинно, что такого
зверя, как Чарнецкий, и не слыхано, и не видано! Бывшие земляки мои
кичатся им, считают его за доблестного полководца, за славу свою... а мне
даже стыдно за них: не доблесть, а бешеная лютость окрыляла его на поле...
ведь пощады от него не было никому, - ни вооруженному, ни безоружному, ни
дитяти, ни старцу: все, что было русское, а главное, схизматское, он
ненавидел и истреблял. И всю-то эту злобу вдохнули ему ксендзы-иезуиты...
Эх, если б не их отрава, какой бы это народ был, поляки, как бы мирно мы
жили и какую бы силу сплотили!
- Да, уж наверное более крепкую, чем теперь, - вставил угрюмо Ханенко,
- были ведь в одних тисках, а очутились в трех.
- Как в трех? Что-то я и в толк не возьму, - развел руками дед,
печально покачав головою.
- Да разве ты ничего про наше теперешнее безголовье не знаешь? -
изумился Богун.
- Знаю только, что со смерти Богдана, булаву, по просьбе его, вручили
маловозрастному сыну его Юрку, под опекою Ивана Выговского, а потом этот
"недоляшок" захватил все в свои руки... Поднялась смута, братская резня и
Хмельниченка постригли в монахи.
- Выговский-то не так и виноват, - заступился за бывшего гетмана
Гуляницкий, - думал-то он добре, добра желал "щыро" своей отчизне.
- Еще бы не добра! - перебил горячо Ханенко. - Прочитай Гадячские
пункты, чего-чего он нам в них не выговаривал? И полные права, и
господство греческой веры, и шляхетство, и равенство на сейме, и свои
войска, свои русские академии, школы, своя монета, полная независимость,
даже сношения с чужими державами... одним словом - своя русская Речь
Посполитая.
- Своя, да под ляшским ярмом, - возразил Богун. - А разве с ним можно
ходить? Разве можно на панское слово положиться спокойно? Изверились, - и
народ на эту утку не пойдет, не заманишь! С ляхом дружи, а камень за
пазухой держи!
- Ну, посмотрим, не подавятся ли теперь. И камень не поможет! -
прищурил глаза злобно Ханенко.
- Это, как Бог судил, - ответил Богун, - а сердце ляшское, как вот он
добре сказал, отравлено ксендзами и налито к нам ненавистью.
- Не так ляшское, как панское, - поправил куренный, - простые ляхи -
такие же несчастные невольники у панов, как и наше "поспольство", не даром
же при Богдане требовало наше казачество и голота идти в самую Польшу и
"вызволять" из неволи ляхов...
- Да, оно так, - согласился Богун, - но у нас, на Украине, народ только
знает ляхов-панов, да подпанков, и с этими ненавистниками да напастниками
он ни за что не уживется... Это вот и забыл пан Выговский, а потому его
договор и вызвал тотчас же кровавую смуту.
- Так, так, вот в это самое время, - заговорил задумчиво, словно про
себя, дед, - и мне довелось быть на Украине... и от родной, братской руки
потерять вот эту "правыцю"... Меня ведь так "цюкнув" свой же брат, что до
кости прохватил, жилы пересек... рана-то зажила, засохла, как на собаке, а
владеть рукой уже "годи"... - уже и "лантуха" с зерном одной этой не
вскину на плечи... Потому-то товариство и уволило меня на покой, а тут еще
горе приключилось, свое уже горе, домашнее... Так я с сироткой и оселся
вот в этой пустыне, "ничего не слышаща и не зряща". Вот только разве кто
завернет, да про Выговского слово закинет...
- Гай, гай, старый! - укорил Богун. - Да неужто про Выговского? Да он
давно уже от гетманства отказался, его уже и на свете "нема"! А про
Бруховецкого тебе ничего не рассказывали?
- Что-то слыхал про него... на левом берегу, только не вспомню...
- И про Тетерю не знаешь?
- Тетерю? Как не знать Тетери, - оживился дед, - знаю, "гаразд" знаю:
он же был первым есаулом у Богдана, даже советником, только не добрым, а
потом женился на его дочке, на Елене, что была замужем за братом
Выговского, значит, вдову взял... и с добрыми "скарбамы" еще взял... Как
Тетери не знать, - зело добре знаю!
- Ну, так вот эта лиса был у нас гетманом.
- Что ты? - уставился глазами на Богуна дед.
- Да он-таки, братцы, голубь мой сивый, - улыбнулся Богун, - стал как
"дытына" и ничего не знает про "завирюху", какая поднялась на Украине и до
сих пор метет, закидывает сугробами хутора и села, леденит всем сердца. -
Слушай же, старче Божий! - начал Богун, налив себе снова "кухоль"
холодного пива, а дед поспешил между тем наполнить "кухли" гостям.
- Как отказался от гетманства Выговский, то собралась "Черная рада"[4]
и выбрала гетманом Сомка, да стал против него на левой стороне
Бруховецкий, объявил себя тоже гетманом и пошел на Сомка... захватил
врасплох, сковал, послал в Москву, а там его и казнили, ну а Бруховецкого
на гетманстве утвердили.
- Еще бы не утвердить, - прошипел Ханенко, - коли он поклялся Москве
все права наши сломать, ударил ей в подданство всеми городами, все продал,
и будь я вражий сын, коли в конце концов не продаст и самой Москвы!
- "Запроданець" клятый! Ух, как все его ненавидят и презирают! - не
выдержал снова Палий, но сейчас же, сконфузившись, замолчал.
- И есть за что, - продолжал Богун. - Когда объявился на левой стороне
Бруховецкий, так полки поставили на правой Тетерю! Ну, сначала и я пристал
к нему; думка была, что он, как и покойный Богдан, стоит за нераздельность
Украины, за соединение ее в одну "купу". Бросились мы со своими и с
польскими войсками за Днепр; не так, впрочем, их оружию, как моему слову,
стали сдаваться все города и местечки... Бруховецкий, видишь, когда ездил
на утверждение в Москву, так там и женился на княжне Долгорукой, закупил
всех и задурил: начал в Москве предлагать со своей генеральной старшиной
такое, чего и в ум не входило царской думе: чтобы вот русских семейств
тысяч три, четыре переселить в Московщину, а московитян столько же тысяч
переселить сюда, да чтобы во всех городах поселить воевод царских с
ратными людьми... Затем переписи...
- Ах, он христопродавец, Иуда! - заволновался дед, тряся головой и
руками. - Да слыханное ли дело, чтобы такое было предательство! Да ведь мы
все, с покон веку равны и земля Господом Богом всем нам дана... Да ведь
из-за этой самой земли, да из-за вольности, да из-за веры и бились мы век
целый с ляхами, а он, изменник, посягнул и на людское добро, и на веру!
Выселять, уничтожать задумал родной люд. Да до такого не доходили еще и
ляхи...
- С роду веку, - отозвался Ханенко, - если они и делали прежде
подлости, так теперь лихо их надоумило: научит нужда корки есть.
- Коли - еще с салом, - заметил куренный.
- Эх, горбатого, панове, разве могила выправит, - вздохнул Богун. -
Вернулся это из Москвы Бруховецкий боярином да еще с княгиней,
пожалованный поместьями, а его свита, "почт" войсковой, вернулась
дворянами и тоже с "маеткамы" - ну, и задрали носы, особенно гетман, так
что ни приступу, все ахнули; а как узнали про его ходатайства, так воем
завыли и заломали руки, проклинаючи своего гетмана, вот оттого-то все нам
и обрадовались, как избавителям. Так ляхи, а особенно этот дьявол
Чарнецкий, опять-таки себя показали: стали грабить, жечь, разорять Божьи
храмы, над святыней "знущаться". Нет, не заступайся, - остановил он жестом
Ханенко, - не стоит! Сразу переменилось к нам сердце народа, стал он
примыкать к русским воеводам и отражать ляхов, а особенно взбудоражил
народ кошевой наш Сирко: он "щыро" верит, что одна Москва православная
может лишь быть нам охраною, что это только наши "перевертни" подбивают
ее, а что, во всяком случае, во сто раз больше бед от ляхов и невер, их-то
кошевой всей душой ненавидит, ему хоть свет завались, а лишь бы татар
бить.
- Да что ж Сирко, - вставил как-то пренебрежительно Ханенко, - казак-то
он отважный, "голинный", удалец завзятый, да характером не тверд, все
сгоряча, с "запалу", забьет ему кто в голову гвоздь, он и ломит в одну
сторону, пока другой этого гвоздя не вышибет.
- Не люблю я, брате, коли ты отзываешься про нашего батька негоже, -
заметил Богун, - коли б у нас было побольше таких честных да "щырых" душ,
как у Сирко, так может быть не стонала бы так и не корчилась в крови
Украйна... Я уж и не говорю, что на поле его не сломит никто, не даром и
"характерныком" прозвали; он человек не продажный, неподкупной и любит
родину, головой за нее ляжет, а если бы даже и ошибся в своих думках, так
кто же теперь в таком омуте разыскать сможет правду... Ну, вот нас и
погнали с Тетерей назад: ляхи бросили его, а на "сем боку" Днепра началось
тоже повстанье против Тетери и его ляхов... Тетеря обвинил нарочито
Выговского в этой "завирюхе" и схватил... Клялся тот перед ним, что не
винен, требовал трибунального суда, а Тетере - плевать! Даже исповедаться
и приобщиться перед смертью ему не дал, а велел застрелить, как собаку...
Молча перекрестился дед, и все вздохнули.
- А Чарнецкий тем временем навел на нашу бездольную Украину татарву и
бросился усмирять непокорных, - продолжал Богун. - Господи! сколько
полилось невинной крови!.. Солнце праведное не могло ее высушить, так она
лужами и стояла! А татары рассыпались "загонамы" по нашей земле, и
запылало кругом, небо "почервонило", покрылось дымною мглой, а воздух
наполнился гарью человеческих тел... С одной стороны грабят татары, режут,
уводят в полон, а с другой - Чарнецкий сметает с земли села... Все
поголовно "катуе", на колья сажает... Эх, да и есть ли на свете другая
такая мученица, как наша Украина!
- Да что ж мы, да как же это? - простонал как-то взволнованно дед,
утирая глаза.
Все потупились мрачно и не проронили ни слова. В упавшей тишине
послышался вдали топот коня, он то усиливался, то затихал.
Дед насторожился.



IV

В это время баба и две девчины .принесли вечерю, - целую макитру
гречаных галушек .с таранью и огромную миску вареников, да сулею
"оковытой", и отвлекли внимание.
- Ге-ге, - улыбнулся, расправляя усы и засучивая рукава, Сыч, - славную
вечерю приготовила нам баба, дух такой пошел, что душу к "оковытой" так и
тянет... А вот, - обратился он к Богуну, - и твоя любимица, моя внучка
Галинка... Полюбуйся, как выгналась, как лозинка "гнучкая".
- Ай, ай, ай! Моя "красунечка"! - воскликнул радостно Богун, - давно ли
козочкой прыгала, на колене у меня "гойдалась", а я припевал ей: "ой,
тоси-тоси, - кони в гороси!" А теперь дивчина, настоящая дивчина! Да какой
еще полевой цветик! Что же к дядьку своему не подбежишь?
Вся раскрасневшаяся от радости и похвал, с горящими глазками, стояла
нерешительно Галина, конфузясь при других броситься, как прежде, к дядьку
на шею.
- Что же ты, Галюню? Испугалась, что ли, меня? - промолвил после паузы,
вставши, Богун, - Так мы вот как теперь! - и он обнял смущенную девушку и
чмокнул громко в обе щеки, а Галинка поцеловала украдкой его в руку.
- Дочка моего лучшего покойного побратыма, - обратился он ко всем, -
славного на всю Украину казака Морозенка.
- Морозенка? Олексы? - изумились все.
- Да, моего зятя, - ответил, подавивши глубокий вздох, дед, - на дочке
моей на Оксане был женат... А как его убили, и моя единая дочка умерла вт
тоски, так я с Галиной и поселился здесь.
Дед налил всем ковши, и "оковыта" была выпита с обычными приветами и
пожеланиями, особенно относительно безотрадной, .несчастной родной страны.
Словно обрадовавшись вечере, чтобы хоть чем-нибудь перебить тяжелое
настроение, все набросились на нее с жадностью и молча стали утолять
голод.
Девчата стояли тут же и прислуживали дорогим и важным гостям. Когда
миски и макитры были опорожнены, и казаки, утирая лбы и усы, перешли к
прохладительным напиткам, то разговор опять начал завязываться.
- Взалкал, и утоли глад мне Господь, - перекрестился набожно Сыч, - Ну,
теперь примемся, мои друзи, за наливки... да и мед старый у меня отыщется
для приятелей, благодаря одному бенедиктину, упокой Господи его душу. А
вы, дивчата, приберите все лишнее да принесите сюда хоть два барылка, да и
фляжек тех, что мохом обросли и стоят в дальнем "льоху", также притащите
сюда штук пять, шесть. Так, так-то, друзи мои, - обратился он ко всем,
наливая в кухли темно-малиновую жидкость, - там канчук, а там кнут, -
всюду "скрут"! Ox, ox, ox! Помереть-то лучше, чтобы и не слышать такого...
Ну, а что ж этот пес, Чарнецкий, все еще неистовствует?
- Неистовствовал, - подчеркнул Богун, - епископа Тукальского и
архимандрита Гедеона Хмельницкого сослал было в Мариенбургскую крепость.
Тетеря же со своей стороны грабил где мог и что мог, послал Дрозденко и
тот ободрал несчастную вдову Тимкову, Домну Роксанду, - сама едва живая
ушла. Поднялся везде против таких извергов люд; иные целыми лавами
двинулись на левый берег Днепра, а другие стали собираться в "купы" и
защищаться, а поляки со своей стороны составили конфедерации, наконец-таки
Чарнецкий подох, а Тетеря не мог уже держаться среди общей ненависти и
удрал в Польшу.
- Слава тебе, Боже, и долготерпению и милосердию Твоему слава! -
перекрестился набожно дед, - хоть отдохнула, наконец, наша "ненька".
- Ох, не так-то и отдохнула, да и придется ли ей когда отпочить? -
вздохнул безокий куренной. - Куда ни глянь, гвалт, да крик, да разбой,
словно подурели все, головы потеряли. Выбрали не так давно гетманом Петра
Дорошенко, и король утвердил его, даже уважил просьбу нового гетмана и
выпустил на волю Тукальского и Хмельницкого; а тут появился еще другой
гетман Опара, управился Дорошенко с ним - появился Дрозденко, сломил и
того, появился Суховий. Такое завелось, что, почитай, каждая просто "купа"
хочет завести своего гетмана, а казацкие войска и туда, и сюда.
Настоящие-то казаки стали переводиться, то в шляхту "пошылысь", то своими
пасеками занялись, а вместо себя стали поставлять в войска наймитов.
Только кому скрутится, а нашему "поспольству" так смелется! В таких
беспорядках ни сеют, ни жнут, а с голоду пухнут; прежде было хоть эконома
закупят,' да и придбают себе стожок, другой, а теперь так пустошью все и
лежит. Ну, какого бы, кажись, лучшего гетмана, как Петра? "Щырый" и
правдивый, отважный, стоит за единую Украину, так нет!
- Так кто ж у нас теперь гетманом, и не разберу, - развел дед руками, -
Дорошенко, чи Бруховецкий?
- На Левобережной Украине - Бруховецкий, а у нас Дорошенко, - ответил
Богун. - Разорвали, выходит, пополам предковскую русскую землю, и братья
на братьев встают... Днепр краснеет от сыновней крови... Бруховецкого и
там ненавидят, а он лезет еще сюда, берет Канев... наш-то Дорошенко про
одно "дбае", чтоб Украину вместе соединить, хоть и под Московской
державой, да вместе, а вот слух прошел, что царь заключил с ляхами
Андрусовский мир и от нас откинулся... Если мы останемся разорванные
надвое, то погибель всем, да и только!
Тяжелый вздох вырвался из груди у деда, как леденящий порыв зимнего
ветра.
Орыся принесла увесистое барылко и поставила посреди "кылыма", а Галина
разместила на нем же полдюжины фляжек и остановилась в стороне, готовая
каждую минуту к услугам.
Богун долго и нежно смотрел на эту милую, грациозную девушку и
переживал в душе какие-то давние, дорогие ему впечатления.
- Ох, - вздохнул он потом, проведя рукой по челу: - сколько это милое
личико пробудило воспоминаний... Красавица мать ее... Богдан "незабутний".
Семья его... Субботов... Сколько сил душевных было там, сколько грелось
надежд! - Все прошло, все минуло... Дорогие лица спят под землей...
Словно похоронный припев прозвучал его голос и навеял на всех щемящую
"тугу" - печаль. Все смолкли и задумались...
Стояла уже тихая, теплая ночь... Внизу подымался с речки туман и
наполнял легкой влагой воздух... Вверху в бездонной синеве кротко мерцали
звезды... На дальнем горизонте из-за могилы выплывал ярким заревом месяц.
Было так тихо, что из дальнего степного озера доносился треск коростеля,
перемежающийся с заунывным стоном лягушек.
Вдруг послышался вновь, но уже близко, на той стороне речки,
торопливый, приближающийся топот коня и всплески воды, потом на этой уже
стороне какой-то короткий храпящий стон, барахтанье и грузное падение
тяжелого тела. Все всполошились и поднялись на ноги.
- Что-то неладное, - заговорил после небольшой паузы дед, - пойдемте,
панове, посмотрим... Гей, Немото, - крикнул он по направлению к землянке,
- фонари давай! Отсунь ворота!
Вскоре Сыч с немым наймытом и гостями спустились по небольшой покатости
к речке. Долго искать было не нужно; тут же саженях в пяти, на берегу,
поросшем низким "осытнягом" и татарским зельем, виднелась лежавшая туша.
Бросились к ней и остолбенели от ужаса: то оказался мертвый, холодеющий
уже труп коня, на спине которого привязано было сетью веревок
полуобнаженное, окровавленное, истерзанное человеческое тело; веревки в
иных местах впились в него до кости, в других - стерли всю кожу, на
зияющих ранах прикипели и болтались обрывки одежды, и одежды богатой. Дед
бросился к трупу, приложил ухо к обрызганной за пекшейся кровью груди и
через минуту промолвил:
- Он жив еще... сердце бьется... Помогите развязать поскорее!
Богун бросился перерезать кинжалом веревки, другие стали приподымать
коня, навалившегося на ногу несчастной жертвы какого-то зверства;
безжизненный, таинственный всадник был привязан на спину головой к крупу,
а ногами к шее коня. Вследствие долгой, бешеной скачки и ослабления
веревок, тело страдальца съехало вниз со спины, но, по счастливой
случайности, издохнувший конь упал на другой бок.
Провозились все-таки порядочно, пока освободили от пут бездыханного
седока и положили его на керее. Лицо несчастного меньше всего пострадало:
оно было молодо и прекрасно; тонкие черты его, расположенные с
гармонической прелестью, невольно влекли к себе каждого, матовая бледность
изнеженной кожи оттенялась темно-каштановой волнистой чуприной, подбритой
изящно, по тогдашней моде, в кружок; все это - и лицо, и прическа, и
клочки "оксамыта", шитого золотом, - свидетельствовало о франтовстве и
знатности "юнака".
Дед усердно стал растирать ему грудь и старался влить в стиснутый рот
несколько капель горилки; Богун, Палий и Ханенко терли руки и ноги;
остальная дворня с фонарем и головнями столпилась вокруг; только две
девчины скромно стояли у ворот, сгорая от любопытства, узнать: в чем дело?