Мазепу.
- Ну, садись за стол, - предложил ему Богун.
Мазепа оглянулся и увидел грубый, сбитый из досок стол, на нем
деревянную миску с какой-то горячей похлебкой и черные лепешки.
- Вот чем питаются теперь люди, - указал Богун Мазепе на эти черные,
как земля, лепешки, - а ведь при Богдане он самый богатый хозяин во всем
хуторе был.
- Ох, гетмане, батьку наш! - простонал тихо старик, - за него только и
жили мы...
- Все, все пропало, пане полковнику, - зашамкала старуха, - двое
сыночков и пять дочек было у нас, тешились ими, растили... Как умер
гетман... ну и пошла буря... ляхи... тата-ре... Дрозденко... Опара... Ox,
ox, вырезали, "выстыналы" весь народ... дочек моих на наших глазах погнали
в полон татаре... а сынов... ой Боженьку... Боженьку! Посадил на "пали"
Чарнецкий... а нас... нас... - старуха еще сильней затрясла головой и тихо
заплакала.
В убогой хате водворилось грустное молчание.
- Да, - произнес, наконец, мрачно Богун, - со всех хуторов только этих
пара и осталась; жаль, видно, свои руины покидать, да и то, смотри,
ютятся, как звери дикие, в трущобах, боятся хлеб посеять, чтобы не
приметил татарин, или свой брат бунтарь, и не открыл их убежища... по
ночам только из нор своих выходят и на всю округу нет кроме них ни одной
человеческой души. Вот как мы выбили из-под лядской неволи бедный народ! -
усмехнулся он горько. - Ох! Ох! Если б встал теперь гетман, да глянул, да
посмотрел на свой край веселый, свою степь широкую... - Богун замолчал,
махнул руками и склонил на них свою буйную, поседевшую голову.
В хате стало снова тихо, слышно было только, как всхлипывала баба тихим
дребезжащим голосом.
Наконец Богун поднял голову и заговорил снова, обращаясь к Мазепе.
- Вот ты говорил не раз, что в делах державных нельзя рубить так прямо,
как саблей на поле, а надо входить на все обстоятельства; мне же думается,
что если б Богдан послушался нас и всех казаков, да ударил бы после
Зборовской победы прямо на Польшу, освободил бы Мазуров, да выгнал бы
навсегда шляхту из Украины и дал бы волю приписываться в казаки всему
поспольству - не было б всего того лиха, которое повстало теперь, - взгляд
его упал на сгорбленную фигуру старика, потонувшую в тени, и горькая
усмешка выступила на лице Богуна; он грустно покачал головой и произнес
тихо, - а ведь были богатыри! Можно было из них таких казаков набрать, что
струсонул бы и Царьград, а теперь листья повявшие, оторванные от дерева и
забитые ветром! Ох, отспевали мы скоро свою песню, Мазепо! Теперь ваша
дорога, вас просветил уже больше Господь... Старайтесь и бдите, может вам
удастся довести родину до того тихого берега, до которого не довели ее
мы...
- Езус-Мария! Или я "недобачаю", или наяву мне, старому, снится? Да нет
же - паныч наш... паныч! - шамкал дрожащим, радостным голосом дряхлый
старик, в гайдуцком с гербами наряде, всматриваясь в молодого шляхтича,
бодро сидевшего на легком золотистом коне. Согнувши красиво шею,
похрапывая расширенными, розовыми ноздрями, аргамак подходил тихо к
высокому "ганку" зажиточного, шляхетского "будынка", а всадник с особенным
вниманием рассматривал и старый, покосившийся дом, и пекарню, и комору, и
стайню, и двор, заросший целым гаем молодых кленов и осокоров,
останавливаясь трогательно взором на каждом уголке, на каждом дереве, даже
на гнезде аиста, примостившегося на высокой гонтовой крыше; аист был,
видимо, тоже изумлен приездом нежданного гостя и, стоя на одной ноге,
посылал ему какое-то радостное трескучее приветствие.
За молодым шляхтичем ехало с полсотни охранной команды; но казаки
остановились почтительно у ворот, возле "брамы", ожидая дальнейших
распоряжений.
- Да бей меня сила Божья, коли не он, не наш сокол ясный, - засуетился
старик еще больше, приставляя козырьком руки к глазам, - что ж это я, пес
старый, стою?.. Эй, ноги, поворачивайтесь живее... ведь экое счастье к нам
привалило. Ей-ей не знаю, куда и бежать, - к старой ли пане-господарке
нашей, либо... - болтал он от радости, ковыляя вниз по ступенькам с
широкого крыльца. - Ой, Боже! Он же - он! Моя "дытына"... выпестованная,
выхоленная! Ясновельможный Иване, паноченьку мой! - как-то всхлипывал
белый, как лунь, дед, хватаясь рукой за стремя и отирая другой слезившиеся
глаза, прикрытые совсем широкими нависшими седыми бровями; по извилистым,
глубоким бороздам его щек сочились слезы; но все лицо лучилось сияющей,
радостной улыбкой...
- Пан Вицент, "опикун" мой!.. Любый дядька! - вскрикнул молодой
шляхтич, умиленный до глубины души этой встречей и, соскочивши с коня,
начал горячо обнимать растерявшегося вконец от такой ласки старого слугу.
- Да как же я рад, что тебя вижу на ногах, мой любый! Вот встреча, так
встреча, уж радостней и не ждал, - говорил порывисто он, целуя старика в
голову, а последний все старался поймать его руку, и только всхлипывал...
- Уже мы не "сподивалысь" и живым видеть нашего ясного пана... такой
слух прошел. Господи... А вот у Бога - все готово!.. Да стой же, я хоть
погляжу на своего коханого пана... Вырос, вырос и поздоровел!.. Как
молодой дубочек, ровненький да крепенький, а с лица хоть воды напейся, -
болтал обрадованный старик, поворачивая своего бывшего воспитанника во все
стороны, - еще краше стал... Дали-Буг, правда! А нам было этот Ханенко
таких страстей наговорил, не доведи Господи!
- Ханенко? Что-то его не помню...
- Ханенко, Ханенко, полковник, - закивал утвердительно. старик головой,
- такой показной из себя, "голинный", налякал только ясновельможную пани.
- Мою маму? - переспросил живо приехавший гость.
- Так, пане, ясновельможную паню Мазепину.
- А как же она, моя родненькая, поживает? Здорова ли?
- Хвала Богу, хвала Небесному Пану, лучше теперь вельможной: уже с
постели встает; а то было прихватило - и ноги, и руки отнялись, и как-то
словно была не при себе... Да что и дивного? Один ведь у нее сынок, как
одно солнце на небе, и утеха одна, и слава одна!.. Как она, наша "ненька"
радовалась было, что король жаловал сынка ее, ясновельможного пана! Письма
мне его мосци читала... Так тешилась!.. А тут вдруг такое... Ну, так вот
она все насчет пана Фальбовского заговаривалась, чтобы наездом ехать на
него, - да куда ж было про такое и думать... непорушне лежала...
- Бедная мама, сколько она настрадалась, - перебил тронутым, печальным
голосом болтавшего слугу наш знакомый Мазепа, проведя рукой по белому лбу
и подавив вздох, - да я лежал тоже на смертном одре, и если бы не одна
семья... Эх, да что об этом толковать, и вспомнишь, так словно снег за
спину посыпется... А что это все у вас опустилось? И "дах" перекосился, и
вон тот угол словно в землю ушел, и сторожевая башня как будто на ров
накренилась, да и вал во многих местах пообсыпался?
Они стояли на высоком крыльце, откуда виднелся весь двор, окруженный
овальной каменной стеной с бойницами; к внутренней стороне, ее лепились
разные пристройки, и жилые помещения для надворной челяди и команды, и
холодные, для разных складов, и конюшни, и сараи, и погреба, и даже
кузницы. Въезд в каменную ограду защищен был высокой сторожевой башней,
крепкой "брамой" и подъемным мостом; на двух противоположных концах
каменного овала стояло еще по башне, но меньших размеров.
Вся эта крепостца, окруженная за каменной стенной еще земляным валом и
глубоким рвом, помещалась на вершине довольно высокого холма,
господствовавшего над всей окрестностью. За старым господским домом,
носившим название замка, подымался старый, тенистый сад, а впереди, у
подножья холма, тянулось длинной дугой, по высокому берегу речки Каменки,
село Мазепинцы; внизу берега расстилался уже широким размахом луг,
блиставший изумрудной, сочной зеленью, с вьющейся среди "оситнягов"
голубой лентой.
- Да кто же бы здесь заботился, - развел руками старик, - настоящего-то
хозяина не было, а без хозяина ведь и скотина плачет... Старая пани все на
своего ясновельможного сынка, на вашу милость, "сподивалась" - приедет,
мол, славный мой сокол и все на свой "густ" обновит, а нам, говорит,
старым, и этого хватит на век...
- Да, постарело все.. а многое поднялось, разрослось и вошло в силу...
вот эти деревья кустами были, прутиками, за которыми бывало и не
спрячешься, - а теперь чуть не лес... Правда, и я тут давно не был.
- Лет семь, а то и больше, - вздохнул дед, - как покойный пан "дидыч"
наш померли...
- Много воды утекло... Ну, извести маму, чтобы сразу не потревожить, -
да, вот и забыл: гукни, чтоб мою команду разместили, да чтоб и коням, и
людям было всего вволю.
- Зараз, вельможный пане, я сам сбегаю, а то кому тут прикажешь? Они
уже и отвыкли знать, что то есть панская воля... Я одним духом... Пан
пусть отправится в свой покой и отдохнет, там все так стоит, как и было,
пальцем никто ничего не тронул, бей меня сила Божья! А я одной ногой
здесь, а другой там... без меня никто ничего не сделает, без старого
Вицента, без его ока - никто! А ея мосць, стара пани, еще почивать
изволит, так я вмиг! - зачастил он, вслед за своей болтливой речью,
ногами, спотыкаясь о ступени и сильно жестикулируя.
Мазепа улыбнулся, глядя на этого суетившегося, дряхлого старца, на его
добродушное, знакомое, родное лицо, и почувствовал, как в тайниках его
сердца шевельнулось что-то давнее - ясное, как лазурь среди прорвавшихся
туч, и кроткое, как свет теплящейся лампады... Мазепа не пошел в комнаты,
а стоял все, не отводя глаз от этой зеленеющей шири, принявшей снова в
свои мягкие объятия дорогого, заблудившегося по жизненным стезям гостя: он
глядел вдаль, где берег, постепенно возвышаясь, вырастал уже в целую гору
с обрывами, покрытую синевшим лесом, как шапкой; внизу ее запруженная река
разливалась озером, и, словно зеркало, сверкала серебристой гладью. Но
Мазепа глядел и ничего этого не видел, погружаясь в воспоминания детства;
он только чувствовал, как со дна души его выплывали давно забытые
впечатления, как сердце трогательно ныло и как в тумане увлажненных слезою
очей вставали воскресающие картины и реяли милые образы исчезнувших уже
лиц. Словно вот сейчас стоит он хлопчиком на этом самом высоком крыльце,
еще, новом, и смотрит через амбразуру сторожевой башни на роскошную даль,
и хочется так ему вырваться из этих "мурив", из этой тюрьмы на волю, на
широкий луг; но за браму выходить запрещено строго-настрого; все говорят,
что сейчас же тут и убьют: этот страх смерти и нападения от неведомого
врага царит в семье, заставляет ее запираться в своем замке и вести
затворническую жизнь... И чувство одиночества да тоски, знакомое, давнее,
прокралось и теперь ему в сердце. Вот он с сестрой своей, бледной
девочкой, старшей его несколькими годами, сидит, притаившись, или в
полутемной светлице, или летом в саду, либо в закоулке, под высоким муром;
они передают друг другу рассказы и догадки, как должно быть за муром
хорошо, да просторно, а особенно вон там, где озеро блестит, где за ним
"млыны" шумят и вода пенится... Они сговариваются даже убежать, но отца
боятся: он такой суровый, да мрачный, большею частью ходит все один,
осматривает муры, гарматы, гаковницы и по ночам не спит... И припомнилось
ему, как он раз ночью проснулся и увидел своего отца: тот тихо молился
перед Распятием, озаренный лампадой, а потом, когда отец повернулся
перекрестить его, то лицо его показалось таким бледным, как у месяца, а
глаза его были полны слез. Маленькому Ивану тогда стало жаль своего отца,
и он хотел было броситься к нему на шею, но туг вошла мама, еще молодая,
важная, красивая и, поцеловавши в голову своего мужа, заметила строго: "Не
унывай, друже мой, ты убил христопродавца Зеленского поделом, как
изменника нашей веры и родины, а тебя приговорили к смертной казни, к
"баниции", по кривде; так одно из двух: или я поеду хлопотать у короля о
снятии приговора, или бросим это гнездо и уйдем хоть за пороги!" И его,
молодого хлопчика, так поразил этот разговор, что он целую ночь продрожал
под одеялом. Ему все представлялись какие-то страшные пороги, за которые
нужно было прятаться от христопродавца-разбойника... Конечно, на другой
день все было передано сестре под строжайшим секретом и с того дня они,
дети, поборов страх, начали с нежностью ласкаться к отцу, а вскоре и мать
выехала из Мазепинцев.



XXX

А потом со Степаном они удрали за мур к речке, - продолжал вспоминать
Мазепа свое далекое детство, - кажется, вон за теми вербами нашли
душегубку и с удочками поплыли вниз по реке к озеру, рыбу ловить, да
посмотреть "млыны". Мазепе и теперь стало жутко, когда он вспомнил, с
каким страхом и безумным восторгом сидел он в лодке, как она скользила,
колеблясь, по узким извилинам речки, как очерет и осока шептались, кивая
на них укоризненно своими метелками, как ласточки вились над ними, а то
"кыгикалы" чайки, почти касаясь лодки крылом, словно желали выдать врагам
беглецов; но Степа смело и ловко правил челном, и тростник с "гайками"
убегал далеко назад... А он, паныч, все робко осматривался, сердце у него
трепетало тревожно, но глазенки ловили новые красоты развертывавшихся
картин и загорались новым восторгом, заглушавшим чувство страха... И вдруг
перед ними открылось озеро - широкое, широкое,.. сразу показалось даже,
что и берегов ему нет, только посредине зеленел остров... К нему-то Степа
и погнал душегубку, чтобы поскорее скрыться от чьего-либо любопытного
глаза и, спрятавшись в лозняке, половить рыбу. Когда он выскочил на берег,
то радости его не было границ; он прыгал от опьяняющего удовольствия по
кустарникам, по каменьям, наслаждаясь удачею задуманного бегства и азартом
риска... Он, помнится, даже не обращал внимания, как Степа выхватывал
ловко удочкой линей и карасей, а перебегал лишь с одного места на другое,
да любовался ширью воды, и вдруг, о ужас!
- Он увидел, что не привязанный челнок оторвался и плыл от острова,
приближаясь уже к противоположному берегу. Степа хотел было броситься
вплавь за ним или угодить в омут, но Ивась удержал его от этого
безрассудства: тогда только им представился весь ужас их положения...
Паныч, впрочем, поклялся взять вину на себя и не выдать товарища, - они
вместе уже учились грамоте у дьячка... Целый день, помнится, провели они
на острове в томительном ожидании; только к вечеру их разыскала погоня и
доставила к разгневанному отцу еле живых...
- Да, этого не забуду до смерти, - прошептал Мазепа и словно
почувствовал вновь, как оцепенел тогда он от страшного холода, когда
глянул на бледное, вздрагивавшее нервно лицо своего отца.
- Это ты, шельма, подбиваешь паныча не слушаться батька? - сказал отец
спокойным, ледяным голосом и, обратившись к слугам, прибавил повелительно,
- розог!
Степан повалился в ноги, бормоча какие-то оправдания, а паныч дрожащим
голосом осмелился попросить:
- Прости ему, тато, он не виноват... это я подбил...
- А! Ты? - бросил отец в сторону сына свирепый взгляд, - ну, так
полюбуйся, как его будут пороть, и "карайся".
- Тато! - вскрикнул со слезами Ивась, - за что же он через меня должен
страдать? Мало того, что дьяк его, вместо меня, ставит на горох на колени,
так теперь еще через меня станут бить?.. Уж коли бить, так меня первого...
Отец улыбнулся как будто от удовольствия, но произнес тем не менее
холодно:
- Да, ты прав, ты зачинщик. Но он тоже виноват, так как осмелился
нарушить мой строгий приказ, - а потому всыпать обоим: хлопца растяните на
земле, а для паныча принесите коврик.
И экзекуция совершилась бы непременно, если бы не прибежала сестра, и
если бы не заступился за паныча и хлопца старый Вицент, - да, он и тогда
был уже старым, - и вымолил им прощение.
- Ах, как это было давно и как врезалось в душу, - проговорил тихо
Мазепа, проведя рукой по влажным глазам, - и отчего это все так дорого?
Тогда ведь казался этот большой замок тюрьмой... Да, но в этой тюрьме
текла светлая юность, - и ее-то, бесповоротную, жаль! А потом? Потом и в
этой тюрьме стало светлее...
И ему припомнилось, как возвратилась мать с радостным известием, как
отец бросился обнимать ее, как стал целовать. их, детей, и дурачиться даже
с ними. Сейчас же опущен был в "брами" мост и вся семья в колымаге
отправилась в мазепинскую церковь молиться, а потом священник и причт были
приглашены в замок, и там уже пировали все - и паны, и попы, и команда, и
слуги целый день и целую ночь. В колокола звонили, из гармат палили.
С того дня жизнь их совсем изменилась: стали выезжать к соседям в
пышные замки, стали соседи и разные магнаты их навещать; проснулись
большие светлицы от шума, вздрогнули стены от громких виватов, раздалась в
зале даже песня под звуки торбана, гуслей; но для него, паныча, недолго
тянулись эти праздничные, веселые дни. Вскоре отец его отвез в Киев и
определил в братскую бурсу.
В бурсе ему показалось сначала дико и нелюдимо, несмотря на стоявший
немолчно там гам, несмотря на крики и драку, заканчивавшуюся обыкновенно
суровой расправой отца ректора. Тут-то он и почувствовал впервые настоящую
тоску по родном гнездышке, по семье, и хотя потом свыкся с товарищами и
даже стал общим любимцем, но это не ослабило его тоски по Мазепинцам: не
было ему большей радости в мире, как увидеть старого Вицента у братской
"брамы"; последний сам или с вельможной пани приезжал раз в год и привозил
разные дары отцу ректору и отцу эконому за догляд паныча и за отпуск его
на каникулы... Й они садились все вместе в обширную буду, а если с мамой -
в рыдван; Ивась обнимал в восторге своего дядьку и расспрашивал обо всем,
что делалось без него дома, о сестре, о Степе, о кучере и о собаках...
Вицент ему докладывал и сообщал среди мелочей и о важных вещах: о том,
например, что король подарил отцу еще новое село Будище, а потом Трилисы;
но эти села мало занимали ритора: ему отраднее было узнать, что хлопцы
нашли много выводков, что в лесу расплодились волки, что Найда
ощенилась... Да, Мазепинцы ему казались раем и лучшего блаженства, как
тогда на каникулах, не переживал уже он никогда в жизни... Правда, были
потом испытаны им и опьяняющие восторги, и жгучие наслаждения, но в них
всегда сказывались отрава и едкая горечь, а в тех детских радостях было
все так светло, так безмятежно?
Мать нежно ласкала своего любимчика Ивася, отец гордился его успехами;
все соседи завидовали и сулили ему большие успехи при дворе; находились и
такие, что советовали отцу, для прочности карьеры сына, отдать его в
иезуитскую коллегию и приобщить к латинству.
Такие советы, впрочем, возмущали страшно отца; он, будучи вспыльчив,
обрывал сразу советчика: "Проше пана, такого мне не говорить нигды":
Мазепы не были "перевертнямы", зрадниками, и не будут!.. В коллегию в
Варшаву я сына отдам, повезу его и за границу учиться, пусть он будет
ученее и умнее их всех; но пусть всю эту науку принесет он на корысть
своей родине, своему народу".
А мать, бывало, при этом позовет Ивася к себе, побелеет, как полотно, и
проговорит строгим голосом, указывая на образ: "Вот перед этой святой
иконой, сыну, клянусь, что, как я тебя ни люблю, а если ты изменишь своему
народу и родной вере, то задушу тебя вот этими руками, задушу насмерть, не
побоюсь и греха".
И эти слова отца и матери врезываются ему глубоко в душу и звучат
громко в коллегии иезуитской, среди польской и латинской речи, и за
границей среди всяких чудес и диковин.
А потом он при пышном дворе, обласкан королем, но душно ему, молодому и
полному сил, среди улиц Варшавы, среди раззолоченных королевских покоев,
среди разряженной и кичливой шляхты. Все на него смотрят свысока, с
презрением даже, подчеркивая на каждом шагу, что он выскочка из холопов,
схизмат, и что такому вовек не сравниться со шляхтой; это оскорбляет и
бесит королевского секретаря, и он, в свою очередь, начинает ненавидеть и
презирать эту глупую "пыху" глупого панства: ему еще дороже кажутся родные
хлопы и честные казаки, ему чудятся чаще звуки своих песен и ярче
выступают картины родимой стороны...
И вот, несмотря на покровительство короля, несмотря на лестные для
королевского секретаря поручения, он ясно видит, что карьеры для русского
шляхтича среди польской - нет и не будет; и эта безнадежность,
безвыходность положения гнетет с каждым днем больше и больше его душу...
- Да, это тяжкое было время, - вздохнул Мазепа, - хорошо, что оно
прошло безвозвратно... ежедневные уколы самолюбия, сети интриг, тысячи
сплетен, клевет - и нужно было напрягать постоянно ум, оглядываться
ежеминутно, быть готовым в каждое мгновение отпарировать заносимый сзади
удар... И для чего тратилась та энергия? Для удержания бессильных и
бесполезных симпатий короля, власть которого падала ежедневно... О, как он
рвался на Украину! Там, на родине, бурлила и кипела ключом жизнь, там, в
этой кипени, одаренные, сильные люди могли сразу всплыть наверх, а здесь
они должны лишь пресмыкаться бесцельно, злобствовать на кичливую шляхту,
которой казаки уже сбили рога... А эта история с Пасеком... - О, негодяй!
- вскрикнул Мазепа. - Ты отказался посчитаться за оскорбление в честном
бою, ты отказался скрестить саблю со мной, как с неравным, ну, так я найду
тебя и сравняю со псом!..
- Все уже, ясновельможный пане, устроил! - выкрикнул в это мгновение
запыхавшийся Вицент и заставил вздрогнуть Мазепу: последний до того
погрузился в свои воспоминания, что не слыхал даже тяжелых шагов его. -
Все уже устроил, - повторил старый слуга, - а теперь пойдем и до
ясновельможной пани...
Мазепа вошел вслед за Вицентом в обширные полутемный сени, а оттуда в
светлую уже переднюю; его так и обдало сразу знакомым запахом, в котором
слышались и смирна, и можжевельник, и яблоки, с преобладающим тоном
затхлости да гнили. На гостя, впрочем, этот тяжелый воздух произвел
видимо, приятное впечатление, и он, сбросив на руки Вицент та керею,
спросил почему-то у него:
- А у мамы все та ж прислуга?
- Клюшница Палагея жива: сгорбилась больше, но еще "дыбае", а покоевку
Фррсю выдали замуж в Будвици, а другую, Горпынку, отдали в Фроловский
монастырь с Кулыной учиться "гафту", а теперь возле вельможной пании
ухаживает черничка...
Мазепа вошел в светлицу. Это была довольно обширная комната о четырех
окнах, выходивших в сад и заслоненных ветвями дерев; теперь сквозь густую
листву пробивались лучи солнца и наполняли светлицу приятным зеленым
светом. Обстановка в ней была та же, что и прежде: посреди комнаты стоял
дубовый стол на вычурных ножках, изображавших драконов, покрытый цветным
"обрусом"; вокруг стола размещались в строгом порядке стулья с высокими
прямыми дубовыми спинками, украшенные резными гербами. У стен стояли
низкие диваны, напоминавшие скорее широкие "ослоны", прикрытые тафтяными
матрасиками; один угол светлицы уставлен был иконами с висячей перед ними
большой лампадой, другой - занимал шкаф со стеклянными дверцами,
наполненный дорогой металлической посудой. Такой же дубовый шкаф помещался
и в противоположном углу, а в четвертом - возвышалась громоздкая
изразцовая печь. На глухой, против окон, стене висел роскошный ковер, на
котором прикреплены были накрест два бунчука, в знак того, что покойный
владелец этого замка был бунчуковым товарищем; две боковые стены украшены
были портретами дородных шляхтичей и пань, в "кораблыках" и "намитках",
изображавших представителей рода Мазеп - Колединских. Пол был вымощен
дубовыми досками, натиравшимися оливой, вследствие чего они пропитались
особого рода политурой, блестевшей как зеркало и отражавшей даже предметы.
Чистота в светлице была безукоризненная, сверкающая...
Вицент прошел на цыпочках в другой покой, а Мазепа остановился у стола;
послышался ему еще легкий скрип следующей двери и потом все смолкло...
Охватившая тишина погрузила его снова в какое-то элегическое
настроение, словно отлетели от него в это мгновение все тревоги
волнующейся там, где-то далеко, жизни и заменились сладким дыханием покоя
и сна; даже мысли его ни на чем не фиксировались, а поплыли лениво - от
Фроловского монастыря к аллеям тенистого сада, от аллей к темной светлице
с таким именно запахом, а потом вдруг перенеслись молнией в степь, в
небольшую хату, полутемную, пахнувшую любистком и мятою... Тишина и
блаженное, полусознательное состояние, бесшумные тени... наклоненная
головка дивного ангела с чарующим, как мечта, взором, - и Мазепа
почувствовал легкий укор, сжавший его сердце до боли...
Вдруг в третьей комнате послышался легкий крик, суетливый говор, и
через минуту появился в дверях Вицент и, распахнув их, произнес
торжественно:
- Пожалуйте!
Мазепа вошел в совершенно светлую комнату, названную "середньою";
сквозные окна ее выходили с одной стороны на открытую поляну сада, а с
другой - во двор; широко врывались в них справа солнечные лучи и ложились
сверкающими пятнами на полу... У стен ее был прилажен сплошной широкий
диван, вдоль него симметрично стояли маленькие, низенькие столики, вроде
табуреток. Мазепа прошел эту "середню" торопливо на цыпочках и вошел в
следующую комнату, из которой доносился радостный шепот молитвы.
Со света здесь показалось ему совершенно темно, и он остановился на
минуту у дверей, чтобы присмотреться, где стояла дубовая, широкая, с
высокими спинками кровать его матери.
- Сюда, ко мне, "дытына" моя родная! - понесся ему навстречу довольно
громкий, взволнованный голос.
- Мамо, "ненько" моя! - вскрикнул порывисто Мазепа и, бросившись на
колени перед кроватью, стал осыпать поцелуями руки матери.
- Ко мне, сюда... дай твою умную и буйную голову, вот так, поцелуемся,