Жизнь научила его этому. Во время визита к Эрнсту в Берлин он встретился с Альбертом Эйнштейном, уже автором теории относительности и великим математиком и физиком. Они отнеслись сдержанно друг к другу, сидели по разные стороны стола и говорили каждый о своей диалектике: Эйнштейн – математическими терминами, а Зигмунд – психоаналитическими. Ни один не понял ни слова из сказанного другим. Главное различие было в том, что профессор Фрейд воспринял научное открытие Эйнштейна как необратимую истину, тогда как Эйнштейн был откровенным скептиком в отношении подсознания и возможности его регулирования с целью улучшения человеческого здоровья и знания.
   Кандидатуру Зигмунда выдвигали несколько раз на Нобелевскую премию, но награда досталась Вагнер–Яурегу за его работу по лечению пареза. Кое–кто был разочарован тем, что премия досталась Вагнер–Яурегу, но среди них не было Зигмунда Фрейда, ибо для него было важно то, что Вагнер–Яурег совершил смелый творческий прорыв.

11

   Постоянные удаления тканей в полости рта, сильные дозы рентгеновского облучения и диатермии, наличие протеза нарушали, естественно, работу организма: вновь появились осложнения на сердце, расстройство пищеварительного тракта стало органическим, Зигмунд стал подвержен простуде, гриппу, лихорадке. Ему требовался личный врач. В марте 1929 года, когда Мария Бонапарт приехала к нему и застала его больным и в плохом настроении, она сказала:
   – Профессор Фрейд, позвольте мне сделать предложение. В Вене есть тридцатидвухлетний врач–терапевт, который обучен также анализу. Я встретилась с ним несколько месяцев назад, доктор Эдельман направил его ко мне для анализа крови. Честность просто написана на его лице. Когда я недавно заболела, а доктора Эдельмана не было в городе, Макс Шур прекрасно ухаживал за мной. Доктор Эдельман, учивший Макса Шура и поддерживающий с ним дружбу со времен учебы в Венской клинической школе, предложил, чтобы я записалась в пациенты к доктору Шуру, поскольку мы оба сторонники психоанализа. Могу ли я привести к вам доктора Шура? Он живет в десяти минутах ходьбы, на Мелькергассе.
   – Пожалуйста. Меня заинтересовало то, что вы сказали о докторе Шуре.
   Доктор Шур появился через час. Он был чуть выше среднего роста, его каштановые волосы сильно поредели, и он относился к числу тех, кто изнашивает, а не носит одежду. Мария Бонапарт уже предупредила Зигмунда:
   – В первый день, когда Макс Шур надевает новый костюм, друзья не узнают его. На второй день мы не узнаем костюма.
   Но Зигмунду понравилось выражение уверенности на гладко выбритом лице. Зигмунд сделал вывод, что психика его нового знакомого находится в мире с ним самим. Доктор Шур взял историю болезни Зигмунда, изучил ее, а затем осмотрел пациента. Однако Зигмунд заметил, что Шур, подобно молодому Йозефу Брейеру, «угадывал» болезнь. Зигмунд сознавал, что слово «угадывал» применялось неправильно; Йозеф Брейер и Макс Шур были вдохновенными психоаналитиками, осознававшими наличие тесной связи между психикой и сомой.
   После того как доктор Шур осмотрел Зигмунда и выписал рецепты, Зигмунд сказал:
   – Полагаю, что вы и я можем установить отношения пациента и врача на основе взаимного уважения и доверия. К сожалению, у меня был неудачный опыт с вашими предшественниками, и поэтому я должен получить от вас обещание.
   – Какое, профессор Фрейд?
   – Говорить мне только правду. Макс Шур ответил:
   – Обещаю. Обязуюсь выполнить обещание.
   – Верю. Спасибо.
   С появлением доктора Макса Шура в семье Фрейд многое изменилось. Он ежедневно сопровождал Зигмунда в кабинет доктора Пихлера, наблюдая за работой над протезами. Шур, подобно Анне, мог интуитивно, без единого слова угадывать состояние здоровья профессора Фрейда. Марта чувствовала себя более спокойно, ибо не приходилось опасаться, что их обманывают. Отношения между пациентом и врачом стали близкими и доверительными. Хотя Зигмунд был на сорок один год старше Шура, между ними установилась дружба. Профессор Фрейд занял центральное место в жизни Макса Шура. Зигмунд направлял пациентов к доктору Шуру для осмотра и лечения, когда сам не был уверен, в какой мере болезнь является физической, а в какой связана с психикой. Макс Шур начал приводить по воскресеньям в дом на Берггассе свою невесту Елену. Она изучала медицину в Венском университете, была умной и воспитанной девушкой, которую семья Фрейд приняла с такой же любовью, как и самого Шура.
   В 1930 году, после издания одной из его наиболее глубоких монографий, «Неудовлетворенность культурой», Зигмунд был удостоен премии имени Гёте. Он послал Анну во Франкфурт принять почетную награду, но сам он не понимал гримасы судьбы, которая отказала ему в Нобелевской премии за медицину, но присудила премию за искусство. Многие из его критиков утверждали, что в психоанализе больше искусства, чем науки. Премия имени Гёте, казалось, подтверждала, пусть отчасти, такой парадоксальный вывод. Свою речь при получении премии, которую зачитала Анна, он начинал словами:
   «Вся моя работа была подчинена единственной цели. Я наблюдал за скрытыми нарушениями умственных функций у здоровых и больных и пытался таким образом прийти к заключению – или, если вам больше нравится, догадаться, – как устроен аппарат, обслуживающий эти функции, и какие соперничающие и взаимно противодействующие силы действуют в нем. То, что мы – я, мои друзья и сотрудники – сумели выяснить, следуя по этому пути, представляется нам важным для содержания науки об уме, позволяющей понять нормальный и патологический процессы как части единого и в то же время естественного хода событий».
   Начальные годы жизни движутся медленно, и они схожи с перегруженными повозками. Последние годы пролетают, подобно падающей звезде. Так многое еще хотелось сделать и обдумать Зигмунду, написать и опубликовать, с тем чтобы оставить после себя надежные ключи к области, к которой он лишь подступил. Время шло так быстро, что порой казалось или он чувствовал себя так, будто его запеленали. Он писал каждый вечер и по воскресеньям после посещения Амалии, которой было уже за девяносто; она ослабела, но всегда выходила навстречу Зигмунду, едва заслышав его шаги по лестнице. Она умерла во сне в сентябре, ей было девяносто пять лет.
   На следующий год его родной город Фрайберг почтил Зигмунда, вывесив памятную доску на доме слесаря, где он родился и где его няней была Моника Заиц. Зигмунд ядовито заметил:
   – Я начинаю чувствовать себя монументом.

12

   Чем дольше живешь, тем короче кажутся проходящие годы и месяцы. Время теряет свое содержание. Начавшееся как новый день утро быстро завершается уставшим вечером. Границы стираются, грани становятся нечеткими, год истекает раньше, чем замечено его начало. Едва ему удавалось отговориться от юбилея по случаю дня рождения, как на него обрушивался новый юбилей. Не было необходимости как–то убивать время: оно само Собой улетучивалось. «Время – поезд, – думал он, – а люди – безбилетные пассажиры на нем… которые доберутся до Карлсбада, если вынесут поездку!» Воспоминание о добряке–отце Якобе с его рассказами о простаке, в которых сочетались детский юмор и мудрость, поддерживало Зигмунда всю жизнь.
   Его комитет распался. Было ясно, что потерян Отто Ранк; он уехал в Париж, поспешно вернулся, • чтобы получить прощение и примириться, но не сумел залечить разрыв. В Нью–Йорке Ранк, наконец–то добившись независимости, проповедовал анализ, основанный на «родовой травме». А. –А. Брилл был вне себя от ярости, написал профессору Фрейду, что Ранк отверг сексуальную этиологию неврозов, обходится без разбора сновидений и сводит все к истолкованию родовых травм.
   Зигмунд был огорчен потерей Отто Ранка. Он написал Ранку пару примирительных писем, не скрывая того факта, что считает его заблуждающимся в теории травмы при рождении. Отто Ранк не мог вернуться в Вену ни физически, ни символически. Он делил свое время между Парижем и Нью–Йорком. Трудно было терять талантливого человека, бывшего его правой рукой пятнадцать лет, но была и компенсация, ибо другие отколовшиеся, такие, как Вильгельм Штекель и Фриц Виттельз, обратились с письмами и спрашивали, могут ли вернуться в «семью».
   Но некем было возместить потерю Шандора Ференци, к которому Зигмунд был эмоционально привязан как ни к кому в движении и частенько обращался к нему как к сыну. Первая напряженность в их длительной дружбе возникла в связи с тем, что Ференци вместе с Отто Ран–ком написал и опубликовал книгу, не уведомив Зигмунда. Затем Ференци поддержал книгу Отто Ранка. Но эти разногласия быстро рассеялись. Вплоть до 1931 года проблемы не возникали, но после этого Ференци стал писать реже, а затем предложил новый терапевтический метод. Когда в ходе анализа пациент подводился к детской стадии и выявлялось нарушение, вызванное грубостью, безразличием или пренебрежением родителя, доктор Ференци полагал, что он должен заменить родителей, особенно мать, и проявить к пациенту любовь, которой он лишился как ребенок, снять таким образом раннюю травму и ее последствия. Он разрешал своим пациентам обнимать и целовать себя, соглашался на возможность физической любви, когда, по их мнению, они в ней нуждались.
   Зигмунд Фрейд узнал об этом от пациента, которого лечили он и Ференци. Он был глубоко шокирован, ибо он сам и психоанализ, который он разработал, были непреклонными в отношении этого критического момента: никаких физических контактов с пациентом! Это было чудовищным извращением, ломавшим перегородку между врачом и пациентом, способным возмутить медицинский мир, если станет известно об этом. Сомнений быть не могло: это станет смертельным для психоанализа. Он написал Ференци: «Вы не делали секрета из факта, что целовали своих пациентов и позволяли целовать себя… Вскоре мы согласимся… щупать интимные места…»
   Ференци просто перестал писать. К апрелю 1932 года Зигмунд написал Эйтингону, что Ференци стал опасен для судьбы психоанализа. «Он счел себя оскорбленным, потому что другим неприятно слышать, как он разыгрывает роли матери и ребенка со своими пациентками». Тем не менее Зигмунд объявил, что поддержит кандидатуру Ференци на пост председателя Международного психоаналитического общества; он полагал, что это образумит Ференци. Ференци отклонил предложение. Они обменялись колкими письмами, но до открытого разрыва дело не дошло. Затем письма Ференци вновь стали теплыми и дружественными. Через год он умер от злокачественной анемии. Зигмунд писал с огорчением Оскару Пфистеру: «Очень печальная потеря».
   Издательство оказалось в столь безнадежном положении, что Мартин оставил хорошо оплачиваемую работу в банке и занял пост управляющего. Типография была в долгах, ее будущее было туманно, но Мартин, поэт с детства, знал, насколько важно для дела его отца продолжать публикации. Это был акт верности и веры, который высоко оценил Зигмунд.
   Денежные средства типографии убывали с каждой новой публикацией, и ее спасали от банкротства только ее друзья. Зигмунд решил, что единственный способ спасти фирму – это написать новую популярную книгу. Он назвал ее «Новые вводные лекции по психоанализу». «Новые вводные лекции» выполнили свою задачу; ничего поразительно нового в них не было, но Зигмунд так доходчиво изложил материал, что книга завоевала сторонников и была переведена на ряд языков, принеся достаточно прибыли, чтобы Мартин Фрейд мог сделать фирму платежеспособной.
   Послевоенная Веймарская республика в Германии пала. У власти оказались воинствующий диктатор и воинствующая партия. В Париже одновременно на немецком, французском и английском языках вышла переписка между Зигмундом Фрейдом и Альбертом Эйнштейном под названием «Зачем война?». В переводе приняла участие Лига Наций. Нацисты запретили книгу в Германии. Эйнштейн покинул Германию и нашел убежище в Бельгии. Писатель Арнольд Цвейг отправил жену и детей в Палестину, куда он намеревался за ними последовать. Альфред Адлер запаковал свое имущество и уехал в Америку. Страну, покинули почти все германские психоаналитики. Оливер и Эрнст Фрейды и Макс Хальберштадт писали, что думают уехать из Германии: наш горизонт омрачен событиями в этой стране.
   Эрнст Фрейд вывез жену и детей в Англию.
   В Вене знали Адольфа Гитлера, поскольку он родился в Верхней Австрии, прослушал курсы по искусству в Мюнхене, затем возвратился в Вену в надежде поступить в Художественную академию. Отвергнутый, обедневший, он нашел в антисемитских речах мэра Карла Люгера выражение своей собственной ненависти к обществу. Венская пресса, сообщив о пивном путче Гитлера в Мюнхене в 1923 году, о суде над ним и о его заточении, свела все это к забавной теме для болтовни в кофейнях.
   Но теперь время плоских шуток прошло. Адольф Гитлер приобрел политическую власть и оказался личностью, обладающей гипнотической притягательностью для среднего немца, обедневшего после 1929 года в результате депрессии, для безработных и для промышленников, напуганных подъемом коммунизма. Национал–социалистская партия Гитлера переросла в организацию одетых в щеголеватую форму террористов и пропагандистов и завоевала большинство мест в рейхстаге. Гитлер был назначен Гинденбургом на пост канцлера, а затем возложил ответственность за подозрительный поджог рейхстага на коммунистов, объединив значительную часть германского народа под двумя лозунгами: «Тысячелетний третий рейх!», «Смерть всем евреям!».
   Немцы, выступавшие против гитлеровского террора, либо оказались в изгнании, в могиле, в концлагерях, либо бессильно замолкли. Раздавив последнюю оппозицию, Гитлер развернул безжалостную войну против евреев: конфискация домов, предприятий, отказ в рабочих местах, в собственности, затем физическое насилие, не исключая нападений на женщин и детей, далее концлагеря, трудовые лагеря и в конечном счете лагеря смерти. Немецкие евреи, своевременно увидевшие опасность, бежали из страны зачастую с пустыми руками, сохранив жизнь, в страны, согласившиеся их принять. Другие остались, надеясь на лучшее.
   Австрийские евреи не показывали открыто, что они встревожены. Даже как союзница Германии Австрия оставалась независимой республикой. Происходившее в Германии не могло случиться в Австрии. Германская армия никогда не вторгнется; Версальский договор гарантирует права меньшинств в Австрии.
   Несмотря на то, что Зигмунд считал себя пессимистом в оценке инстинктивной природы человека, он был готов к нацизму не в большей мере, чем к войне 1914 года. Предупреждений поступало более чем достаточно: его книги сжигались на кострах в Берлине, Берлинское психоаналитическое общество было распущено, психоаналитики бежали, спасая свою жизнь. Многие немецкие специалисты выехали со своими еврейскими коллегами, не желая жить и работать при нацистах. А он не усматривал опасности для себя и семьи в Австрии. Ему, Марте, тетушке Минне, его сестрам было за семьдесят; сколько им еще оставалось жить? Беспокоиться в Вене могли лишь Мартин и его семья, а также Анна. Но они не обсуждали этот вопрос.
   Он продолжал принимать пациентов и писать за своим большим столом. Если не было возможности провести время со студентами в кафе после субботней вечерней лекции или прогуляться по Рингу, то он оставался наедине с любимыми им предметами искусства, являвшимися символами вечной цивилизации, которой он восхищался. Временами он впадал в депрессию, представляя, что написанное им со времени «Тотема и табу» утратило свое значение. Однако в послесловии к автобиографическим запискам он отмечал:
   «После того как всю жизнь я посвятил естественным наукам, медицине и психотерапии, мой интерес обратился к той культурной проблеме, которая когда–то вряд ли захватила бы пробудившегося к размышлению юношу».
   Его репутация в мире продолжала крепнуть и расширяться. Даром судьбы, помогавшим скрашивать старость и преодолевать страх перед очередными операциями, была Аннерль, – этим ласковым именем он называл свою младшую дочь. Она приняла решение раз и навсегда, встав на сторону отца и психоанализа. Анне было уже сорок лет. Ее знания производили впечатление на членов комитета, а также на психоаналитиков из других стран, с которыми она встречалась на конгрессах, где читала доклады отца. Она продолжала выполнять роль сиделки Зигмунда: спокойная, терпеливая, неутомимая, она помогала ему прилаживать протез, привыкать к нему. Они никогда не говорили о «монстре», за исключением тех случаев, когда было нужно отнести его к доктору Пихлеру или к его коллегам, чтобы подправить гуттаперчу, завулканизировать, поставить новые пружинные державки в бесконечных попытках сделать так, чтобы протез не причинял боль, добиться облегчения. Анна была хорошим товарищем; она понимала, как страдает Зигмунд, и внутренне ощущала его боль как свою, но не выдавала своих эмоций и соблюдала договоренность: «Никакой жалости, никакого сочувствия». Она была более чем сиделкой; его радовало, как мужал ее ум, овладевавший проблемами образования и детской психологии. Он писал Пфистеру: «Из всех областей приложения психоанализа действительно процветает открытая Вами область образования.
   Я очень доволен тем, что моя дочь начинает выполнять здесь хорошую работу».
   Много молодежи приезжало в Вену обучаться психоанализу, и Анна имела большую возможность завязывать дружбу и вести общественную деятельность. Она посещала театр вместе с Джеймсом и Алике Стречи; однажды они взяли ее в гостиницу «Регина», а потом позволили одной добираться до Бергтассе. На следующий день Зигмунд решительно порицал их за то, что они оставили Анну ночью одну. Стречи заметил:
   – Это был страшный аналитический час!
   Иногда она устанавливала дружбу с каким–либо пациентом Зигмунда, но не ранее завершения психоанализа. Одной из ее подруг стала американка Дороти Бэрлингем; замужняя, имеющая детей, она пересекла Атлантику в поисках помощи у профессора Фрейда и так привязалась к Вене и Фрейдам, что сняла квартиру на Берггассе, 19. Она помогала Анне основать школу для детей, где Анна могла приложить свои новые теории к малолеткам. Они сняли вместе деревенский коттедж в Хохротерде, примерно в сорока пяти минутах езды на автомашине от Вены. Летом Зигмунд иногда навещал их там.
   Он собирался написать книгу о Моисее, которая дала бы ему простор для рассуждений. За несколько лет до этого он написал небольшую работу о скульптуре Микеланджело «Моисей». Моисей давно восхищал его как личность, чье легендарное происхождение совпало с появлением многих мифических религиозных лидеров, как отметил Отто Ранк в книге «Миф о рождении героя». У Зигмунда не было желания отнимать у еврейского народа человека, которым он гордился как величайшим из своих сынов. Зигмунд был согласен с историками, что Моисей – реальное лицо, возглавившее исход евреев из Египта в тринадцатом или четырнадцатом веке до Христа. Но был ли Моисей евреем или же египтянином? Его имя египетское, а не еврейское.
   Если Моисей был египтянином, то почему он ушел от своего народа и вывел чужой народ из разваливавшегося египетского династического государства? Не был ли он сторонником религии атен, возникшей в период ранних династий при Ахенатоне и проповедовавшей строгий монотеизм, правду и справедливость как высшую цель жизни, запрещавшей церемонии и магию? Религия атен была ликвидирована последними фараонами; если Моисей хотел сохранить ее, к кому, как не к меньшинству, следовало обратиться, а потом вывести его из рабства и воссоздать для этого меньшинства религию атен, с которой, заметил Зигмунд, так согласовывалась в важных аспектах более поздняя еврейская религия?
   Зигмунд знал, что ступает по тонкому льду. Он надолго отложил рукопись, но проблема продолжала волновать его.
   Он всегда наслаждался перепиской. В дни, когда он был отверженным, переписка для него служила главной опорой. Ныне, когда он принимал лишь немногих гостей и вел всего три сеанса психоанализа в день, у него в достатке было времени и энергии, чтобы писать письма. Он писал Арнольду Цвейгу, романом которого «Спор об унтере Грише» он восхищался:
   «У меня еще такая большая способность наслаждаться, что я недоволен навязанной мне отставкой. В Вене неприятная зима, и я месяцами не выходил на улицу. Мне трудно приспособиться к роли героя, страдающего за человечество, которую Вы любезно приписали мне. Настроение плохое, мне мало что нравится, самокритика стала еще более острой. Я поставил бы ей диагноз старческой депрессии. Я вижу, как над миром, даже моим крохотным миром, сгущаются тучи бедствий. Я должен напомнить себе о светлом пятне: моя дочь Анна совершила прекрасные аналитические открытия в настоящее время и, как мне говорят, мастерски читает лекции. Это – предостережение не думать, что мир кончается с моей смертью».
   В похожем приятном тоне было написано письмо, полученное от Альберта Эйнштейна, нашедшего пристанище в Принстонском университете:
   «Уважаемый господин Фрейд!
   Счастлив, что нынешнему поколению повезло иметь возможность выразить свое уважение и признательность Вам как одному из величайших учителей. Вы, несомненно, не облегчили скептикам задачу прийти к независимому суждению. Лишь в последнее время я сумел понять умозрительную силу Вашего образа мышления и его огромное воздействие на современное миросозерцание, не будучи, однако, в состоянии сформировать определенное мнение относительно содержащейся в нем истины. Не так давно тем не менее я услышал о нескольких примерах, не столь важных самих по себе, которые, по моему мнению, могут быть объяснены только теорией подавления. Я был рад тому, что их нашел, ибо всегда приятно, когда великая и красивая концепция оказывается созвучной реальности».
   Напряженно продвигаясь к восьмидесяти годам, ощущая потерю столь многих ушедших в иной мир друзей, он подошел к такой точке в своей жизни, когда был готов простить отколовшихся в прошлом и теперь. Оставался лишь один нарыв.
   Эдуард Пишон, зять Пьера Жане, дружественно настроенный к Зигмунду, обратился с просьбой, может ли Жане навестить его. С самого начала Жане был последовательным и суровым критиком психоанализа. Фрейд написал Марии Бонапарт:
   «Нет, не хочу видеть Жане. Я не могу удержаться от упрека в его адрес за то, что он вел себя несправедливо в отношении психоанализа, а также меня лично и никогда не исправил содеянного. Было достаточно глупо с его стороны заявить, что идея сексуальной этиологии неврозов могла возникнуть лишь в атмосфере города, подобного Вене. Затем, когда французские авторы пустили в ход клевету, будто я слушал его лекции и украл его идеи, он мог одним своим словом положить конец таким разговорам, ведь я никогда не видел его и не слышал его имени во времена Шарко. Такого слова он не сказал».
   Он вступил в такой возраст, когда человек, оглядываясь на прожитые годы, предается воспоминаниям, подводит итог неудачам и свершениям. В полости рта вновь появилась раковая опухоль; требовались более обширные операции. Но разве он не перенес почти тридцать операций и не прожил тринадцать лет с того страшного дня, когда в кабинете доктора Пихлера узнал правду? Иногда он не верил, что выдержит еще час мучительной боли; однако вплоть до сегодняшнего дня он занимался больными, обучал молодых аналитиков, писал третью часть своей книги «Моисей и монотеизм». Его неизбывная любовь к жизни заставляла смерть отступать. Он поморщился бы, если бы говорили о «героическом» свершении его друзья и последователи. Его не покидало чувство юмора. Когда посетительница поинтересовалась его здоровьем, он ответил:
   – Как себя чувствует восьмидесятилетний – это не тема для разговоров.
   Психоанализ еще не был включен в учебные программы австрийских медицинских школ, однако университеты пользовались книгами Фрейда, и на них воспиталось целое поколение студентов. «Вводные лекции по психоанализу» в русском переводе продавались в тысячах экземплярах в Москве. Говорилось, что если психоанализ вообще правилен, то он применим только к западному человеку. И тем не менее Зигмунд вскоре держал в руках свои книги, переведенные на японский язык. Фрейдовская психология подсознания распространялась в Азии. Это было приятно сознавать.
   Двадцатые годы XX века прославились романами, основанными на так называемом потоке сознания. Эта литературная форма развилась благодаря его методу свободной ассоциации. Всемирной славой пользовалась фрейдистская по характеру пьеса драматурга Юджина О'Нила «Странная интерлюдия». Фрейдистской была интерпретация роли Гамлета актером Джоном Бэрримором.
   Имя Фрейда стало нарицательным. Каким же неприметным должен был быть городок, если бы в нем не прозвучало: «Сорвалось с языка по Фрейду!»
   Фрейд изменил представление человека о самом себе. Нельзя было больше оставаться в неведении о силах, действующих в человеке. Однако существовали некоторые пласты умственного склада, к которым он не пробился, их формировали те люди, которые считали, что исследование сексуальной природы человека аморально и унизительно. Он размышлял: «А можно ли вообще убедить таких людей?»
   Он не завершил свою работу во многих начатых им областях. Он тешил себя словами из Ветхого Завета: «Не вам завершить труд, и вы не свободны воздержаться от него». За ним идут люди, исследования которых пополнят знания в этих областях.