Страница:
– Да, полагаю, что это так. Я хочу домой, хочу вернуться на работу. Но я страдаю бессонницей, и меня все время одолевает чувство тревоги. И вот я начал пить…
Зигмунд стоял у окна, глядя на темный двор, освещенный тусклыми фонарями.
«При чем тут его глаза? Какой болезнью это вызвано? Единственное, о чем я могу подумать, так это о строчке из Святого благовествования от Матфея: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя».
9
10
Зигмунд стоял у окна, глядя на темный двор, освещенный тусклыми фонарями.
«При чем тут его глаза? Какой болезнью это вызвано? Единственное, о чем я могу подумать, так это о строчке из Святого благовествования от Матфея: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя».
9
Отъезд Марты в Вандсбек в середине июня оказался более болезненным для обоих, чем им казалось. Зигмунд чувствовал, сколь опасна разлука, и в то же время понимал, что если их любовь не выдержит испытаний разлукой, то она вряд ли будет долгой.
Он обнял Марту и поцеловал ее.
– Уж если твоя мама принялась откладывать нашу свадьбу, никто из нас не может ей помешать. У нас нет выбора. Мы должны полагаться на мою работу. Это единственное, что может вновь сблизить нас.
На следующий день они встретились буквально на минуту на углу Альзерштрассе. В горле так пересохло, что ни он, ни она не могли произнести слово «здравствуй». Слишком расстроенный, он не смог вернуться в больницу и пошел к Эрнсту Флейшлю. Йозеф Брейер и Зигмунд подменяли друг друга как личные врачи Флейшля в перерывах между операциями, которые делал ему Бильрот несколько раз в году; их задача была простой – перебинтовать большой палец и ослабить морфием боль.
Флейшль жил в красивом многоквартирном доме, построенном на средства его деда, фасад дома украшали огромные обнаженные мужские и женские фигуры, греческие колонны, портики и арабески, гипсовые херувимы. Старшие из семьи Флейшля занимали весь второй этаж, но Эрнст устроил себе изолированное помещение, пробив отдельный вход на лестничную площадку и выгородив большую угловую спальню, рядом с ней небольшую столовую, а с другой стороны соединив в одну большую комнату библиотеку, кабинет, приемную и гостиную, в которой он проводил мучительные бессонные ночи.
Лакей Флейшля впустил Зигмунда в знакомое помещение. Одна стена кабинета была плотно заставлена книгами, на другой висели итальянские полотна, собранные дедом, который путешествовал в карете из Милана в Неаполь. На многочисленных подставках, подпорках, стойках размещались обломки мраморных скульптур из Малой Азии, женские торсы, головы римских военачальников, фризы, этрусский Бахус из храма в Вейи.
– Рад тебя видеть, Зигмунд. Я только что сказал повару, что не буду ужинать, но в компании с тобой мы устроим небольшую пирушку.
Он взял трубку за бархатным занавесом и дунул в нее. Вскоре появился лакей, и Флейшль заказал обильный ужин. Пока они беседовали, Зигмунд снял повязку, чтобы проверить состояние больного пальца. Всего два месяца назад Бильрот произвел очередную ампутацию. Почистив рану, Зигмунд наложил свежую повязку.
Флейшль начал изучать санскрит, дабы прочитать в оригинале «Веды». Зигмунд посоветовал взять несколько уроков у Игнаца Шёнберга.
Принесли ужин; на обеденном столе довольно больших размеров, заставленном археологическими находками, которые собрал дед Флейшля во время своих поездок в Египет и Палестину, с трудом нашлось место для двух суповых тарелок. Флейшль объяснил:
– Когда я ем в одиночестве, мой глаз отдыхает на этих красивых предметах. Я как бы насыщаюсь ими вместо запеканки с печенкой. Когда умру, заберу эти сокровища с собой.
Зигмунду было неприятно слушать, как тридцатисемилетний Флейшль рассуждает о смерти, пусть далее в шутку; но нужно смотреть правде в глаза: большой палец Флейшля излечить невозможно, и каждый раз, когда Бильрот прибегает к операции, он отнимает у Флейшля несколько лет жизни. Боль от раны крайне острая, и морфий – единственное спасение. Зигмунд считал, что он сталкивается с пародией на справедливость: у Эрнста Флейшля было все, ради чего стоило жить, блестящий интеллект поставил его на такой уровень, который недоступен для остальной части медицинского корпуса Вены.
– Знаешь, Эрнст, если бы я не любил тебя, то страшно бы тебе завидовал, – пытался острить Зигмунд. – Последний по времени, кто знал все, познанное человеком к семьсот шестнадцатому году, был Лейбниц. Если не будешь скромничать, то обойдешь Лейбница.
На красивом лице Флейшля появилась невольная гримаса, вызванная болью. Зигмунд сделал инъекцию морфия. Весь день Флейшль был поглощен работой в лаборатории Брюкке, а ночи были длинными. Зигмунд оставался у него до часу ночи, играя в японские шашки. Тревога не покидала его: около четырех часов утра, мучаясь от боли, Флейшль сделает себе еще один укол. Он стал наркоманом; Брейер и Фрейд были единственными, кто знал это. Направляясь в больницу по пустынным улицам, Зигмунд думал: «Мы должны отучить Флейшля от морфия. Он убьет его скорее, чем палец. Никто не в состоянии выдержать такую боль без успокаивающего, но должно же быть нечто менее опасное?»
Зигмунд уяснил, что больницей управляют «вторые врачи», среди которых насчитывалось десять врачей первого класса и тридцать – второго, как он сам. Примариусы были мужчинами среднего возраста с достатком и частной практикой вне больницы, в приемных и палатах они задерживались не более чем на два часа в день. Таким образом, на долю сорока человек приходилось обслуживание двадцати отделений. Хотя специалисты были приписаны к своим палатам, существовало несколько мест, где «вторые врачи» могли встречаться и завязывать дружбу между собой: центральная читальня, ниши с газовыми печами, где собирались молодые, люди, чтобы выпить чашечку кофе и поболтать, так сказать, «у бассейна» (такое название было позаимствовано от женских сходок у общего источника воды около многоквартирных домов, в которых селились бедняки). Вечно занимавшей всех темой бесед были деньги. Они стали предметом общей заботы, и в итоге сложилось своего рода масонство, выражавшееся в том, что в единую кассу складывались свободные гульдены и крейцеры. Один из работавших в кожном отделении врачей вывесил над своим рабочим столом вышитый образчик со словами из Евангелия от Иоанна: «Ибо нищих всегда имеете с собой. Это – мы»! «Вторые врачи» первого класса зарабатывали больше – тридцать два доллара в месяц, и у них было больше пациентов, но они были старше и выполняли больше обязанностей. Каждый дрался за лишний гульден: давали уроки, составляли обзоры медицинских текстов, отыскивали пациентов. Они были должниками своих родителей, друзей, книгопродавцев, торговцев канцелярскими принадлежностями, портных, владельцев кафе.
Однажды утром Зигмунду понадобились пять гульденов для Амелии. Он обратился к друзьям; они оттопырили пустые карманы. После полуденного завтрака в зал торопливым шагом вошел Иосиф Панет. Как обычно, он был небрежно одет, его бледно–голубые глаза выдавали не только его застенчивую, чувствительную душу, но и туберкулез, от которого страдали в Вене как имеющие достаток, так и бедные. Панет, неизменно опасавшийся, как бы друзья не отреклись от него по той причине, что он имел состояние и не был беден, как они, считал своим долгом устраивать вечеринки под любым предлогом: день рождения, продвижение по службе, публикация. Он спозаранку приходил в ресторан, заказывал обед, одаривал чаевыми прислугу, оплачивал счет и, счастливый, удалялся.
– Зиг, я только что услышал, что тебе нужно несколько гульденов.
– Я не могу занять у тебя. Таков неписаный закон.
– Почему меня сторонятся? – В голосе Панета прозвучала обида.
– Потому что непорядочно занимать у человека, который не нуждается в том, чтобы ему возвращали. Это пахнет нищенством.
– Вы – кучка снобов! Почему бедным можно давать взаймы, а богатым не позволяется?
– Хорошо, Иосиф. Когда нам потребуются деньги для разгульной жизни и греха, мы станем занимать только у тебя.
Панет подошел к столу Зигмунда, взял в руки фотографию Марты.
– Как выносишь разлуку?
– Разлука – точно сказано, – поморщился Зигмунд. – А как фрейлейн Софи Шваб? Ты знаешь, что любишь эту девушку и должен жениться на ней. Ты достаточно долго искал бедную девушку.
– Согласен. Мы намечаем отпраздновать свадьбу этим летом.
Зигмунду доставляла особое удовольствие компания его коллег. Барон Роберт Штейнер фон Пфунген получил недавно доцентуру по отделению нейропатологии; он давал пояснения у коек больных в рамках курса под руководством Мейнерта. Зигмунд должен был присутствовать на этих лекциях и демонстрациях, поскольку он отвечал за больных, на примере которых показывались симптомы болезней. Фон Пфунген получил прекрасную подготовку под руководством крупных венских профессоров: Брюкке, Ведля, Штрикера, Редтенбахера, Шнейдера и Барта, что обеспечило ему солидную базу в медицине, химии, физиологии почек и механизме расстройства речи. Он нравился, в частности, тем, что никогда не оспаривал чьих–либо просьб предоставить материалы и медикаменты. Он был просто влюблен в терапию.
– Зиг, мы ищем разгадку, почему в сознании пациентов чередуются периоды просветления с периодами расстройства. Я нашел ответ: дело в перистальтическом цикле – в движении, с помощью которого постепенно перемещается содержимое пищевого тракта.
– Не можете ли вы пояснить, господин доктор?
– Я хотел бы, дорогой коллега, чтобы вы вели запись продвижения в пищевом тракте больного с точным указанием времени от начала приема пищи до завершения цикла. Затем следует сопоставить полученный график с периодами просветления и помутнения ума. Полагаю, что вы обнаружите обратную связь: когда действует перистальтика, в голове у пациента смятение; как только у больного будет стул, умственные способности восстановятся и останутся такими до начала следующего движения. Что вы на это скажете?
На язык Зигмунда так и просилось одно–единственное слово: «Чепуха!» Но фон Пфунген был слишком хорошим парнем, чтобы обижать его. Он обещал проследить за пациентами, как тот просил.
Несколькими неделями позже фон Пфунген придумал новую теорию. Она касалась причины бронхиального катара.
– Мытье спины пациента имеет отношение к катару, – объяснял он, когда они обходили палаты. – Сейчас у меня достаточно свидетельств для вывода, что правое легкое реже страдает, потому что левая рука, более слабая и менее проворная, не так сильно трет спину, как правая рука – левую сторону. Разве не интересный подход, не так ли, господин доктор?…
Но человек, с которым Зигмунд встречался чаще всего и не всегда с охотой, был тридцатидвухлетний доктор Натан Вейс, проживший в больнице четырнадцать лет, из них последние четыре года как старший доцент в четвертом отделении. Вейс был известен как господин Городская Больница. Йозеф Брейер, узнав, что Вейс старается превратить Зигмунда в свое новое доверенное лицо, сказал:
– Когда вижу Натана, то вспоминаю анекдот о старике, который спросил сына, кем он хочет быть. Сын ответил: «Купоросом, который все насквозь проедает».
Огромное самомнение Натана было сопоставимо только с его жаждой деятельности, способностью углубляться в предмет и присасываться к нему изо всех сил. Он был в беспрестанном движении, произносил блестящие монологи, знал понемножку обо всем, но, сосредоточившись на нервных болезнях, стал авторитетом в этой области. Однажды, будучи еще студентом, он влюбился, получил от ворот поворот и с тех пор сторонился любви. Ее заменило ему управление четвертым отделением.
Доктор Натан Вейс зачастил к Зигмунду для приятельских бесед, иногда приглашая Зигмунда на кофе или на ужин. Поначалу Зигмунд думал, что он нужен лишь как зачарованный слушатель необычно звучного голоса Вей–са, но затем убедился в ошибочности своего мнения. Он нравился Натану, и тот уважал его суждения.
– Фрейд, когда ты завершишь обучение у Мейнерта, то почему бы не перейти ко мне? К этому времени я стану примариусом. Я сделаю тебя моим старшим «вторым врачом». Ты станешь у меня вторым из числа лучших неврологов в Вене.
– Как близко, по вашему мнению, я смогу подтянуться к вам, Натан?
– Всегда будет разрыв между мною и следующим по значению неврологом. Когда ты закончишь подготовку по нервным болезням, будешь носить на себе ярлык Натана Вейса,
– «И сделал Господь Каину знамение… И пошел Каин от лица Господня, и поселился в земле Нод».
– Я знаю. Первая книга Моисеева. Бытие. Мой отец вколотил Ветхий Завет в мою шкуру строчка за строчкой.
Он подошел к двери, повернулся и задумчиво сказал:
– Зиг, у тебя есть сестры. Могу ли я с ними встретиться? Я хотел бы жениться на сестре врача. Как только стану примариусом, намерен создать собственный дом. Мне пора жениться, сейчас… время не ждет.
Он обнял Марту и поцеловал ее.
– Уж если твоя мама принялась откладывать нашу свадьбу, никто из нас не может ей помешать. У нас нет выбора. Мы должны полагаться на мою работу. Это единственное, что может вновь сблизить нас.
На следующий день они встретились буквально на минуту на углу Альзерштрассе. В горле так пересохло, что ни он, ни она не могли произнести слово «здравствуй». Слишком расстроенный, он не смог вернуться в больницу и пошел к Эрнсту Флейшлю. Йозеф Брейер и Зигмунд подменяли друг друга как личные врачи Флейшля в перерывах между операциями, которые делал ему Бильрот несколько раз в году; их задача была простой – перебинтовать большой палец и ослабить морфием боль.
Флейшль жил в красивом многоквартирном доме, построенном на средства его деда, фасад дома украшали огромные обнаженные мужские и женские фигуры, греческие колонны, портики и арабески, гипсовые херувимы. Старшие из семьи Флейшля занимали весь второй этаж, но Эрнст устроил себе изолированное помещение, пробив отдельный вход на лестничную площадку и выгородив большую угловую спальню, рядом с ней небольшую столовую, а с другой стороны соединив в одну большую комнату библиотеку, кабинет, приемную и гостиную, в которой он проводил мучительные бессонные ночи.
Лакей Флейшля впустил Зигмунда в знакомое помещение. Одна стена кабинета была плотно заставлена книгами, на другой висели итальянские полотна, собранные дедом, который путешествовал в карете из Милана в Неаполь. На многочисленных подставках, подпорках, стойках размещались обломки мраморных скульптур из Малой Азии, женские торсы, головы римских военачальников, фризы, этрусский Бахус из храма в Вейи.
– Рад тебя видеть, Зигмунд. Я только что сказал повару, что не буду ужинать, но в компании с тобой мы устроим небольшую пирушку.
Он взял трубку за бархатным занавесом и дунул в нее. Вскоре появился лакей, и Флейшль заказал обильный ужин. Пока они беседовали, Зигмунд снял повязку, чтобы проверить состояние больного пальца. Всего два месяца назад Бильрот произвел очередную ампутацию. Почистив рану, Зигмунд наложил свежую повязку.
Флейшль начал изучать санскрит, дабы прочитать в оригинале «Веды». Зигмунд посоветовал взять несколько уроков у Игнаца Шёнберга.
Принесли ужин; на обеденном столе довольно больших размеров, заставленном археологическими находками, которые собрал дед Флейшля во время своих поездок в Египет и Палестину, с трудом нашлось место для двух суповых тарелок. Флейшль объяснил:
– Когда я ем в одиночестве, мой глаз отдыхает на этих красивых предметах. Я как бы насыщаюсь ими вместо запеканки с печенкой. Когда умру, заберу эти сокровища с собой.
Зигмунду было неприятно слушать, как тридцатисемилетний Флейшль рассуждает о смерти, пусть далее в шутку; но нужно смотреть правде в глаза: большой палец Флейшля излечить невозможно, и каждый раз, когда Бильрот прибегает к операции, он отнимает у Флейшля несколько лет жизни. Боль от раны крайне острая, и морфий – единственное спасение. Зигмунд считал, что он сталкивается с пародией на справедливость: у Эрнста Флейшля было все, ради чего стоило жить, блестящий интеллект поставил его на такой уровень, который недоступен для остальной части медицинского корпуса Вены.
– Знаешь, Эрнст, если бы я не любил тебя, то страшно бы тебе завидовал, – пытался острить Зигмунд. – Последний по времени, кто знал все, познанное человеком к семьсот шестнадцатому году, был Лейбниц. Если не будешь скромничать, то обойдешь Лейбница.
На красивом лице Флейшля появилась невольная гримаса, вызванная болью. Зигмунд сделал инъекцию морфия. Весь день Флейшль был поглощен работой в лаборатории Брюкке, а ночи были длинными. Зигмунд оставался у него до часу ночи, играя в японские шашки. Тревога не покидала его: около четырех часов утра, мучаясь от боли, Флейшль сделает себе еще один укол. Он стал наркоманом; Брейер и Фрейд были единственными, кто знал это. Направляясь в больницу по пустынным улицам, Зигмунд думал: «Мы должны отучить Флейшля от морфия. Он убьет его скорее, чем палец. Никто не в состоянии выдержать такую боль без успокаивающего, но должно же быть нечто менее опасное?»
Зигмунд уяснил, что больницей управляют «вторые врачи», среди которых насчитывалось десять врачей первого класса и тридцать – второго, как он сам. Примариусы были мужчинами среднего возраста с достатком и частной практикой вне больницы, в приемных и палатах они задерживались не более чем на два часа в день. Таким образом, на долю сорока человек приходилось обслуживание двадцати отделений. Хотя специалисты были приписаны к своим палатам, существовало несколько мест, где «вторые врачи» могли встречаться и завязывать дружбу между собой: центральная читальня, ниши с газовыми печами, где собирались молодые, люди, чтобы выпить чашечку кофе и поболтать, так сказать, «у бассейна» (такое название было позаимствовано от женских сходок у общего источника воды около многоквартирных домов, в которых селились бедняки). Вечно занимавшей всех темой бесед были деньги. Они стали предметом общей заботы, и в итоге сложилось своего рода масонство, выражавшееся в том, что в единую кассу складывались свободные гульдены и крейцеры. Один из работавших в кожном отделении врачей вывесил над своим рабочим столом вышитый образчик со словами из Евангелия от Иоанна: «Ибо нищих всегда имеете с собой. Это – мы»! «Вторые врачи» первого класса зарабатывали больше – тридцать два доллара в месяц, и у них было больше пациентов, но они были старше и выполняли больше обязанностей. Каждый дрался за лишний гульден: давали уроки, составляли обзоры медицинских текстов, отыскивали пациентов. Они были должниками своих родителей, друзей, книгопродавцев, торговцев канцелярскими принадлежностями, портных, владельцев кафе.
Однажды утром Зигмунду понадобились пять гульденов для Амелии. Он обратился к друзьям; они оттопырили пустые карманы. После полуденного завтрака в зал торопливым шагом вошел Иосиф Панет. Как обычно, он был небрежно одет, его бледно–голубые глаза выдавали не только его застенчивую, чувствительную душу, но и туберкулез, от которого страдали в Вене как имеющие достаток, так и бедные. Панет, неизменно опасавшийся, как бы друзья не отреклись от него по той причине, что он имел состояние и не был беден, как они, считал своим долгом устраивать вечеринки под любым предлогом: день рождения, продвижение по службе, публикация. Он спозаранку приходил в ресторан, заказывал обед, одаривал чаевыми прислугу, оплачивал счет и, счастливый, удалялся.
– Зиг, я только что услышал, что тебе нужно несколько гульденов.
– Я не могу занять у тебя. Таков неписаный закон.
– Почему меня сторонятся? – В голосе Панета прозвучала обида.
– Потому что непорядочно занимать у человека, который не нуждается в том, чтобы ему возвращали. Это пахнет нищенством.
– Вы – кучка снобов! Почему бедным можно давать взаймы, а богатым не позволяется?
– Хорошо, Иосиф. Когда нам потребуются деньги для разгульной жизни и греха, мы станем занимать только у тебя.
Панет подошел к столу Зигмунда, взял в руки фотографию Марты.
– Как выносишь разлуку?
– Разлука – точно сказано, – поморщился Зигмунд. – А как фрейлейн Софи Шваб? Ты знаешь, что любишь эту девушку и должен жениться на ней. Ты достаточно долго искал бедную девушку.
– Согласен. Мы намечаем отпраздновать свадьбу этим летом.
Зигмунду доставляла особое удовольствие компания его коллег. Барон Роберт Штейнер фон Пфунген получил недавно доцентуру по отделению нейропатологии; он давал пояснения у коек больных в рамках курса под руководством Мейнерта. Зигмунд должен был присутствовать на этих лекциях и демонстрациях, поскольку он отвечал за больных, на примере которых показывались симптомы болезней. Фон Пфунген получил прекрасную подготовку под руководством крупных венских профессоров: Брюкке, Ведля, Штрикера, Редтенбахера, Шнейдера и Барта, что обеспечило ему солидную базу в медицине, химии, физиологии почек и механизме расстройства речи. Он нравился, в частности, тем, что никогда не оспаривал чьих–либо просьб предоставить материалы и медикаменты. Он был просто влюблен в терапию.
– Зиг, мы ищем разгадку, почему в сознании пациентов чередуются периоды просветления с периодами расстройства. Я нашел ответ: дело в перистальтическом цикле – в движении, с помощью которого постепенно перемещается содержимое пищевого тракта.
– Не можете ли вы пояснить, господин доктор?
– Я хотел бы, дорогой коллега, чтобы вы вели запись продвижения в пищевом тракте больного с точным указанием времени от начала приема пищи до завершения цикла. Затем следует сопоставить полученный график с периодами просветления и помутнения ума. Полагаю, что вы обнаружите обратную связь: когда действует перистальтика, в голове у пациента смятение; как только у больного будет стул, умственные способности восстановятся и останутся такими до начала следующего движения. Что вы на это скажете?
На язык Зигмунда так и просилось одно–единственное слово: «Чепуха!» Но фон Пфунген был слишком хорошим парнем, чтобы обижать его. Он обещал проследить за пациентами, как тот просил.
Несколькими неделями позже фон Пфунген придумал новую теорию. Она касалась причины бронхиального катара.
– Мытье спины пациента имеет отношение к катару, – объяснял он, когда они обходили палаты. – Сейчас у меня достаточно свидетельств для вывода, что правое легкое реже страдает, потому что левая рука, более слабая и менее проворная, не так сильно трет спину, как правая рука – левую сторону. Разве не интересный подход, не так ли, господин доктор?…
Но человек, с которым Зигмунд встречался чаще всего и не всегда с охотой, был тридцатидвухлетний доктор Натан Вейс, проживший в больнице четырнадцать лет, из них последние четыре года как старший доцент в четвертом отделении. Вейс был известен как господин Городская Больница. Йозеф Брейер, узнав, что Вейс старается превратить Зигмунда в свое новое доверенное лицо, сказал:
– Когда вижу Натана, то вспоминаю анекдот о старике, который спросил сына, кем он хочет быть. Сын ответил: «Купоросом, который все насквозь проедает».
Огромное самомнение Натана было сопоставимо только с его жаждой деятельности, способностью углубляться в предмет и присасываться к нему изо всех сил. Он был в беспрестанном движении, произносил блестящие монологи, знал понемножку обо всем, но, сосредоточившись на нервных болезнях, стал авторитетом в этой области. Однажды, будучи еще студентом, он влюбился, получил от ворот поворот и с тех пор сторонился любви. Ее заменило ему управление четвертым отделением.
Доктор Натан Вейс зачастил к Зигмунду для приятельских бесед, иногда приглашая Зигмунда на кофе или на ужин. Поначалу Зигмунд думал, что он нужен лишь как зачарованный слушатель необычно звучного голоса Вей–са, но затем убедился в ошибочности своего мнения. Он нравился Натану, и тот уважал его суждения.
– Фрейд, когда ты завершишь обучение у Мейнерта, то почему бы не перейти ко мне? К этому времени я стану примариусом. Я сделаю тебя моим старшим «вторым врачом». Ты станешь у меня вторым из числа лучших неврологов в Вене.
– Как близко, по вашему мнению, я смогу подтянуться к вам, Натан?
– Всегда будет разрыв между мною и следующим по значению неврологом. Когда ты закончишь подготовку по нервным болезням, будешь носить на себе ярлык Натана Вейса,
– «И сделал Господь Каину знамение… И пошел Каин от лица Господня, и поселился в земле Нод».
– Я знаю. Первая книга Моисеева. Бытие. Мой отец вколотил Ветхий Завет в мою шкуру строчка за строчкой.
Он подошел к двери, повернулся и задумчиво сказал:
– Зиг, у тебя есть сестры. Могу ли я с ними встретиться? Я хотел бы жениться на сестре врача. Как только стану примариусом, намерен создать собственный дом. Мне пора жениться, сейчас… время не ждет.
10
Все исследовательские лаборатории были одинаковыми по размеру: три на три с половиной метра. Профессор Мейнерт занимал одну, выделив место для своих ассистентов, когда им требовалось продемонстрировать достигнутые результаты. Фон Пфунген работал в одной из лабораторий вместе с русским Даркшевичем, который строил планы привезти в Москву современную невропатологию; Зигмунд размещался в соседней лаборатории с доктором Александром Голлендером; а в последней комнате находился первый американец, с которым доводилось работать Зигмунду, – двадцатичетырехлетний Бернард Закс, получивший звание бакалавра в Гарвардском университете и год назад степень доктора медицины в Страсбургском университете, а теперь работавший над своей диссертацией по анатомии мозга под руководством Мейнерта. Зигмунд получал удовольствие, беседуя с этим умным и общительным человеком по–английски. Доктора Закса ожидал пост консультанта по умственным расстройствам в Нью–Йоркской поликлинике. Единственный спор, который был у Зигмунда с Заксом, касался использования слова «разум». Закс упорно говорил «болезни разума». Зигмунд сказал ему:
– Барни, образец, что ты рассматриваешь под микроскопом, – это не срез человеческого разума. Это срез мозга.
– Каким образом ты можешь отделить разум от мозга? – настаивал Закс.
– Мозг – это сосуд, физическая структура, созданная, чтобы содержать. Разум – это содержание: слова, идеи, образы, верования…
– Неразличимо, мой дорогой друг.
Зигмунд вошел в свою лабораторию через угловую дверь. Вдоль всей стены тянулась рабочая стойка, за исключением участка около двери, где стояли рукомойник и большой бак для отходов: остатков мозгового вещества, испорченных срезов. На высоких полках находились присланные из анатомического театра стеклянные банки с образцами мозга в растворе формальдегида и в муслиновых мешочках, подвешенных на шпагате, дабы они не сели на дно и не расплющились под собственным весом.
Зигмунд снял пиджак, повесил его на вешалку на двери, извлек один образец мозга из банки и вытащил его из муслинового мешочка. Он подержал мозг в ладонях: это было нечто мягкое, волнующее, вызывающее смешанные чувства. Всегда, когда он имел дело с мозгом взрослых, он думал о том, что всего несколько часов или же несколько дней назад здесь пульсировала жизнь.
Мозг расплывался в его руках. У Зигмунда было ощущение, что он держит желе: бледное, серо–белое по цвету. Он смыл с рук следы крови, поставил противень с мозгом около водопроводного крана, взял длинный не очень острый кухонный нож и разрезал образец, как колбасу, на кусочки толщиной в полсантиметра–сантиметр. Для этого потребовалось некоторое усилие. В комнате стоял запах формалина, спирта и препарированных мозгов, особый запах смерти – затхлый, едкий и неприятный.
Он перенес срезы мозга на свой рабочий стол, где пришлось вначале сдвинуть в сторону прежние образцы, помещенные в поставленные один на другой узкие перегороженные на секции ящички, между которыми виднелись написанные от руки заметки. Он пользовался своим микротоком для изготовления нужных ему тонких срезов. На противоположной стороне стола выстроились в ряд бутылки с нужными ему растворами, а перед ними – бутылки с красителями, расположенные в том порядке, в каком он должен был погружать в них срезы. Он брал куски мозга пинцетом и маленькими ножницами отрезал наиболее подходящий и типичный в патологическом смысле образец. Посыльный из анатомички принес пакет с мозгом мертворожденного в ночь накануне ребенка. Мозг не был еще помещен в формальдегид. Держа его в руках, Зигмунд чувствовал, что он тоже мягкий, скользкий, но из него сочится много жидкости. Эмоционально ему было нелегко. Сделав срез и поместив его под микроскоп, он понял, почему ребенок умер: у него был врожденный порок – гидрокефалия, водянка головы.
«Если мы сможем выяснить, почему водяные желудочки содержат слишком много жидкости, что перекрывает сосуды и почему нет оттока, – сказал он про себя, – то тогда мы окажемся на пути к предотвращению такого порока».
Его ближайшая задача состояла в том, чтобы отыскать такой способ окраски срезов, который позволил бы увидеть участки нервных тканей, окончание нервов и нервные клетки, практически неразличимые в окружающей их серой материи. Это была сложная задача для гистолога. Все его попытки заканчивались порчей срезов. Проработав в лаборатории до полуночи, он обнаружил, к собственному удивлению, как быстро летит время. Каждое новое сочетание химикалий либо делало срез непригодным для микроскопа, либо он становился слишком хрупким, либо сморщивался.
Доктор Александр Голлендер, работавший в клинике уже семь лет, внимательно следил за его действиями. Голлендер – сын венгерского врача – был хорошо подкован в языках, философии и литературе, часто читал лекции студентам в отсутствие Мейнерта. Высоко ценилась его работа «О теории морального безумства». Выходец из почтенной семьи, он элегантно одевался, курил дорогие сигары и вел себя даже в лаборатории как аристократ. Мейнерт утверждал, что ни у кого нет большей способности, чем у Голлендера, изучить то, что обнаружили другие исследователи. Хотя ему наскучила техническая работа по вскрытию и накоплению образцов тканей, он без устали наблюдал за тем, с какой настойчивостью ищет Зигмунд надлежащую смесь химикалий для окраски образцов мозга. Как–то Голлендер сказал:
– Мне бы твое терпение.
– А мне бы ваши знания. Кстати, неудачу надо принимать в расчет с тысячной попытки; если удастся добиться успеха на тысяча первой попытке, то это гениально.
– В таком случае ты совсем близок к гениальности.
– Голлендер, почему бы вам не поработать вместе со мной? Я полагаю, что близко подошел к тому, как обращаться с эмбриональным мозгом и мозгом только что родившегося. Мы могли бы завершить эксперименты и вместе написать статью для главного медицинского журнала.
– Пожалуй, ведь я довольно давно не публиковался. Когда мы начнем?
– А мы уже начали. Снимите этот красивый английский пиджак и бросьте сигару. Итак, смотрите, что происходит, когда я придаю твердость кусочку органа, помещая его в раствор двухромистого калия… или в жидкость Эрлиха…
Голлендер был превосходным учителем. Зигмунду стоило лишь обратиться к нему с простым вопросом, чтобы услышать целую лекцию о мозговой ткани. Он был также занятным человеком с неиссякаемым запасом забавных историй о театре, опере и венском обществе. Его единственные недостатком было то, что он покидал лабораторию вскоре после полудня, чтобы подготовиться к приятному времяпрепровождению вечером, иногда заходил в лабораторию в полночь, чтобы посмотреть, как идут дела у Зигмунда. Когда его просили оказать помощь, он отвечал:
– Слишком плохое освещение. К тому же техника сложна…
– Да, слава богу, так. В противном случае каждый смог бы сделать это. Голлендер, почему бы вам хотя бы разок не проявить настойчивость?
Голлендер добродушно рассмеялся.
– Ты никогда не поверишь, Фрейд, но когда я учился в клинической школе, то был самым примерным в моем классе. Я был полон решимости освоить анатомию мозга, и это мне удалось.
– Никто этого не оспаривает.
– Ну, дорогой, поскольку я стал экспертом, зачем трудиться дальше? Мое дело сделано. Вскоре я открою собственный санаторий и стану независимым. Ты удивишься, если узнаешь, как много умалишенных в богатых семьях, которых прячут где–то в дальних спальнях. Разглядывание через микроскоп – это для фанатиков вроде тебя.
Когда он ушел, Зигмунд, продолжая сидеть некоторое время, наклонив голову, на высоком стуле, подумал: «Вы имеете в виду бедных вроде меня, которым нужны открытия и публикации, и доцентура, и пациенты, и заработок, и жена, и дом…»
Его перевели в женскую палату. Каждое утро он проводил в приемном покое, осматривая поступавших больных. Жара в начале июля была удушающей. Из открытых окон совсем не тянуло ветерком. Во внешнем дворе листва сникла под палящими лучами солнца. У Зигмунда не было летнего костюма, и он изнывал под тяжестью одежды.
Первой ввели тридцатипятилетнюю женщину из Галиции, упорно говорившую по–польски. Она была задержана у Шенбруннского дворца, когда вешала изображения святых на стены и деревья. Так приказал ей Господь, и в награду ей единственной будет разрешено попасть на небеса. Она не позволила Зигмунду осмотреть ее; когда он провел ее в женскую палату, она схватила стул и набросилась на другую больную. Зигмунд приказал поместить ее в изолятор. Она тут же налетела с кулаками на санитарок, которые попытались произвести уборку в ее камере, после чего ее отправили в дом умалишенных в Гуттинге.
Следующей пациенткой была престарелая жена землевладельца из Вайсенбаха, низкорослая, худая женщина с серыми глазами, совершенно беззубая, – сохранились лишь резцы. Она страдала от краснухи, поразившей нижнюю часть живота, половые органы и внутренние частибедер почти до колен. Против этой болезни он прописал повязку с карболовой кислотой, льдом и хинидином. Она рассказала ему, что муж бьет ее по голове, и однажды она потеряла сознание; в другой раз он вырвал у нее клок волос и бросил ее во двор, где она пролежала целый" час на снегу. Когда она вернулась домой, то муж воскликнул: «Тварь, ты еще не умерла?!»
Женщина обнажила грудь. Зигмунд позвал медицинскую сестру. Пациентка перешла в возбужденное состояние, задрала юбку, вела себя просто неприлично, затем обмочилась. Зигмунд передал ее дежурной сестре.
Его дожидалась незамужняя среднего возраста служанка с толстым носом, находившаяся в состоянии глубокой депрессии. Она сама явилась в полицию, пожаловалась на свое тяжелое положение и просила направить ее в больницу.
– Что вас так печалит, фрейлейн?
– Восемь лет я была домработницей у высокопоставленного служащего. Меня уволили с превосходной характеристикой. Но эта характеристика губит меня. Когда я прошу дать мне работу, то все думают, что я не подхожу для нее. Я не работаю уже два с половиной года. Три месяца назад я хотела покончить с собой и выпила купорос, но в больнице меня вылечили. Я боюсь вернуться в мир, потому что там много людей, но нет человеческих существ. На улице на меня странно смотрят люди. Когда я показываю людям характеристику, они говорят мне, что у меня были наказуемые отношения с хозяином. Поэтому я хочу умереть. Доктор, если я здесь останусь, поможете ли вы достать яд?
Он обследовал молодую жену виноградаря из Ланцен–дорфа, небольшого роста и хрупкого телосложения. Она ходила из угла в угол, опустив голову на грудь, правильно назвала свое имя, но не отвечала на остальные вопросы. Когда же он поинтересовался, замужем ли она, она сказала: «Не знаю. Иногда я не могу ничего вспомнить. Даже раньше я была забывчивой».
– Не хотели бы вы остаться у нас на некоторое время, фрау Гранц?
– Нет, я не должна жить в таком прекрасном здании, как это. У меня слишком много грехов.
– Не скажете ли, какие это грехи?
– Я недостойна, чтобы меня кормили. Я плохая и становлюсь все хуже. Меня следует выбросить или убить. Мои родители не должны были бы быть такими глупыми, чтобы жениться. Тогда не было бы меня в этом развращенном мире. Когда родились мои родители, нужно было бы выбросить их в колодец. Я вышла замуж за фермера, чтобы выбраться из дома. Дома все коряво. Здесь же все в порядке.
Медицинская сестра вызвала Фрейда в палату к молодой незамужней швее из Венгрии. Она была принята в больницу доктором Мейнертом, который поставил диагноз – «сумасшествие по причине галлюцинаций и повышенной возбудимости». Во время приступов она проводила целые часы около оконного карниза, пытаясь найти лазейку, чтобы выпрыгнуть. Как следовало из истории болезни, она жаловалась на боли в тыльной части головы; утверждала, что ее преследуют мужчины, что она вынуждена подходить к ним, ибо этого требуют от нее голоса. В первую ночь пребывания в больнице ее пришлось привязать к кровати.
Зигмунд снял сетку, закрывавшую ее постель. Женщина вскочила и попыталась обнять его. Она плакала, жалуясь на плохое обращение с ней. Зигмунд успокоил ее и спросил, когда начались боли.
– Десять месяцев назад. От недомогания в желудке. Я всегда сторонилась мужчин, а сейчас я думаю, что только мужчина может исцелить меня. Я стала бегать за каждым мужчиной, целовать и обнимать. Моя семья заперла меня дома. Я пыталась бежать, выпрыгнув из окна. После этого они доставили меня сюда.
– Почему у вас на руке кровь, фрейлейн?
– Я укусила себя. В моей постели мужчина, который хочет сжечь меня.
Она выпрыгнула из койки, оторвала полосу от своего платья, закрутила ее вокруг шеи и пыталась удушить себя. Зигмунд прописал ей два грамма хлоралгидрата. Вскоре она заснула.
– Барни, образец, что ты рассматриваешь под микроскопом, – это не срез человеческого разума. Это срез мозга.
– Каким образом ты можешь отделить разум от мозга? – настаивал Закс.
– Мозг – это сосуд, физическая структура, созданная, чтобы содержать. Разум – это содержание: слова, идеи, образы, верования…
– Неразличимо, мой дорогой друг.
Зигмунд вошел в свою лабораторию через угловую дверь. Вдоль всей стены тянулась рабочая стойка, за исключением участка около двери, где стояли рукомойник и большой бак для отходов: остатков мозгового вещества, испорченных срезов. На высоких полках находились присланные из анатомического театра стеклянные банки с образцами мозга в растворе формальдегида и в муслиновых мешочках, подвешенных на шпагате, дабы они не сели на дно и не расплющились под собственным весом.
Зигмунд снял пиджак, повесил его на вешалку на двери, извлек один образец мозга из банки и вытащил его из муслинового мешочка. Он подержал мозг в ладонях: это было нечто мягкое, волнующее, вызывающее смешанные чувства. Всегда, когда он имел дело с мозгом взрослых, он думал о том, что всего несколько часов или же несколько дней назад здесь пульсировала жизнь.
Мозг расплывался в его руках. У Зигмунда было ощущение, что он держит желе: бледное, серо–белое по цвету. Он смыл с рук следы крови, поставил противень с мозгом около водопроводного крана, взял длинный не очень острый кухонный нож и разрезал образец, как колбасу, на кусочки толщиной в полсантиметра–сантиметр. Для этого потребовалось некоторое усилие. В комнате стоял запах формалина, спирта и препарированных мозгов, особый запах смерти – затхлый, едкий и неприятный.
Он перенес срезы мозга на свой рабочий стол, где пришлось вначале сдвинуть в сторону прежние образцы, помещенные в поставленные один на другой узкие перегороженные на секции ящички, между которыми виднелись написанные от руки заметки. Он пользовался своим микротоком для изготовления нужных ему тонких срезов. На противоположной стороне стола выстроились в ряд бутылки с нужными ему растворами, а перед ними – бутылки с красителями, расположенные в том порядке, в каком он должен был погружать в них срезы. Он брал куски мозга пинцетом и маленькими ножницами отрезал наиболее подходящий и типичный в патологическом смысле образец. Посыльный из анатомички принес пакет с мозгом мертворожденного в ночь накануне ребенка. Мозг не был еще помещен в формальдегид. Держа его в руках, Зигмунд чувствовал, что он тоже мягкий, скользкий, но из него сочится много жидкости. Эмоционально ему было нелегко. Сделав срез и поместив его под микроскоп, он понял, почему ребенок умер: у него был врожденный порок – гидрокефалия, водянка головы.
«Если мы сможем выяснить, почему водяные желудочки содержат слишком много жидкости, что перекрывает сосуды и почему нет оттока, – сказал он про себя, – то тогда мы окажемся на пути к предотвращению такого порока».
Его ближайшая задача состояла в том, чтобы отыскать такой способ окраски срезов, который позволил бы увидеть участки нервных тканей, окончание нервов и нервные клетки, практически неразличимые в окружающей их серой материи. Это была сложная задача для гистолога. Все его попытки заканчивались порчей срезов. Проработав в лаборатории до полуночи, он обнаружил, к собственному удивлению, как быстро летит время. Каждое новое сочетание химикалий либо делало срез непригодным для микроскопа, либо он становился слишком хрупким, либо сморщивался.
Доктор Александр Голлендер, работавший в клинике уже семь лет, внимательно следил за его действиями. Голлендер – сын венгерского врача – был хорошо подкован в языках, философии и литературе, часто читал лекции студентам в отсутствие Мейнерта. Высоко ценилась его работа «О теории морального безумства». Выходец из почтенной семьи, он элегантно одевался, курил дорогие сигары и вел себя даже в лаборатории как аристократ. Мейнерт утверждал, что ни у кого нет большей способности, чем у Голлендера, изучить то, что обнаружили другие исследователи. Хотя ему наскучила техническая работа по вскрытию и накоплению образцов тканей, он без устали наблюдал за тем, с какой настойчивостью ищет Зигмунд надлежащую смесь химикалий для окраски образцов мозга. Как–то Голлендер сказал:
– Мне бы твое терпение.
– А мне бы ваши знания. Кстати, неудачу надо принимать в расчет с тысячной попытки; если удастся добиться успеха на тысяча первой попытке, то это гениально.
– В таком случае ты совсем близок к гениальности.
– Голлендер, почему бы вам не поработать вместе со мной? Я полагаю, что близко подошел к тому, как обращаться с эмбриональным мозгом и мозгом только что родившегося. Мы могли бы завершить эксперименты и вместе написать статью для главного медицинского журнала.
– Пожалуй, ведь я довольно давно не публиковался. Когда мы начнем?
– А мы уже начали. Снимите этот красивый английский пиджак и бросьте сигару. Итак, смотрите, что происходит, когда я придаю твердость кусочку органа, помещая его в раствор двухромистого калия… или в жидкость Эрлиха…
Голлендер был превосходным учителем. Зигмунду стоило лишь обратиться к нему с простым вопросом, чтобы услышать целую лекцию о мозговой ткани. Он был также занятным человеком с неиссякаемым запасом забавных историй о театре, опере и венском обществе. Его единственные недостатком было то, что он покидал лабораторию вскоре после полудня, чтобы подготовиться к приятному времяпрепровождению вечером, иногда заходил в лабораторию в полночь, чтобы посмотреть, как идут дела у Зигмунда. Когда его просили оказать помощь, он отвечал:
– Слишком плохое освещение. К тому же техника сложна…
– Да, слава богу, так. В противном случае каждый смог бы сделать это. Голлендер, почему бы вам хотя бы разок не проявить настойчивость?
Голлендер добродушно рассмеялся.
– Ты никогда не поверишь, Фрейд, но когда я учился в клинической школе, то был самым примерным в моем классе. Я был полон решимости освоить анатомию мозга, и это мне удалось.
– Никто этого не оспаривает.
– Ну, дорогой, поскольку я стал экспертом, зачем трудиться дальше? Мое дело сделано. Вскоре я открою собственный санаторий и стану независимым. Ты удивишься, если узнаешь, как много умалишенных в богатых семьях, которых прячут где–то в дальних спальнях. Разглядывание через микроскоп – это для фанатиков вроде тебя.
Когда он ушел, Зигмунд, продолжая сидеть некоторое время, наклонив голову, на высоком стуле, подумал: «Вы имеете в виду бедных вроде меня, которым нужны открытия и публикации, и доцентура, и пациенты, и заработок, и жена, и дом…»
Его перевели в женскую палату. Каждое утро он проводил в приемном покое, осматривая поступавших больных. Жара в начале июля была удушающей. Из открытых окон совсем не тянуло ветерком. Во внешнем дворе листва сникла под палящими лучами солнца. У Зигмунда не было летнего костюма, и он изнывал под тяжестью одежды.
Первой ввели тридцатипятилетнюю женщину из Галиции, упорно говорившую по–польски. Она была задержана у Шенбруннского дворца, когда вешала изображения святых на стены и деревья. Так приказал ей Господь, и в награду ей единственной будет разрешено попасть на небеса. Она не позволила Зигмунду осмотреть ее; когда он провел ее в женскую палату, она схватила стул и набросилась на другую больную. Зигмунд приказал поместить ее в изолятор. Она тут же налетела с кулаками на санитарок, которые попытались произвести уборку в ее камере, после чего ее отправили в дом умалишенных в Гуттинге.
Следующей пациенткой была престарелая жена землевладельца из Вайсенбаха, низкорослая, худая женщина с серыми глазами, совершенно беззубая, – сохранились лишь резцы. Она страдала от краснухи, поразившей нижнюю часть живота, половые органы и внутренние частибедер почти до колен. Против этой болезни он прописал повязку с карболовой кислотой, льдом и хинидином. Она рассказала ему, что муж бьет ее по голове, и однажды она потеряла сознание; в другой раз он вырвал у нее клок волос и бросил ее во двор, где она пролежала целый" час на снегу. Когда она вернулась домой, то муж воскликнул: «Тварь, ты еще не умерла?!»
Женщина обнажила грудь. Зигмунд позвал медицинскую сестру. Пациентка перешла в возбужденное состояние, задрала юбку, вела себя просто неприлично, затем обмочилась. Зигмунд передал ее дежурной сестре.
Его дожидалась незамужняя среднего возраста служанка с толстым носом, находившаяся в состоянии глубокой депрессии. Она сама явилась в полицию, пожаловалась на свое тяжелое положение и просила направить ее в больницу.
– Что вас так печалит, фрейлейн?
– Восемь лет я была домработницей у высокопоставленного служащего. Меня уволили с превосходной характеристикой. Но эта характеристика губит меня. Когда я прошу дать мне работу, то все думают, что я не подхожу для нее. Я не работаю уже два с половиной года. Три месяца назад я хотела покончить с собой и выпила купорос, но в больнице меня вылечили. Я боюсь вернуться в мир, потому что там много людей, но нет человеческих существ. На улице на меня странно смотрят люди. Когда я показываю людям характеристику, они говорят мне, что у меня были наказуемые отношения с хозяином. Поэтому я хочу умереть. Доктор, если я здесь останусь, поможете ли вы достать яд?
Он обследовал молодую жену виноградаря из Ланцен–дорфа, небольшого роста и хрупкого телосложения. Она ходила из угла в угол, опустив голову на грудь, правильно назвала свое имя, но не отвечала на остальные вопросы. Когда же он поинтересовался, замужем ли она, она сказала: «Не знаю. Иногда я не могу ничего вспомнить. Даже раньше я была забывчивой».
– Не хотели бы вы остаться у нас на некоторое время, фрау Гранц?
– Нет, я не должна жить в таком прекрасном здании, как это. У меня слишком много грехов.
– Не скажете ли, какие это грехи?
– Я недостойна, чтобы меня кормили. Я плохая и становлюсь все хуже. Меня следует выбросить или убить. Мои родители не должны были бы быть такими глупыми, чтобы жениться. Тогда не было бы меня в этом развращенном мире. Когда родились мои родители, нужно было бы выбросить их в колодец. Я вышла замуж за фермера, чтобы выбраться из дома. Дома все коряво. Здесь же все в порядке.
Медицинская сестра вызвала Фрейда в палату к молодой незамужней швее из Венгрии. Она была принята в больницу доктором Мейнертом, который поставил диагноз – «сумасшествие по причине галлюцинаций и повышенной возбудимости». Во время приступов она проводила целые часы около оконного карниза, пытаясь найти лазейку, чтобы выпрыгнуть. Как следовало из истории болезни, она жаловалась на боли в тыльной части головы; утверждала, что ее преследуют мужчины, что она вынуждена подходить к ним, ибо этого требуют от нее голоса. В первую ночь пребывания в больнице ее пришлось привязать к кровати.
Зигмунд снял сетку, закрывавшую ее постель. Женщина вскочила и попыталась обнять его. Она плакала, жалуясь на плохое обращение с ней. Зигмунд успокоил ее и спросил, когда начались боли.
– Десять месяцев назад. От недомогания в желудке. Я всегда сторонилась мужчин, а сейчас я думаю, что только мужчина может исцелить меня. Я стала бегать за каждым мужчиной, целовать и обнимать. Моя семья заперла меня дома. Я пыталась бежать, выпрыгнув из окна. После этого они доставили меня сюда.
– Почему у вас на руке кровь, фрейлейн?
– Я укусила себя. В моей постели мужчина, который хочет сжечь меня.
Она выпрыгнула из койки, оторвала полосу от своего платья, закрутила ее вокруг шеи и пыталась удушить себя. Зигмунд прописал ей два грамма хлоралгидрата. Вскоре она заснула.