Институт физиологии, составлявший часть клинического колледжа Венского университета, занимал помещение бывших оружейных мастерских на углу Верингерштрас–се, в квартале от растянутого комплекса больницы и по диагонали от Обетовой церкви и самого университета. Стены двухэтажного здания института были такого же серого цвета, как и некогда отливавшиеся в нем пушки. Во второй половине здания, тянувшегося на целый квартал, находилась анатомичка, где в первые два года обучения медицине Зигмунд исследовал трупы. Завернув за угол Шварцшпаниерштрассе, он прошел под аркой и коротким проходом во внутренний двор. Справа была аудитория, где каждое утро с одиннадцати до полудня профессор Брюкке читал лекции. Ниши в стенах аудитории были заставлены лабораторными столами с различными препаратами, электрическими батареями, книгами, тетрадями. Здесь же маячили фигуры студентов, склонившихся над микроскопами. Когда профессор приходил на лекцию, они покидали на час свои рабочие места и слонялись без дела, ибо других рабочих помещений не было. За три года обучения у профессора Брюкке Зигмунд перебывал практически во всех нишах аудитории.
   С тем же чувством радости, с каким сбегал вниз по лестнице своего дома, он поднялся на второй этаж. Еще не было восьми часов, но лаборатории деловито шумели. Шагая по коридору, окна которого выходили во двор, он прошел мимо комнаты, отведенной ему вместе с химиком и двумя физиологами из Германии. В следующем поме–щении находилась небольшая лаборатория, в которой J работали помощники профессора Эрнст Флейшль и Зигмунд Экснер, выходцы из титулованных австрийских семейств. В угловом помещении здания располагался мозговой и нервный центры института – бюро, рабочий кабинет, лаборатория и библиотека профессора Брюкке.
   Все двери были открыты. Заглянув в комнату Экснера и Флейшля, он ощутил резкий запах электрических батарей и химикалий, используемых для изготовления анатомических образцов, запах, который еще два дня назад, когда он не прикоснулся своим лицом к волосам Марты в саду в Медлинге, казался ему самым приятным на свете. Помещение было разделено точно пополам, так что рабочий стол каждого занимал всю стену. Хотя Экснеру было всего тридцать шесть лет, он явно лысел, а его неухоженная борода стала косматой. Экснер был начисто лишен чувства юмора. В университете острили, что каждый Экснер должен стать профессором университета, а один шутник перефразировал это так: «Каждый профессор университета должен стать Экснером».
   Комнату загромождали две сложные машины: одна – изобретенный Экснером «нейроамебометр» – металлическая полоса, совершавшая тысячу колебаний в секунду, использовалась для замера времени реакции человеческого мозга, другая, созданная Флейшлем, – для новаторской работы по локализации нервных центров в мозгу.
   Зигмунд наблюдал с признательностью, как трудилась эта пара. Экснер был его учителем в медицинской физиологии и физиологии органов чувств, а Флейшль – в общей физиологии и высшей математике. Трудно было бы найти более противоположные натуры. Экснер происходил из богатой семьи, давно пустившей корни в придворной жизни Австро–Венгерской империи. Он проявил себя блестящим экспериментатором и администратором и мечтал после ухода в отставку профессора Брюкке стать полным профессором и директором Института физиологии. По мнению Зигмунда, его лицо с задумчивыми серыми глазами, над которыми нависали тяжелые веки, было не лишено привлекательности.
   Семья Флейшль была столь же старинной и богатой, как и семья Экснер, но она давно посвятила себя венскому миру искусства, музыки и театра, возможно самому вдохновенному в Европе с его сильной оперой, филармоническими и симфоническими оркестрами и театрами с богатым национальным репертуаром. Вена славилась композиторами и драматургами, ее концертные залы и театры всегда были переполнены. Флейшль был красивым мужчиной с темными густыми волосами, тщательно ухоженной бородкой, высоким выпуклым лбом, скульптурным носом, чувственным живым ртом; он мог цитировать каламбуры на шести языках и уж конечно был изысканно одет, когда появлялся около оперного театра в воскресенье утром. Его живой ум не обладал склонностью к администрированию, и поэтому он не был соперником Экснера в притязаниях на директорское кресло. Он отпускал непочтительные реплики по поводу помпезности габсбургского двора и особого характера венцев. Как–то раз он спросил Зигмунда:
   – Знаешь ли ты историю о трех девушках? Первая стояла на мосту через Шпрее в Берлине. Полицейский спросил ее, что она собирается делать. Та ответила: «Прыгну в реку и утоплюсь». Полицейский замешкался, затем сказал: «Хорошо, но вы уверены, что уплатили все налоги?» Вторая девушка в Праге спрыгнула с моста во Влтаву, а когда упала в воду, стала кричать по–немецки: «Спасите! Спасите!» Полицейский подошел к перилам моста, посмотрел вниз и сказал: «Лучше научилась бы плавать, чем говорить по–немецки». Третья девушка в Вене собиралась броситься в Дунай. Полицейский обратился к ней: «Послушай, вода очень холодная. Если ты бросишься, я должен прыгнуть за тобой. Таков мой долг. Это значит, что мы оба простудимся и заболеем. Не лучше ли тебе пойти домой и там повеситься?»
   Флейшлю крепко не повезло десять лет назад. Во время работы на трупе инфекция проникла в большой палец правой руки, и его пришлось частично ампутировать. Образовалась гранулированная ткань, известная в простонародье как «дикое мясо». Рана с трудом затягивалась, тонкая кожица лопалась, вызывая изъязвление. Профессору Бильроту приходилось оперировать его по меньшей мере дважды в год; хирургическое вмешательство, затрагивавшее нервные клетки, усугубляло страдания Флейшля. По ночам его мучила боль, но никто не подумал бы об этом в рабочее время, настолько сосредоточенно экспериментировал он со слепками мозга человека, попавшего в аварию, пытаясь найти связь травмированных участков с функциональными нарушениями: потерей речи, слепотой, параличом мускулов лица.
   Флейшль первым заметил Зигмунда в дверях, и его лицо озарила улыбка. Зигмунд входил в круг его самых близких друзей. Он провел в его доме много ночей, стараясь отвлечь Флейшля от изнуряющей боли в правой руке.
   – Господин Фрейд, как понимать ваш приход на работу с таким запозданием?
   Услышав шутку, Экснер поднял голову и заметил:
   – Флейшль в плохом настроении с самого утра, потому что в госпиталь не поступило ни одного воскресного скалолаза с разбитой головой.
   Флейшль сказал Зигмунду с насмешливой серьезностью:
   – Как я могу определить, какая крошечная частица мозга профессора Экснера рождает хилые шутки, если мне в руки не попадет травмированный мозг напыщенного юмориста?
   – Успокойся, Эрнст, – ответил Зигмунд. – Я попрошу профессора Брюкке принять судьбоносное для меня решение. Если не преуспею, то брошусь головой вниз с горы Леопольдсберг… предварительно положив в свой карман твое имя и адрес.

4

   Он постучал о косяк двери и вошел в комнату.
   – Здравствуйте!
   – Здравствуйте!
   – Господин профессор Брюкке, могу ли поговорить с вами с глазу на глаз?
   – Разумеется, коллега.
   Приятная дрожь пробежала по телу Зигмунда: Брюкке назвал его коллегой. Такое случилось лишь однажды, когда профессор был приятно поражен работой Зигмунда, занимавшегося исследованием центральной нервной системы высшего позвоночного. Это обращение являлось лучшей похвалой главы института в адрес ассистента, зарабатывающего всего несколько крейцеров в день.
   Два студента, сидевщие на противоположном конце заставленного рабочего стола Брюкке, собрали свои бумаги. Иосиф Панет, небольшой столик которого стоял под окном, откуда открывался вид на холм Берггассе (за этим столиком Зигмунд сам проработал целый год), подмигнул Зигмунду и вышел из комнаты. Панет был на год моложе Фрейда и два года назад получил диплом доктора медицины. Он поддерживал дружбу с Зигмундом, единственным из их круга не знавшим о том, что Панет стал наследником значительной части семейного богатства. Это обстоятельство ставило его в неловкое положение среди малосостоятельных студентов, его друзей, и посему он ходил в потертой одежде, а когда группа собиралась в кофейне для беседы и шуток, столь дорогих сердцу студентов, заказывал самую маленькую чашечку кофе и простой кекс.
   Панет закрыл за собой дверь. В комнате ощущался знакомый запах спирта и формальдегида. Зигмунд смотрел на человека, восхищавшего его больше всех. Эрнст Вильгельм Риттер фон Брюкке, достигший шестидесяти трех лет, родился в Пруссии в семье художников академической школы. Отец Брюкке уговаривал молодого Эрнста последовать семейной традиции. Эрнст изучал технику живописи, путешествовал по Италии, коллекционировал Мантенью, Бассано, Луку Джордано, Риберу, а также голландские пейзажи и германские готические полотна. Некоторые из картин годами висели в лаборатории вперемежку с профессорской коллекцией анатомических диапозитивов и гистологических образцов. Ре–шениэ Брюкке стать ученым–медиком было вызвано не отсутствием художественного таланта. В гостиной обширной квартиры профессора на Марианненгассе внимание Зигмунда привлек автопортрет, выполненный двадцатишестилетним Брюкке. Четкий рисунок, умело подобранные краски для передачи цвета рыжих волос и светлой кожи, моделирование головы – все говорило о том, что это сделано руками наблюдательного реалиста. Брюкке не бросил занятие искусством; он опубликовал книги о теории изобразительного искусства, физиологии цвета в прикладном искусстве, передаче движения в живописи, которые закрепил за ним репутацию знатока.
   В 1849 году Эрнст Брюкке, за которым гонялась вся Европа, был переведен из Кенигсберга в Венский университет и получил необычно высокий оклад – две тысячи гульденов в год (восемьсот долларов). Ему было предоставлено под контору просторное помещение в здании дворца Жозефиниум с живописным видом на город. Однако профессор Брюкке приехал в Вену не ради комфорта и красочных пейзажей. Он отказался от прекрасной квартиры, поселился в старой мастерской без водопровода и газа – подручный рабочий носил в ведрах воду из водоразборной колонки во дворе и ухаживал за подопытными животными – и своим умом и целеустремленностью превратил обветшавшее старое здание в выдающийся Институт, физиологии в Центральной Европе. Вода и газ для горелок Бунзена были проведены в здание за три года до того, как Зигмунд поступил в университет.
   Профессор Брюкке сидел за рабочим столом, разглядывая Зигмунда голубыми холодными глазами. Как утверждали иные студенты, один его взгляд способен заморозить любую рыбу, выловленную в Дунае. Голову профессора прикрывал неизменный шелковый берет, ноги были укутаны шотландским пледом, а в углу стоял огромный прусский зонт, с которым он не расставался даже в самые ясные летние дни, прогуливаясь утром по Рингу и наблюдая, как идет строительство нового здания парламента в стиле афинского классицизма, здания ратуши в фламандском стиле наподобие муниципалитета в Брюсселе, двух музеев – искусства и науки, расположенных друг против друга, в стиле итальянского Ренессанса. Профессор Брюкке слыл самым смелым и отважным ученым; он боялся только дифтерии, унесшей его мать и сына; ревматизма, превратившего его жену в инвалида, и туберкулеза, которому была подвержена его семья.
   Брюкке не казался Зигмунду черствым человеком. За все годы профессор отчитал его лишь два раза. Однажды, когда он вошел в лабораторию, опоздав на одну минуту, Брюкке заметил:
   – Опоздать к началу работы – значит не подходить для своей работы.
   Зигмунд сгорел от стыда.
   В другой раз он задержал публикацию сделанного им открытия по окрашиванию нервных тканей, чтобы дать идее отлежаться.
   – Отлежаться! – воскликнул профессор Брюкке. – Это оправдание лености.
   Такие упреки ровным счетом ничего не значили по сравнению с тем, которого «удостоился» сосед Зигмунда по аудиторной нише. Студент написал в отчете: «Поверхностное наблюдение показывает…» Брюкке сердито нацарапал над этой фразой: «Нельзя заниматься «поверхностными наблюдениями»!»
   Зигмунд знал, что ему самому предстоит начать трудный разговор. Брюкке исчерпал еще в молодости свой резерв для бесед на второстепенные темы и не разменивался на мелочи.
   – Господин советник, в моей жизни произошли перемены. В прошлое воскресенье молодая женщина, в которую я влюблен, намекнула мне… Это случилось неожиданно и было для меня сюрпризом. Мы еще не помолвлены…, до свадьбы далеко… но это та женщина, от которой зависит мое будущее счастье.
   – Поздравляю, господин доктор.
   – Господин советник, убежден, вы не сочтете меня льстецом, если я скажу, что полностью удовлетворен вашей лабораторией и людьми, которых я уважаю, – вами, господин профессор, докторами Флейшлем и Экснером…
   Брюкке сдвинул берет на лоб, а это означало, что он не готов дать ответ. Зигмунд перевел дух и вновь пошел в наступление.
   – Чтобы объявить о помолвке и серьезно подготовиться к женитьбе, я должен иметь положение и получить уверенность, что продвинусь в университете, на что дает надежду моя работа. Не могли бы вы рекомендовать меня на пост вашего помощника на медицинском факультете? Я знаю, что начинать нужно скромно, но на этом посту мне представится шанс сделать вклад, достойный того, чему вы учили меня, и вашего доверия ко мне.
   Брюкке молчал. Зигмунд чувствовал, как его ум сочинял и отбрасывал фразы. Он внимательно рассматривал гладко выбритое лицо Брюкке: его высокие скулы, пухлые губы, округлый подбородок, глаза, сохранившие в шестьдесят три года свою красоту. Порой Зигмунду казалось, что Брюкке, как человек эмоциональный, постоянно вел борьбу с самим собой, контролируя свои чувства.
   – Начнем с исходной точки, господин доктор. Желал бы я, чтобы вы были моим ассистентом? Разумеется. Могу ли я взять вас ассистентом? Не могу.
   В груди Зигмунда что–то оборвалось. Мелькнула мысль: «Как физиолог, я должен был бы знать, что оборвалось во мне. Но я этого не знаю». Вслух он сказал:
   – Господин профессор, почему вы не можете меня рекомендовать?
   – Это не позволяют сделать правила медицинского факультета. Институту разрешено иметь лишь двух ассистентов. Чтобы убедить министерство образования добавить третьего, потребуются годы…
   Зигмунд ощутил тяжесть в низу живота. Помнил ли он о таком ограничении, давно установленном министерством, и обманывал себя?
   – Итак, для меня нет места?
   – Ни Флейшль, ни Экснер не оставят института. До моей смерти и перехода к одному из них моего места они будут работать как мои ассистенты… получая сотню долларов в месяц.
   – Но им могут предложить возглавить отделение в Гейдельбергском, Берлинском или Боннском университетах?…
   Брюкке встал из–за стола и, подойдя к своему любимому ученику, мягким голосом сказал:
   – Дорогой друг, речь идет о проблеме более серьезной, чем вакансия ассистента для вас. При нашей нынешней системе чистой наукой могут заниматься только богатые. Семьи Экснер и Флейшль уже в нескольких поколениях богаты. Им не нужно жалованье. Вы мне рассказывали, как перебивается ваш отец, чтобы поддерживать вас, пока вы учитесь в университете. Не стало ли лучше дома?
   – Нет. Положение еще более усложнилось. Отец постарел. Я должен помогать родителям и сестрам.
   – Не означает ли это, господин доктор, что вам следовало бы выбрать другой путь? Если бы даже я преуспел, нажав на министерство, и получил еще одну должность ассистента, вам пришлось бы работать за сорок или пятьдесят долларов в месяц. В среднем возрасте вы зарабатывали бы чуть больше, если, разумеется, не умерли бы Экснер и Флейшль и медицинский факультет не назначил вас директором, вместо того чтобы искать специалиста с громким именем на стороне.
   На глаза Зигмунда набежала тень, словно каракатица выпустила в них свои чернила. Профессор Брюкке, проработавший в Венском университете долгих тридцать три года, заметил его огорчение. Он проницательно разгадал, что тревожит Зигмунда.
   – Нет, дорогой коллега! Это не антисемитизм. На медицинском факультете есть евреи. Антисемитизм встречается в клубах студентов–собутыльников, но первоклассная школа медицины не может быть построена на религиозных предрассудках. Неудачный выпад профессора Бильрота, о котором я сожалею, – это исключение.
   Зигмунд вспомнил статью Бильрота «Медицинская наука в германских университетах», чернившую студентов–евреев, обучавшихся медицине, а тем временем профессор Брюкке более сердечно и более многословно, чем обычно, продолжал:
   – …Я принадлежу к тем, кого более всего ненавидит католическая Австрия, – протестант, немец, пруссак. Тем не менее через год меня выбрали в академию. Впервые в истории немец стал деканом медицинского факультета, а затем ректором университета. Вы слишком разумны, чтобы искать объяснения в антисемитизме.
   – Спасибо, господин советник. Но если я не могу заработать здесь на жизнь, то что же мне делать? Нет ли другого отделения, где я мог бы…
   Брюкке отрицательно покачал головой, снял берет и вытер пот на лице. Только после этого Зигмунд осознал, что его наставник испытывает тяжелые чувства. Брюкке отошел к окну и повернулся своей широкой спиной к молодому человеку. Некоторое время он смотрел на улицу, на угол Берггассе, от которого шел вниз, к каналу, широкий спуск. Через окно долетали причитания крестьянки в платке:
   – Вот лаванда. Покупайте лаванду.
   Когда Брюкке повернулся, его глаза были серьезными.
   – Вы должны поступить так, как все молодые врачи, не имеющие личных доходов. Займитесь частной практикой, лечите пациентов.
   – Я не хочу и никогда не собирался заниматься частным врачеванием. Я поступил на медицинский факультет, чтобы стать ученым. Нужно иметь склонность, сострадание к больным…
   Брюкке сел за стол и положил на колени плед, хотя в комнате было душно от жары.
   – Господин доктор, а есть ли другой путь? Собираетесь ли вы жениться? У молодой женщины есть наследство?
   – Полагаю, что нет.
   – Вам следует вернуться в больницу и пройти более полную подготовку по всем дисциплинам. Таким образом вы сможете стать умелым и успешно практикующим врачом. Вы молоды и приладитесь к жизни. За четыре года работы в госпитале наберетесь опыта, получите доцентуру и завоюете репутацию. Вене нужны хорошие врачи.
   Зигмунд произнес:
   – Спасибо, господин советник. До свиданья.
   – К вашим услугам.

5

   Он брел, как слепой, по Верингерштрассе, мимо бокового входа на территорию больницы, которым пользовались студенты, врачи и прислуга. За арочными воротами маячила пятиэтажная каменная Башня глупцов.
   – Вот где мне следует быть, – прошептал он, – в одной из камер прикованным цепями к стене. Лунатиков нельзя выпускать на волю.
   Бродить по Вене перестало быть удовольствием. Каждый камень и булыжник отзывались болью в ногах, а бессвязные мысли и самобичевание травмировали центральную нервную систему, которую он так успешно обнажал у животных в лаборатории. Он думал: «Нам известно, что зрение контролируется задней долей мозга, а слух – височной. Не мне ли открыть, какая доля мозга контролирует глупость?»
   Он инстинктивно направился к Хиршенгассе и аллее Гринцингер, по пути к Венскому лесу, где поколения венцев, прогуливаясь в чаще, радовались жизни или предавались своему горю. Домики деревни Гринцинг, по которой сновали домашние хозяйки с корзинками в руках, взбирались на гору к виноградникам, перемежавшимся с персиковыми и абрикосовыми посадками. Над входом в кабачки висели зеленые венки, они указывали на то, что там есть молодое вино, которое подают под каштанами, вино из винограда, культивируемого в окрестностях Венского леса уже две тысячи лет, еще до того, как римские легионеры захватили здесь селение, называвшееся Вин–добона. Зигмунд шел не останавливаясь.
 
   Извилистая тропа, карабкавшаяся вверх, была тенистой, но и ее тишина не умеряла страданий Зигмунда. Его охватывали, оставляя свою горечь, приступы то стыда и ярости, то крушения надежд и смущения, то страха, отчаяния и тревоги.
   Он сошел с тропы и углубился в чащу столетних берез и сосен. Там царили глубокая тишина и спокойствие, лишь изредка прерываемые пением птиц и доносившимися издали ударами топора. Хлорофилл лесных листьев – лучший поглотитель, он способен вобрать в себя любую человеческую печаль, и при этом ни одна ветка не шелохнется. Но сегодня даже эти величавые деревья не приносили ему облегчения. Всегда в прошлом освежавшие его душу, сочная весенняя листва, чувство возврата в благотворное лоно зелени, которая укрывает от враждебного мира, не помогали ему: он метался от ярости к отчаянию и наоборот.
   Зигмунд поднялся на вершину, в сад–ресторан Каленберга. Посетители ели завтраки, принесенные с собой в рюкзаках, и пили пиво, которое разносили официанты в кружках на больших подносах. После восьмимильной прогулки он устал, у него пересохло в горле, но он не стал задерживаться и пошел по тропе к Леопольдсбергу, к руинам стоявшего там некогда замка. Внизу лежала Вена, зажатая между Венским лесом и Дунаем, на юге возвышались Альпы, разделяющие Австрию и Италию, к востоку простирался склон, спускавшийся к Венгрии. Отсюда наступали и временами покоряли императорский город пришельцы из Азии: гунны, авары, мадьяры и турки. Но это была история, в собственной же душе он ощущал лишь страдание, поддавшись безысходной жалости к самому себе.
   Как он осмелится сказать Марте о помолвке, если его будущее столь мрачно? Как он может объяснить ей непредвиденный провал строившихся им планов стать ученым? Каким образом он будет добывать себе на жизнь, не говоря уже о помощи семье? Как он сумеет выдержать четыре года хирургических операций, с которыми он так плохо справляется; занятий дерматологией, которая казалась ему скучной; внутренними болезнями, не обладая диагностическим даром; нервными расстройствами, о которых знает только то, чему научил его друг, Доктор Йозеф Брейер? Психиатрия, связанная с анатомией мозга, которую он осваивал под руководством профессора Мейнерта, интересна. Он уже прошел подготовку по клинической психиатрии под началом Мейнерта, благоволившего ему, и тот мог бы научить его всему тому, что известно о «локализации» центров мозга. Однако поскольку его вероятные пациенты не позволят лазить им в мозг для исследования их извилин, то какая польза в таком обучении?
   На полпути назад, к Каленбергу, он пошел по узкой, неровной тропе, по которой гоняли скот к Клостерной–бургу. У подножия горы, ощутив усталость в каждом мускуле, он повернул к дороге на монастырь и зашагал вдоль русла Дуная, иногда останавливаясь, чтобы смочить пылавшее лицо. Ему предстояло еще несколько часов пути, но теперь он знал: пора покончить с самобичеванием и отчаянием, упреками в адрес университета, медицинского факультета, больницы и министерства образования. Мужчины выдерживают испытания даже в том случае, когда их бьют кнутами по голой спине, они скрежещут зубами, но не позволяют себе кричать от боли. Они продолжают жить. Иного выбора нет.
   Уже под вечер, эмоционально опустошенный, он добрался до дома доктора Йозефа Брейера, близкого друга, которому он поверял свои мысли и чувства. Известный в Вене как «Брейер – золотая рука», Йозеф был личным врачом большей части персонала медицинского факультета университета, и это создало ему репутацию самого популярного врача в Австро–Венгерской империи. Он славился своим диагностическим искусством и часто добивался успеха там, где другие терпели неудачу. В клинической школе утверждали, будто он «предсказывает» причины скрытых заболеваний. Горожане понимали это буквально и считали, что знания Брейеру даны Богом. Венцев поражало, почему их католический Бог открывает причины их недомоганий еврею, но они не позволяли своей религии мешать лечиться у доктора Брейера.
   Йозеф Брейер был скромнейшим человеком. Когда его хвалили за ясновидение, он отвечал:
   – Глупости! Все, что я знаю, мне передал мой учитель профессор Оппольцер, специалист по болезням внутренних органов.
   Он действительно узнал многое от Оппольцера. Когда Йозеф был еще студентом – ему шел тогда двадцать первый год, Оппольцер взял его в свою клинику и через пять лет назначил ассистентом, готовя молодого человека в качестве своего преемника. Но в 1871 году Оппольцер умер, Брейеру было только двадцать девять лет. Бюро медицинского факультета занялось поисками на стороне более зрелого и известного человека, остановив свой выбор на профессоре Бамбергере. О том, что произошло затем, Брейер никогда не откровенничал: подал ли он в отставку в знак недовольства или же был уволен профессором Бамбергером, пожелавшим иметь ассистента по собственному выбору. Брейер занялся частной практикой, одновременно продолжая в лаборатории профессора Брюкке исследования «полузамкнутых каналов среднего уха», которые, по его мнению, контролировали движения головы. Работая в лаборатории в качестве частного лица, он сделал важные открытия, касающиеся внутреннего уха как органа, чувствительного к гравитации. Он подружился с Флейшлем и Экснером и здесь же встретил Зигмунда, который был моложе его на четырнадцать лет и еще не имел диплома врача. Брейер приглашал Зигмунда к себе на ланч. Его жена Матильда и дети приняли Зигмунда в семью взамен младшего брата Йозефа – Адольфа, преждевременно умершего несколько лет назад.