Страница:
8
Он наслаждался полнотой жизни. Иногда проницательные идеи возникали с такой молниеносной быстротой и ясностью, что, казалось, взорвется мозг. Временами он испытывал затруднения и даже испуг перед неортодоксальными, еретическими концепциями, которые – он хорошо понимал это – навлекут на его голову гнев общества, если будут опубликованы его материалы. В такие моменты у него появлялась мигрень или же набухала слизистая оболочка носа и было трудно дышать. Когда боль становилась слишком сильной, он закапывал кокаин в нос, как советовал Флис, да и сам Флис пользовался этим приемом при неприятностях с носом. Во время последнего визита Флиса в Вену доктор Герзуни оперировал его нос; и когда Зигмунд в очередной раз посетил Берлин, то Флис получил его согласие на операцию. Зигмунд думал: как странно, что он и Вильгельм Флис, столь похожие по творческому темпераменту, страдали одинаковым физическим недугом. Нет ли здесь связи?
В течение дня он не мог выкроить достаточно времени для работы, которую хотел сделать, и поэтому засиживался до двух часов ночи над рукописью о защитном психоневрозе и над другой, под названием «Одержимость и фобии», основанной на его наблюдениях за прошедшие годы. Марта не возражала, она чувствовала бурлящие в нем творческие силы, его удовлетворение достигнутым прогрессом. Супруги Фрейд уже сняли виллу в горах для «летнего отдыха», и, таким образом, скоро он будет полностью принадлежать ей. Марта просила только об одном: чтобы по ночам он не работал в нижнем кабинете, а приносил свои бумаги наверх и трудился в гостиной или на террасе в теплую погоду, чтобы она могла ощущать его присутствие.
Когда другие неврологи оказывались беспомощными, они направляли пациентов к нему. Теперь Зигмунд принимал до двенадцати пациентов в день, начиная с восьми часов утра до девяти вечера, за исключением тех дней, когда работал в Институте Кассовица. Позволяя себе лишь пятиминутный перерыв между визитами больных, он даже не успевал выпить чашку кофе. После ужина Зигмунд садился за свой рабочий стол на несколько часов, записывая откровения каждого пациента и их значение в общей картине неврозов.
Считалось, что врач не должен эмоционально привязываться к пациентам. Как врач и ученый, Зигмунд был обязан держаться как бы в отдалении, чтобы беспристрастно разбираться во внешне хаотических материалах. Однако он оказывался под таким сильным нравственным и эмоциональным давлением, что забывал предостережение Аристотеля о причинах настоящей трагедии – о жалости и страхе.
Как он мог не сочувствовать этим несчастным созданиям? Особенно когда в стадии переноса в прошлое десяти–сорокалетней давности доктор Фрейд становился отцом или матерью, тетей или дядей, сестрой или братом и на него обрушивались слезы, мольбы, обвинения в отказе любить, в грубости или равнодушии… Он присутствовал при повторении болезненных сцен детства, при нем раскрывались травмы, все это опустошало и выматывало его. Перенос сознания пациента в прошлое был необходимой частью лечения, но иногда Зигмунд был так изнурен, что с трудом поднимался к себе в квартиру.
Когда он становился раздраженным из–за усталости, манжеты сорочки задирались вверх. Он спрашивал Марту, не следует ли ему «сбросить манжеты».
– Не пойму, то ли руки становятся длиннее, то ли рукава короче?
– Теплый воздух и мужские манжеты имеют обыкновение подниматься вверх. Ты думаешь, что прачки укорачивают твои рубашки? Ты знаешь, они самые красивые девушки в Девятом округе.
Затем он испытал первый серьезный недуг в своей жизни. Наряду с головной болью и непорядком с носом у него бывали небольшие недомогания: воспаление горла, вылеченное одним из ассистентов Бильрота в хирургической клинике; приступ ишиаса, когда ему исполнилось двадцать восемь; легкая ветрянка через год; инфлюэнца, когда ему было тридцать три, оставившая после себя сердечную аритмию. Он установил, что резкая боль в левой стороне груди и покалывание в левой руке указывают на возможность сердечного приступа.
После ужина он спросил Марту, не хотела ли бы она пройтись по Випплингерштрассе, через рынок Хоер к дому Брейеров. Он не сказал ей зачем. Был мягкий весенний вечер, самый лучший, как заметила Марта, для неспешной прогулки.
Он дал понять Йозефу, что хотел бы поговорить с ним в библиотеке. Там он объяснил, что у него затрудненное дыхание и он чувствует жжение в области сердца. Йозеф промолчал. Он запер дверь библиотеки, заставил Зигмунда раздеться до пояса, взял стетоскоп, прослушал сердце, сопоставляя его биение с пульсом на руке. Когда он укладывал стетоскоп, его лицо ничего не выражало.
– Йозеф, скажи мне правду: каков результат обследования?
Йозеф захлопнул крышку черного ящичка и сказал уклончиво:
– Не очень плохой. Есть перебои пульса, но такое иногда случается. Ты спишь достаточно?
– Пять часов. Просыпаюсь свежий и полный желания приступить к работе.
– Плоховато с деньгами?
– У меня никогда не было так много платных пациентов.
– Как много куришь?
– Около двадцати сигар в день. Йозеф, для медика, весь день бьющегося над пониманием неврозов, мучительно подозревать, не страдает ли он сам от умеренной или мнительной депрессии. Как ты думаешь?
– Не думаю, что тебе надо бросать курить, Зиг. Вильгельм разошелся в выводах с Йозефом Брейером;
он подозревал, что Зигмунд страдает никотинным отравлением, и запретил ему курить сигары. Зигмунд понимал, что курит чрезмерно много, но для него курение было так приятно, особенно когда он погружался в медицинские проблемы и долгие часы писал. Было подлинным мучением бросить курить. Ему хотелось потрогать карман жилета, где обычно находилось три–четыре сигары, похлопав по пустому карману, он шел и рылся в сигарных ящичках, лежавших на всех столах его приемной и в жилых помещениях.
Он свободно соблюдал самодисциплину: не закуривал, не жевал незажженные сигары. Однако период отказа от курения он описал Марте как «страдание от воздержания», оказавшееся сильнее, чем он предполагал. В течение дня бывали моменты, когда он не знал, что делать с руками. При затруднении он жаждал выкурить сигару, чтобы снять моральное давление. Временами он чувствовал себя потерянным, словно какая–то его часть отсутствовала; в самые трудные моменты удивлялся, как вообще мог думать о жизни и работе без сигар. Бывали дни, когда он не мог написать ни слова. Однако к концу третьей недели исчезло инстинктивное движение взять сигару. Он мог наблюдать, как другие курят, без чувства зависти.
Воздержание истощило его резерв самодисциплины; он не мог ни умерить объем своей работы, ни снять тревогу по поводу состояния сердца. Он начал подозревать, что Йозеф Брейер и Вильгельм Флис что–то скрывают от него. Наиболее болезненным в часы безделья был страх, что он может утратить способность заниматься научной работой. Он писал Флису: «Я не преувеличиваю ни мою ответственность, ни мою незаменимость и спокойно соглашусь с возникшей в таком случае неуверенностью и ожиданием, что болезнь сердца укоротит мне жизнь; действительно, я могу даже извлечь из этого выгоду, организуя и используя сполна отведенное мне на этом свете время».
Его монография «Защитный психоневроз» была опубликована в берлинском журнале в мае и начале июня.
Он рассматривал ее как свой наиболее важный, строго научный труд, поскольку базировался на принципе постоянства, выдвинутом Гельмгольцем, и высвобождения накопленной энергии посредством активных движений. Он возлагал большие надежды на эту работу, предчувствуя, что она вызовет значительную дискуссию. Но ее проигнорировали. Этого и следовало ожидать, ведь ни один венский медицинский журнал не принял рукопись.
Вместе с тем его статья «Описание детского церебрального двустороннего паралича» получила высочайшую оценку, была переведена на французский и приветствовалась неврологами Сальпетриера. Он не считал это справедливым. Зигмунд не горел желанием написать работу о двустороннем параличе, считая, что ему нечего добавить к существующим знаниям, и, по его собственным словам, сделал ее «как бы походя». Профессор Раймон, заменивший Шарко в Сальпетриере, цитировал целые отрывки из статьи в своей новой книге с выражением признательности. Зигмунда беспокоило то, что другие готовящиеся им статьи по неврозам также могут быть обойдены вниманием. Йозеф Брейер возразил с налетом раздражения:
– Зиг, не могу понять, что тебя удивляет. Что за наивность? Ты напоминаешь мне шуточную поговорку: «Ребекка, ты можешь снять свадебное платье, ты ведь больше не невеста». Тебя уважают в Европе как невролога, особенно в области детских заболеваний. Все, что ты пишешь по этому вопросу, с научной точки зрения разумно, основано на полностью документированных результатах, полученных в твоей приемной и в Институте Кассовица. Остальное… подсознание, сексуальное происхождение истерии и неврозов, защитный психоневроз, длинный список одержимостей и навязчивых страхов… Никому они не нужны, ибо никто не готов к ним. Ты говоришь об идеях, мыслях как о независимой сущности, о «количестве возбуждения»; психиатры и неврологи хотят говорить о «возбуждении коры головного мозга» – так они понимают идею.
– Йозеф, продолжим разговор. Написал ли ты историю Берты Паппенгейм и приступил ли к последней главе о теории?
Йозеф колебался:
– Нет. Но я читал твое описание случаев…
– Понятны ли они? Логично ли изложены?
Йозеф слегка печально улыбнулся.
– Конечно, для убежденного. Это словно еще одна религия. Верующему не нужны доказательства. Для неверующих нет доказательств.
– Но ты напишешь о своем материале в ближайшие месяцы? Прошло полтора года, как мы решили опубликовать книгу. Полагаю, что она даст нам солидную основу.
Брейер выглядел раздраженным.
– Зиг, хотелось бы, чтобы ты не говорил все время «мы». Я не психиатр, у меня нет желания заниматься неврозами. Ты знаешь об этом давно. Я специалист по диагностике и лечению внутренних болезней. Я также авторитет в том, что касается внутреннего уха голубей, это все, на что я способен.
Июнь оказался неожиданно неспокойным месяцем, что редко бывает в Вене. Однажды утром Зигмунда разбудила буря с градом, разбившим стекла в его кабинете. Через несколько дней президент Франции Карно пал от руки анархиста при посещении Лионской выставки. В то же самое время один из врачей в Городской больнице, доктор Вагасси, в память о докторе Бильроте повторил публиковавшиеся им обвинения против студентов–евреев в Венском университете, после чего поднялась новая волна антисемитизма. Профессор Нотнагель был так возмущен, что начал свою очередную лекцию по внутренним болезням с порицания и осуждения антисемитизма. Его освистали, что было неслыханным в университетах, где говорили на немецком языке. Нотнагель взял верх; медицинский факультет назначил его руководителем комитета по расследованию проявлений антисемитизма и наказанию виновных. Он обвинил доктора Вагасси, осудил нападки и заслужил аплодисменты. Зигмунд принес Герману Нотнагелю небольшой букет цветов.
В течение дня он не мог выкроить достаточно времени для работы, которую хотел сделать, и поэтому засиживался до двух часов ночи над рукописью о защитном психоневрозе и над другой, под названием «Одержимость и фобии», основанной на его наблюдениях за прошедшие годы. Марта не возражала, она чувствовала бурлящие в нем творческие силы, его удовлетворение достигнутым прогрессом. Супруги Фрейд уже сняли виллу в горах для «летнего отдыха», и, таким образом, скоро он будет полностью принадлежать ей. Марта просила только об одном: чтобы по ночам он не работал в нижнем кабинете, а приносил свои бумаги наверх и трудился в гостиной или на террасе в теплую погоду, чтобы она могла ощущать его присутствие.
Когда другие неврологи оказывались беспомощными, они направляли пациентов к нему. Теперь Зигмунд принимал до двенадцати пациентов в день, начиная с восьми часов утра до девяти вечера, за исключением тех дней, когда работал в Институте Кассовица. Позволяя себе лишь пятиминутный перерыв между визитами больных, он даже не успевал выпить чашку кофе. После ужина Зигмунд садился за свой рабочий стол на несколько часов, записывая откровения каждого пациента и их значение в общей картине неврозов.
Считалось, что врач не должен эмоционально привязываться к пациентам. Как врач и ученый, Зигмунд был обязан держаться как бы в отдалении, чтобы беспристрастно разбираться во внешне хаотических материалах. Однако он оказывался под таким сильным нравственным и эмоциональным давлением, что забывал предостережение Аристотеля о причинах настоящей трагедии – о жалости и страхе.
Как он мог не сочувствовать этим несчастным созданиям? Особенно когда в стадии переноса в прошлое десяти–сорокалетней давности доктор Фрейд становился отцом или матерью, тетей или дядей, сестрой или братом и на него обрушивались слезы, мольбы, обвинения в отказе любить, в грубости или равнодушии… Он присутствовал при повторении болезненных сцен детства, при нем раскрывались травмы, все это опустошало и выматывало его. Перенос сознания пациента в прошлое был необходимой частью лечения, но иногда Зигмунд был так изнурен, что с трудом поднимался к себе в квартиру.
Когда он становился раздраженным из–за усталости, манжеты сорочки задирались вверх. Он спрашивал Марту, не следует ли ему «сбросить манжеты».
– Не пойму, то ли руки становятся длиннее, то ли рукава короче?
– Теплый воздух и мужские манжеты имеют обыкновение подниматься вверх. Ты думаешь, что прачки укорачивают твои рубашки? Ты знаешь, они самые красивые девушки в Девятом округе.
Затем он испытал первый серьезный недуг в своей жизни. Наряду с головной болью и непорядком с носом у него бывали небольшие недомогания: воспаление горла, вылеченное одним из ассистентов Бильрота в хирургической клинике; приступ ишиаса, когда ему исполнилось двадцать восемь; легкая ветрянка через год; инфлюэнца, когда ему было тридцать три, оставившая после себя сердечную аритмию. Он установил, что резкая боль в левой стороне груди и покалывание в левой руке указывают на возможность сердечного приступа.
После ужина он спросил Марту, не хотела ли бы она пройтись по Випплингерштрассе, через рынок Хоер к дому Брейеров. Он не сказал ей зачем. Был мягкий весенний вечер, самый лучший, как заметила Марта, для неспешной прогулки.
Он дал понять Йозефу, что хотел бы поговорить с ним в библиотеке. Там он объяснил, что у него затрудненное дыхание и он чувствует жжение в области сердца. Йозеф промолчал. Он запер дверь библиотеки, заставил Зигмунда раздеться до пояса, взял стетоскоп, прослушал сердце, сопоставляя его биение с пульсом на руке. Когда он укладывал стетоскоп, его лицо ничего не выражало.
– Йозеф, скажи мне правду: каков результат обследования?
Йозеф захлопнул крышку черного ящичка и сказал уклончиво:
– Не очень плохой. Есть перебои пульса, но такое иногда случается. Ты спишь достаточно?
– Пять часов. Просыпаюсь свежий и полный желания приступить к работе.
– Плоховато с деньгами?
– У меня никогда не было так много платных пациентов.
– Как много куришь?
– Около двадцати сигар в день. Йозеф, для медика, весь день бьющегося над пониманием неврозов, мучительно подозревать, не страдает ли он сам от умеренной или мнительной депрессии. Как ты думаешь?
– Не думаю, что тебе надо бросать курить, Зиг. Вильгельм разошелся в выводах с Йозефом Брейером;
он подозревал, что Зигмунд страдает никотинным отравлением, и запретил ему курить сигары. Зигмунд понимал, что курит чрезмерно много, но для него курение было так приятно, особенно когда он погружался в медицинские проблемы и долгие часы писал. Было подлинным мучением бросить курить. Ему хотелось потрогать карман жилета, где обычно находилось три–четыре сигары, похлопав по пустому карману, он шел и рылся в сигарных ящичках, лежавших на всех столах его приемной и в жилых помещениях.
Он свободно соблюдал самодисциплину: не закуривал, не жевал незажженные сигары. Однако период отказа от курения он описал Марте как «страдание от воздержания», оказавшееся сильнее, чем он предполагал. В течение дня бывали моменты, когда он не знал, что делать с руками. При затруднении он жаждал выкурить сигару, чтобы снять моральное давление. Временами он чувствовал себя потерянным, словно какая–то его часть отсутствовала; в самые трудные моменты удивлялся, как вообще мог думать о жизни и работе без сигар. Бывали дни, когда он не мог написать ни слова. Однако к концу третьей недели исчезло инстинктивное движение взять сигару. Он мог наблюдать, как другие курят, без чувства зависти.
Воздержание истощило его резерв самодисциплины; он не мог ни умерить объем своей работы, ни снять тревогу по поводу состояния сердца. Он начал подозревать, что Йозеф Брейер и Вильгельм Флис что–то скрывают от него. Наиболее болезненным в часы безделья был страх, что он может утратить способность заниматься научной работой. Он писал Флису: «Я не преувеличиваю ни мою ответственность, ни мою незаменимость и спокойно соглашусь с возникшей в таком случае неуверенностью и ожиданием, что болезнь сердца укоротит мне жизнь; действительно, я могу даже извлечь из этого выгоду, организуя и используя сполна отведенное мне на этом свете время».
Его монография «Защитный психоневроз» была опубликована в берлинском журнале в мае и начале июня.
Он рассматривал ее как свой наиболее важный, строго научный труд, поскольку базировался на принципе постоянства, выдвинутом Гельмгольцем, и высвобождения накопленной энергии посредством активных движений. Он возлагал большие надежды на эту работу, предчувствуя, что она вызовет значительную дискуссию. Но ее проигнорировали. Этого и следовало ожидать, ведь ни один венский медицинский журнал не принял рукопись.
Вместе с тем его статья «Описание детского церебрального двустороннего паралича» получила высочайшую оценку, была переведена на французский и приветствовалась неврологами Сальпетриера. Он не считал это справедливым. Зигмунд не горел желанием написать работу о двустороннем параличе, считая, что ему нечего добавить к существующим знаниям, и, по его собственным словам, сделал ее «как бы походя». Профессор Раймон, заменивший Шарко в Сальпетриере, цитировал целые отрывки из статьи в своей новой книге с выражением признательности. Зигмунда беспокоило то, что другие готовящиеся им статьи по неврозам также могут быть обойдены вниманием. Йозеф Брейер возразил с налетом раздражения:
– Зиг, не могу понять, что тебя удивляет. Что за наивность? Ты напоминаешь мне шуточную поговорку: «Ребекка, ты можешь снять свадебное платье, ты ведь больше не невеста». Тебя уважают в Европе как невролога, особенно в области детских заболеваний. Все, что ты пишешь по этому вопросу, с научной точки зрения разумно, основано на полностью документированных результатах, полученных в твоей приемной и в Институте Кассовица. Остальное… подсознание, сексуальное происхождение истерии и неврозов, защитный психоневроз, длинный список одержимостей и навязчивых страхов… Никому они не нужны, ибо никто не готов к ним. Ты говоришь об идеях, мыслях как о независимой сущности, о «количестве возбуждения»; психиатры и неврологи хотят говорить о «возбуждении коры головного мозга» – так они понимают идею.
– Йозеф, продолжим разговор. Написал ли ты историю Берты Паппенгейм и приступил ли к последней главе о теории?
Йозеф колебался:
– Нет. Но я читал твое описание случаев…
– Понятны ли они? Логично ли изложены?
Йозеф слегка печально улыбнулся.
– Конечно, для убежденного. Это словно еще одна религия. Верующему не нужны доказательства. Для неверующих нет доказательств.
– Но ты напишешь о своем материале в ближайшие месяцы? Прошло полтора года, как мы решили опубликовать книгу. Полагаю, что она даст нам солидную основу.
Брейер выглядел раздраженным.
– Зиг, хотелось бы, чтобы ты не говорил все время «мы». Я не психиатр, у меня нет желания заниматься неврозами. Ты знаешь об этом давно. Я специалист по диагностике и лечению внутренних болезней. Я также авторитет в том, что касается внутреннего уха голубей, это все, на что я способен.
Июнь оказался неожиданно неспокойным месяцем, что редко бывает в Вене. Однажды утром Зигмунда разбудила буря с градом, разбившим стекла в его кабинете. Через несколько дней президент Франции Карно пал от руки анархиста при посещении Лионской выставки. В то же самое время один из врачей в Городской больнице, доктор Вагасси, в память о докторе Бильроте повторил публиковавшиеся им обвинения против студентов–евреев в Венском университете, после чего поднялась новая волна антисемитизма. Профессор Нотнагель был так возмущен, что начал свою очередную лекцию по внутренним болезням с порицания и осуждения антисемитизма. Его освистали, что было неслыханным в университетах, где говорили на немецком языке. Нотнагель взял верх; медицинский факультет назначил его руководителем комитета по расследованию проявлений антисемитизма и наказанию виновных. Он обвинил доктора Вагасси, осудил нападки и заслужил аплодисменты. Зигмунд принес Герману Нотнагелю небольшой букет цветов.
9
Луна тоскливо висела в небе, Земля вращалась вокруг своей оси; неприятности с сердцем отступили. Когда семья Фрейд переехала в горы, туда прибыло несколько пациентов ради ускоренного лечения. Характер заболеваний вроде бы менялся: было больше случаев ипохондрии, несколько – острой депрессии, один – маниакальной депрессии и возрастающее число, как он отчетливо видел, приходивших с латентным или открытым гомосексуализмом.
Тридцатичетырехлетний доктор Центер женился четыре месяца назад и тут же обнаружил, что не в состоянии выполнять супружеские обязанности. Вслед за этим у него появились резкие боли в глазах, мигрень, ослабло зрение. Возникшие расстройства лишили его возможности заниматься медицинской практикой… Двадцативосьмилетний Альбрехт чувствовал, что его голову как бы сжимает стальной обруч, он был вялым, тряслись колени, появилась импотенция; он упрекал себя в склонности к извращенности, поскольку его влекло к молодым девушкам, а не к зрелым женщинам. Глубоко подавленный Теобальд, отпрыск семьи, страдавшей неврозами, просыпался ночью от ужасов с учащенным сердцебиением, его мучили непонятные страхи, вызывавшие тяжесть в груди и предчувствие чего–то неприятного. Он был одним из немногих пациентов, понимавших, что его горести имеют сексуальное происхождение. За год до болезни он влюбился в весьма кокетливую девушку. При виде ее он возбуждался, но физических контактов с ней не имел. Когда же узнал, что она помолвлена, у него начался приступ.
Мужской гомосексуализм путал расчеты приват–доцента Фрейда. Те, кого не беспокоило и не огорчало такое состояние, кто вступал в гомосексуальные отношения охотно, не искали и не нуждались в помощи врача. К нему приходили лишь несчастные, эмоционально расстроенные, нуждающиеся в помощи. Он был убежден, что они искренне жаждут нормальной жизни. Было больно говорить о сексуальном вывихе, мучившем их с самого начала, который они хотели понять и поставить под контроль. Они свободно рассказывали, отвечали на вопросы, раскрывали предысторию своего влечения к мужчинам, молодым и пожилым, говорили о своем стремлении полюбить женщину, вступить с ней в интимную связь и крахе их надежд.
Пытаясь выявить причину таких расстройств, Фрейд оказывался в тупике. Он применял всевозможные разработанные им методы, чтобы вызвать образы, высвободить воспоминания, загнанные в подсознание. Он проводил долгие часы после полудня, добиваясь, чтобы пациенты включились в процесс свободной ассоциации. Они рассказывали длинные истории об осложнениях в семье, о матерях и отцах, соперничестве, об изменявшихся связях, о неприязни внутри тесной группы, доходившей до ненависти, смещении эмоций и привязанностей, иными словами, ничего, что помогало бы поискам.
Он признавался пациентам, что повинен в неудаче: не сумел докопаться до действительной травмы и ее воздействия. Требовалось больше знаний, больше проницательности. Но пациенты не могли ждать; как бы ни была свободна Вена в отношениях гетеросексуализма, как бы ни старалась она придать веселый, чарующий и невинный облик обольщению и неверности, она не терпела гомосексуализма. Его невозможно было облечь в шутливую форму. Самое большее, что мог сделать Зигмунд, это высказать суждение, что гомосексуалисты не чудовища, что некоторая степень гомосексуализма даже поощрялась в Греции и в Италии в эпоху Ренессанса. Это, понятно, было слабым утешением, но это было единственное, что он мог предложить. Он размышлял о своей неудаче. Знал также, что у невроза есть женский двойник, но ни одна лесбиянка не приходила к нему, несмотря на изолированность его кабинета.
Лето было превосходное. Горы вокруг Рейхенау утопали в зелени, дышали прохладой и ароматом. Он поднимался с восходом солнца, съедал легкий завтрак и работал до часа дня. В Вене ему не удавалось располагать шестью–семью часами для работы над рукописями. После плотного обеда он, Марта и дети отправлялись в поисках приключений: гуляли по лесу, собирали грибы, искали новые тропинки. Он принимал пациентов во второй половине дня, в обычные часы, когда венцы пьют кофе.
Стопка листов рукописи совместной с Йозефом Брейером книги утолщалась в той мере, в какой росло его убеждение, что это будет его первая подлинно творческая книга, открывающая совершенно новый подход к невропатологии, революционный с точки зрения диагноза и лечения, который подтверждается имеющейся в его распоряжении документацией, и он сможет благодаря этому склонить в свою пользу всех невропатологов мира. Он начал с исходной точки: описал во всех деталях случай фрау Эмми фон Нейштадт, ее навязчивые страхи и одержимость животными и безумием. Он был убежден отныне, что ее братья и сестры никогда не бросали в нее дохлых животных, у нее не было обмороков в детстве, она не видела свою сестру в гробу, ее старший брат не был болен сифилисом и не страдал запорами, ее никогда не преследовала семья мужа.
Он описал случай английской гувернантки мисс Люси Рейнолдс и ее галлюцинаторные запахи, служившие «механизмом защиты» для сокрытия от себя того, что она влюбилась в хозяина. Он написал о фрау Цецилии Матиас, которая так помогла ему в понимании того, как символ прикрывает неприемлемую идею и невроз находит свою ахиллесову пяту; как возникла у нее острая невралгия челюсти якобы из–за «пощечины» мужа; сильный сердечный приступ якобы из–за обвинений мужа, «поразивших мое сердце»; пронизывающая боль между глазами в результате взгляда бабушки, увидевшей мастурбацию внучки.
Он изложил случай Элизабет фон Рейхардт, у которой возник паралич ног как реакция отторжения из–за понимания того, что она любила мужа сестры и была довольна, когда сестра умерла. Он обрисовал случившееся с крепышкой Катариной, испытывавшей затрудненное дыхание с того момента, когда она увидела своего отца на молодой кузине Франциске, а на деле использовавшей этот эпизод как ширму, отгородившую в памяти поползновение отца в отношении ее самой, – все случаи, которые так основательно убедили его в сексуальной этиологии неврозов; большое число страдающих от страхов, обеспокоенности…
В сентябре он вывез на две недели Марту и пятерых детей в Ловрано, на залитую солнцем Адриатику. Это была их первая поездка в Италию. Он всегда мечтал посетить Рим, много читал об истории этого города, считая его самым очаровательным в мире. Но в летнее время Рим плох для здоровья, а он мог взять отпуск только летом.
Матильда уже повзрослела и могла опекать Софию; Мартин помогал двухлетнему Эрнсту в поисках морских ракушек. Марта защищалась от солнца широкополой соломенной шляпой, а Зигмунд подставлялся под жгучие лучи ради хорошего загара, в свободное время он наслаждался рассказами Киплинга. Балкон их гостиницы выходил на море; после ужина они усаживались на нем, наблюдая за рыбачьими лодками и судача по поводу растущей семьи в Америке. Эли Бернейс процветал в Нью–Йорке в качестве экспортера зерна, его семья поселилась в собственном удобном доме на 139–й улице. Анна, родившая в Америке в начале прошлого года Хэллу, произвела на свет пятого ребенка – Марту. Тридцатилетняя сестра Зигмунда Паули, доставившая детей Бернейсов к родителям, обнаружила справедливость легенды, что улицы Америки вымощены мужьями; во всяком случае она нашла суженого – тридцатисемилетнего Валентина Винтерница, чеха, говорящего по–немецки и прибывшего в Нью–Йорк в поисках счастья и преуспевшего в роли представителя технических фирм. Сестра Зигмунда Мари и ее муж Мориц Фрейд готовились к отъезду из Вены со своими тремя дочерьми. Они направлялись в Берлин, где Мориц расширял свой бизнес по импорту.
Марта и Зигмунд вернулись на улицу Берггассе с идиллическим воспоминанием об итальянском солнце и море, спагетти и сыре «Пармезан».
Подобно июню, осень принесла разочарование и уныние, она была, по мнению Зигмунда, «сезоном анархии». Дело не только в том, что в Барселоне анархист бросил две бомбы, пытаясь убить испанского премьер–министра и министра обороны; и не в том, что два месяца спустя другой анархист взорвал бомбу в Париже в палате депутатов и был гильотинирован. Имело также значение состояние его собственной практики. Почти каждый номер газеты приносил известия о самоубийствах. Лишали себя жизни многие молодые: отравилась двадцатидвухлетняя девушка; застрелился семнадцатилетний сын владельца таверны. Все подобные сообщения оканчивались одной и той же фразой: «Мотив неизвестен».
– Конечно, мотив неизвестен, – возмущался Зигмунд, – потому что никто не заботится о расследовании. Этим молодым не к кому обратиться за помощью. Теперь у нас есть способы добраться до причины их неприятностей; мы можем сказать, что вызывает желание смерти и как защищать от этого. Но нет никакой возможности использовать эти знания, чтобы помочь людям.
Его сбережения в банке испарились, как вода в летнем пруду. Он стал угрюмым и жаловался Марте:
– Сплошные вершки да корешки, все шиворот–навыворот. Дела идут так плохо в Вене, что повсюду я вижу очереди за даровой похлебкой. Для безработных открыли дюжину ночлежек, но и в них не хватает мест. В Десятом округе рабочие клубы предоставили свои общежития, где, как утверждают, ночуют две тысячи человек. По утрам на улицах находят замерзших. Городской совет выделил достаточно денег, чтобы дать работу безработным каменщикам, плотникам и разнорабочим и возможность отпустить на одну дырочку пояс. Только сейчас из–за плохой погоды каждый округ учредил центр сбора старой одежды и обуви для детей бедняков, вынужденных ходить босиком по улицам. Жизнь, как детская рубашка, короткая и грязная. Австрийцы правы, утверждая, что голодной свинье снятся желуди.
Это было время, когда Марта не могла ободрить его. Она удрученно бормотала:
– О чем мечтают гуси? О кукурузе. Я чувствую себя в таком же положении в понедельник утром, когда ты не можешь дать мне обычную сумму на домашние расходы. Однако, как говорят в кофейнях, ситуация безнадежная, но не серьезная.
Экономическая депрессия углублялась. Императрица открыла собственный союз народных кухонь для голодающих. Школьникам, не имевшим пищи в течение дня, выдавали четверть миллиона завтраков. Металлурги Десятого округа объявили забастовку, правительство признало ее незаконной. Другие рабочие устраивали стихийные демонстрации, их избивала и забирала полиция. Нелегально печатались и распространялись социалистические листовки. Полиция частенько арестовывала за «подрывные действия». Были высланы из страны как нежелательные две тысячи человек, в том числе один американец.
В числе новых пациентов Зигмунда оказался молодой студент, изучавший право, которому предстояли экзамены за третий год обучения. Он пришел возбужденный и заявил, что сходит с ума, никогда–де не выдержит экзаменов и не сможет жить, если доктор Фрейд не поможет ему. Зигмунд сказал молодому человеку, что никто еще не сошел с ума от онанизма. Студент–юрист выпалил трясущимися губами:
– Доктор Фрейд, могу ли я положиться на вашу скромность? Все, о чем говорят между собой врач и пациент, останется в секрете?
Зигмунд улыбнулся по поводу такого юридического языка и успокоил парня.
– Доктор, вы, конечно, должны знать, что никто не мастурбирует в вакуум. Я имею в виду, что нет эякуляции без выливания семени в женщину.
Зигмунд кивнул головой; это подтверждало мысль, которая формировалась у него.
Студент заговорил торопливо:
– Когда я учился в гимназии, мои фантазии вращались вокруг красивых актрис Народного театра. Совершая акт онанизма, я воображал, что подо мной лежала очередная театральная звезда. После поступления в университет у меня возникли образы женщин в платьях с глубоким вырезом, которых я видел в дорогих ресторанах, в театрах; они были каждую ночь объектом моих вожделений. Я даже совершал мысленное кровосмешение с привлекательными молодыми тетками и кузинами. Но ничто меня так не беспокоило… до… настоящего времени.
Он вскочил на ноги, а затем упал в кресло и зарыдал. Зигмунд сидел молча и ждал. Он пытался понять, как пациент пришел к такому состоянию. Парень поднял голову.
– Вы видите, что я схожу с ума. Объект моих фантазий сейчас… женщина, с которой я имею половое сношение… которая лежит подо мной… моя мать. Разве я не обреченный человек?
– Фантазия – это «сумеречный сон», расположенный между мечтой и ночным сновидением, – ответил спокойно Зигмунд. – Если мы устраним это видение из вашего воображения, то доберемся до того, что побуждает вас, двадцатипятилетнего, заниматься онанизмом, вместо того чтобы направлять вашу энергию на учебу и на саму любовь.
Пациент больше не вернулся. Зигмунд получил письмо с приложенным к нему банковским чеком. И это подвело черту под его практикой по неврозам в последней части года. Его постоянным пациентом оставалась старая женщина, сын которой просил Зигмунда посещать ее дважды в день для инъекций. Зигмунд поддерживал жизнь старушки; ее любящий сын обеспечивал содержимое кладовки Фрейдов.
Зигмунд не верил в циклы даже после повторного чтения сочинения Вильгельма Флиса о цикличности в жизни человека. Весной его осаждали пациенты, а сейчас их не было… кроме мужчины, вывихнувшего ногу перед их домом. Зигмунд помог перевезти его в Городскую больницу, где вправили вывих. Зигмунд проводил значительное время в Институте Кассовица, восполняя свое отсутствие в предшествовавшую весну. Некоторые из родителей были состоятельными; они не стремились к бесплатной медицинской помощи, им была нужна лучшая помощь. Когда они узнали, что можно лечить детей у приват–доцента Фрейда на дому, они стали привозить больных и искалеченных детей на Берггассе.
К концу зимы и в самом начале весны, что осложнило его положение, нахлынули пациенты с неврозами, и приходилось делать много заметок, что, впрочем, доставляло удовольствие. Он закончил переписку историй болезни для книги «Об истерии» и приступил к написанию заключительной главы. В конце концов Йозеф Брейер изложил на бумаге полное описание истории Берты Паппенгейм. В возобновившихся прогулках по Вене он обсуждал с Зигмундом, что войдет в его собственную заключительную теоретическую главу, что бесспорно в их заключениях, а что нужно доказать. Ведя свои записки, Зигмунд закончил статью на французском языке об одержимости и навязчивом состоянии страха для парижского неврологического журнала, переписал статью о неврозах страха, которая была намечена к опубликованию в берлинском неврологическом журнале. Дойтике, выпустивший его перевод работ Шарко и Бернгейма и книгу «Об афазии», согласился издать работу «Об истерии».
Тридцатичетырехлетний доктор Центер женился четыре месяца назад и тут же обнаружил, что не в состоянии выполнять супружеские обязанности. Вслед за этим у него появились резкие боли в глазах, мигрень, ослабло зрение. Возникшие расстройства лишили его возможности заниматься медицинской практикой… Двадцативосьмилетний Альбрехт чувствовал, что его голову как бы сжимает стальной обруч, он был вялым, тряслись колени, появилась импотенция; он упрекал себя в склонности к извращенности, поскольку его влекло к молодым девушкам, а не к зрелым женщинам. Глубоко подавленный Теобальд, отпрыск семьи, страдавшей неврозами, просыпался ночью от ужасов с учащенным сердцебиением, его мучили непонятные страхи, вызывавшие тяжесть в груди и предчувствие чего–то неприятного. Он был одним из немногих пациентов, понимавших, что его горести имеют сексуальное происхождение. За год до болезни он влюбился в весьма кокетливую девушку. При виде ее он возбуждался, но физических контактов с ней не имел. Когда же узнал, что она помолвлена, у него начался приступ.
Мужской гомосексуализм путал расчеты приват–доцента Фрейда. Те, кого не беспокоило и не огорчало такое состояние, кто вступал в гомосексуальные отношения охотно, не искали и не нуждались в помощи врача. К нему приходили лишь несчастные, эмоционально расстроенные, нуждающиеся в помощи. Он был убежден, что они искренне жаждут нормальной жизни. Было больно говорить о сексуальном вывихе, мучившем их с самого начала, который они хотели понять и поставить под контроль. Они свободно рассказывали, отвечали на вопросы, раскрывали предысторию своего влечения к мужчинам, молодым и пожилым, говорили о своем стремлении полюбить женщину, вступить с ней в интимную связь и крахе их надежд.
Пытаясь выявить причину таких расстройств, Фрейд оказывался в тупике. Он применял всевозможные разработанные им методы, чтобы вызвать образы, высвободить воспоминания, загнанные в подсознание. Он проводил долгие часы после полудня, добиваясь, чтобы пациенты включились в процесс свободной ассоциации. Они рассказывали длинные истории об осложнениях в семье, о матерях и отцах, соперничестве, об изменявшихся связях, о неприязни внутри тесной группы, доходившей до ненависти, смещении эмоций и привязанностей, иными словами, ничего, что помогало бы поискам.
Он признавался пациентам, что повинен в неудаче: не сумел докопаться до действительной травмы и ее воздействия. Требовалось больше знаний, больше проницательности. Но пациенты не могли ждать; как бы ни была свободна Вена в отношениях гетеросексуализма, как бы ни старалась она придать веселый, чарующий и невинный облик обольщению и неверности, она не терпела гомосексуализма. Его невозможно было облечь в шутливую форму. Самое большее, что мог сделать Зигмунд, это высказать суждение, что гомосексуалисты не чудовища, что некоторая степень гомосексуализма даже поощрялась в Греции и в Италии в эпоху Ренессанса. Это, понятно, было слабым утешением, но это было единственное, что он мог предложить. Он размышлял о своей неудаче. Знал также, что у невроза есть женский двойник, но ни одна лесбиянка не приходила к нему, несмотря на изолированность его кабинета.
Лето было превосходное. Горы вокруг Рейхенау утопали в зелени, дышали прохладой и ароматом. Он поднимался с восходом солнца, съедал легкий завтрак и работал до часа дня. В Вене ему не удавалось располагать шестью–семью часами для работы над рукописями. После плотного обеда он, Марта и дети отправлялись в поисках приключений: гуляли по лесу, собирали грибы, искали новые тропинки. Он принимал пациентов во второй половине дня, в обычные часы, когда венцы пьют кофе.
Стопка листов рукописи совместной с Йозефом Брейером книги утолщалась в той мере, в какой росло его убеждение, что это будет его первая подлинно творческая книга, открывающая совершенно новый подход к невропатологии, революционный с точки зрения диагноза и лечения, который подтверждается имеющейся в его распоряжении документацией, и он сможет благодаря этому склонить в свою пользу всех невропатологов мира. Он начал с исходной точки: описал во всех деталях случай фрау Эмми фон Нейштадт, ее навязчивые страхи и одержимость животными и безумием. Он был убежден отныне, что ее братья и сестры никогда не бросали в нее дохлых животных, у нее не было обмороков в детстве, она не видела свою сестру в гробу, ее старший брат не был болен сифилисом и не страдал запорами, ее никогда не преследовала семья мужа.
Он описал случай английской гувернантки мисс Люси Рейнолдс и ее галлюцинаторные запахи, служившие «механизмом защиты» для сокрытия от себя того, что она влюбилась в хозяина. Он написал о фрау Цецилии Матиас, которая так помогла ему в понимании того, как символ прикрывает неприемлемую идею и невроз находит свою ахиллесову пяту; как возникла у нее острая невралгия челюсти якобы из–за «пощечины» мужа; сильный сердечный приступ якобы из–за обвинений мужа, «поразивших мое сердце»; пронизывающая боль между глазами в результате взгляда бабушки, увидевшей мастурбацию внучки.
Он изложил случай Элизабет фон Рейхардт, у которой возник паралич ног как реакция отторжения из–за понимания того, что она любила мужа сестры и была довольна, когда сестра умерла. Он обрисовал случившееся с крепышкой Катариной, испытывавшей затрудненное дыхание с того момента, когда она увидела своего отца на молодой кузине Франциске, а на деле использовавшей этот эпизод как ширму, отгородившую в памяти поползновение отца в отношении ее самой, – все случаи, которые так основательно убедили его в сексуальной этиологии неврозов; большое число страдающих от страхов, обеспокоенности…
В сентябре он вывез на две недели Марту и пятерых детей в Ловрано, на залитую солнцем Адриатику. Это была их первая поездка в Италию. Он всегда мечтал посетить Рим, много читал об истории этого города, считая его самым очаровательным в мире. Но в летнее время Рим плох для здоровья, а он мог взять отпуск только летом.
Матильда уже повзрослела и могла опекать Софию; Мартин помогал двухлетнему Эрнсту в поисках морских ракушек. Марта защищалась от солнца широкополой соломенной шляпой, а Зигмунд подставлялся под жгучие лучи ради хорошего загара, в свободное время он наслаждался рассказами Киплинга. Балкон их гостиницы выходил на море; после ужина они усаживались на нем, наблюдая за рыбачьими лодками и судача по поводу растущей семьи в Америке. Эли Бернейс процветал в Нью–Йорке в качестве экспортера зерна, его семья поселилась в собственном удобном доме на 139–й улице. Анна, родившая в Америке в начале прошлого года Хэллу, произвела на свет пятого ребенка – Марту. Тридцатилетняя сестра Зигмунда Паули, доставившая детей Бернейсов к родителям, обнаружила справедливость легенды, что улицы Америки вымощены мужьями; во всяком случае она нашла суженого – тридцатисемилетнего Валентина Винтерница, чеха, говорящего по–немецки и прибывшего в Нью–Йорк в поисках счастья и преуспевшего в роли представителя технических фирм. Сестра Зигмунда Мари и ее муж Мориц Фрейд готовились к отъезду из Вены со своими тремя дочерьми. Они направлялись в Берлин, где Мориц расширял свой бизнес по импорту.
Марта и Зигмунд вернулись на улицу Берггассе с идиллическим воспоминанием об итальянском солнце и море, спагетти и сыре «Пармезан».
Подобно июню, осень принесла разочарование и уныние, она была, по мнению Зигмунда, «сезоном анархии». Дело не только в том, что в Барселоне анархист бросил две бомбы, пытаясь убить испанского премьер–министра и министра обороны; и не в том, что два месяца спустя другой анархист взорвал бомбу в Париже в палате депутатов и был гильотинирован. Имело также значение состояние его собственной практики. Почти каждый номер газеты приносил известия о самоубийствах. Лишали себя жизни многие молодые: отравилась двадцатидвухлетняя девушка; застрелился семнадцатилетний сын владельца таверны. Все подобные сообщения оканчивались одной и той же фразой: «Мотив неизвестен».
– Конечно, мотив неизвестен, – возмущался Зигмунд, – потому что никто не заботится о расследовании. Этим молодым не к кому обратиться за помощью. Теперь у нас есть способы добраться до причины их неприятностей; мы можем сказать, что вызывает желание смерти и как защищать от этого. Но нет никакой возможности использовать эти знания, чтобы помочь людям.
Его сбережения в банке испарились, как вода в летнем пруду. Он стал угрюмым и жаловался Марте:
– Сплошные вершки да корешки, все шиворот–навыворот. Дела идут так плохо в Вене, что повсюду я вижу очереди за даровой похлебкой. Для безработных открыли дюжину ночлежек, но и в них не хватает мест. В Десятом округе рабочие клубы предоставили свои общежития, где, как утверждают, ночуют две тысячи человек. По утрам на улицах находят замерзших. Городской совет выделил достаточно денег, чтобы дать работу безработным каменщикам, плотникам и разнорабочим и возможность отпустить на одну дырочку пояс. Только сейчас из–за плохой погоды каждый округ учредил центр сбора старой одежды и обуви для детей бедняков, вынужденных ходить босиком по улицам. Жизнь, как детская рубашка, короткая и грязная. Австрийцы правы, утверждая, что голодной свинье снятся желуди.
Это было время, когда Марта не могла ободрить его. Она удрученно бормотала:
– О чем мечтают гуси? О кукурузе. Я чувствую себя в таком же положении в понедельник утром, когда ты не можешь дать мне обычную сумму на домашние расходы. Однако, как говорят в кофейнях, ситуация безнадежная, но не серьезная.
Экономическая депрессия углублялась. Императрица открыла собственный союз народных кухонь для голодающих. Школьникам, не имевшим пищи в течение дня, выдавали четверть миллиона завтраков. Металлурги Десятого округа объявили забастовку, правительство признало ее незаконной. Другие рабочие устраивали стихийные демонстрации, их избивала и забирала полиция. Нелегально печатались и распространялись социалистические листовки. Полиция частенько арестовывала за «подрывные действия». Были высланы из страны как нежелательные две тысячи человек, в том числе один американец.
В числе новых пациентов Зигмунда оказался молодой студент, изучавший право, которому предстояли экзамены за третий год обучения. Он пришел возбужденный и заявил, что сходит с ума, никогда–де не выдержит экзаменов и не сможет жить, если доктор Фрейд не поможет ему. Зигмунд сказал молодому человеку, что никто еще не сошел с ума от онанизма. Студент–юрист выпалил трясущимися губами:
– Доктор Фрейд, могу ли я положиться на вашу скромность? Все, о чем говорят между собой врач и пациент, останется в секрете?
Зигмунд улыбнулся по поводу такого юридического языка и успокоил парня.
– Доктор, вы, конечно, должны знать, что никто не мастурбирует в вакуум. Я имею в виду, что нет эякуляции без выливания семени в женщину.
Зигмунд кивнул головой; это подтверждало мысль, которая формировалась у него.
Студент заговорил торопливо:
– Когда я учился в гимназии, мои фантазии вращались вокруг красивых актрис Народного театра. Совершая акт онанизма, я воображал, что подо мной лежала очередная театральная звезда. После поступления в университет у меня возникли образы женщин в платьях с глубоким вырезом, которых я видел в дорогих ресторанах, в театрах; они были каждую ночь объектом моих вожделений. Я даже совершал мысленное кровосмешение с привлекательными молодыми тетками и кузинами. Но ничто меня так не беспокоило… до… настоящего времени.
Он вскочил на ноги, а затем упал в кресло и зарыдал. Зигмунд сидел молча и ждал. Он пытался понять, как пациент пришел к такому состоянию. Парень поднял голову.
– Вы видите, что я схожу с ума. Объект моих фантазий сейчас… женщина, с которой я имею половое сношение… которая лежит подо мной… моя мать. Разве я не обреченный человек?
– Фантазия – это «сумеречный сон», расположенный между мечтой и ночным сновидением, – ответил спокойно Зигмунд. – Если мы устраним это видение из вашего воображения, то доберемся до того, что побуждает вас, двадцатипятилетнего, заниматься онанизмом, вместо того чтобы направлять вашу энергию на учебу и на саму любовь.
Пациент больше не вернулся. Зигмунд получил письмо с приложенным к нему банковским чеком. И это подвело черту под его практикой по неврозам в последней части года. Его постоянным пациентом оставалась старая женщина, сын которой просил Зигмунда посещать ее дважды в день для инъекций. Зигмунд поддерживал жизнь старушки; ее любящий сын обеспечивал содержимое кладовки Фрейдов.
Зигмунд не верил в циклы даже после повторного чтения сочинения Вильгельма Флиса о цикличности в жизни человека. Весной его осаждали пациенты, а сейчас их не было… кроме мужчины, вывихнувшего ногу перед их домом. Зигмунд помог перевезти его в Городскую больницу, где вправили вывих. Зигмунд проводил значительное время в Институте Кассовица, восполняя свое отсутствие в предшествовавшую весну. Некоторые из родителей были состоятельными; они не стремились к бесплатной медицинской помощи, им была нужна лучшая помощь. Когда они узнали, что можно лечить детей у приват–доцента Фрейда на дому, они стали привозить больных и искалеченных детей на Берггассе.
К концу зимы и в самом начале весны, что осложнило его положение, нахлынули пациенты с неврозами, и приходилось делать много заметок, что, впрочем, доставляло удовольствие. Он закончил переписку историй болезни для книги «Об истерии» и приступил к написанию заключительной главы. В конце концов Йозеф Брейер изложил на бумаге полное описание истории Берты Паппенгейм. В возобновившихся прогулках по Вене он обсуждал с Зигмундом, что войдет в его собственную заключительную теоретическую главу, что бесспорно в их заключениях, а что нужно доказать. Ведя свои записки, Зигмунд закончил статью на французском языке об одержимости и навязчивом состоянии страха для парижского неврологического журнала, переписал статью о неврозах страха, которая была намечена к опубликованию в берлинском неврологическом журнале. Дойтике, выпустивший его перевод работ Шарко и Бернгейма и книгу «Об афазии», согласился издать работу «Об истерии».