Страница:
Зигмунд решил, что он поступит так же, как и граф Тун, когда придет его поезд; тем временем он напевал про себя арию из «Свадьбы Фигаро» Моцарта. Думая о графах, он вспомнил фразу Бомарше об аристократе, оказавшем честь тем, что родился, и о господском праве первой ночи, на которое претендовал граф Альмавива в «Фигаро», имея в виду хорошенькую молодую служанку Сюзанну. Он думал также о журналистах, не любивших графа Туна и присвоивших ему кличку Нихтстун, Бездельник. В этот момент мимо него прошел человек, в котором он узнал правительственного инспектора, наблюдающего за экзаменами по медицине; венцы называли его правительственным соночлежником. Инспектор потребовал, чтобы ему было предоставлено купе первого класса и к нему никого не подсаживали. Зигмунд, купивший билет в первый класс, также считал, что имеет право занимать купе. Когда он вошел в вагон, проводник предложил ему боковое купе без туалета. Жалобы Зигмунда действия не возымели. Он сказал шутя проводнику:
– Просверлите хотя бы дыру в полу купе, чтобы пассажиры могли удовлетворить нужду.
Ночью ему приснился сон: граф Тун обращался к студентам на митинге. Кто–то из толпы вызывающе потребовал высказать суждение о немцах. Граф Тун ответил иронически, сказав, что любимое растение немцев – подорожник, после чего вставил в петлицу помятый листик, Зигмунд почувствовал себя расстроенным и был поражен, почему это его задевает. Следующая сцена происходила в зале университета. Поскольку все входы были закрыты, он пробрался через ряд изысканно обставленных комнат. Он встретил толстую пожилую матрону, предложившую проводить его с лампой. Он отказался и попросил ее остаться на лестнице. «Я чувствовал, что проявил хитрость, избежав контроля при выходе. Я спустился вниз и обнаружил узкую и крутую дорожку, по которой я и пошел».
Следующая задача заключалась в том, чтобы выйти из города: станции были закрыты. Обдумав, куда поехать, он выбрал Грац. Оказавшись в купе, он заметил в своей петлице сложенный длинный лист. Сцена вновь изменилась: он находился перед фасадом станции в компании пожилого человека, ослепшего на один глаз. Поскольку он явно выступал в роли санитара, то вручил этому человеку стеклянный мочесборник.
Зигмунд проснулся, вынул из кармана жилета золотые часы: было 2 часа 45 минут утра. Он почти никогда не просыпался ночью по малой нужде. Он спрашивал себя: «Физическая нужда спровоцировала сон, или же мысли во сне вызвали желание помочиться?»
Он пришел к выводу, что надменное поведение графа Туна на платформе дало повод для сновидения. Вот почему он, Зигмунд, напевал арию из «Свадьбы Фигаро» – оперы, запрещенной Людовиком XVI по той причине, что она высмеивала высокомерие сеньоров.
Остаток ночи он провел, размышляя о сновидении; в последующие несколько дней записывал свои ассоциации, пытаясь понять их скрытый смысл. Аристократ граф Тун напомнил ему о сцене, когда ему было пятнадцать лет. Он и его друзья–гимназисты составили заговор против непопулярного учителя немецкого языка. Учитель порицал единственного молодого аристократа в группе, которому друзья дали кличку Жираф и который вопреки всему носил в петлице свой любимый цветок. Этот цветок символизировал начало войны Алой и Белой розы. Это подтолкнуло Зигмунда к воспоминаниям о красных и белых гвоздиках, которые носили в Вене: социал–демократы – красные гвоздики, а антисемитская партия – белые. Мысль о политике напомнила ему о Викторе Адлере, который раньше жил в квартире Фрейдов. Мысли об Адлере вернули его на Берггассе; а дальше воспоминания протянулись к дому матери. В сцене сновидения он находился в актовом зале университета и прошел через ряд красиво обставленных комнат. Он давно предполагал, что комнаты символизируют женщин, а женские комнаты – зачастую публичных женщин; он также знал, что если в сновидении присутствует неоднократный вход и выход из комнат, то толкование не вызывает сомнений. Что же он делал символически во сне: овладевал рядом женщин?
Кого же изображала старая полная женщина? Женщина думала, что у него есть право пройти; он же ее перехитрил, ибо «избежал контроля на выходе».
Почему, наконец, он решил поехать в Грац? Он хвастался, а это является обычной формой исполнения желания; в Вене фраза: «Какова цена в Граце?» – высмеивала тщеславие человека, считающего себя достаточно богатым, чтобы купить, что ему заблагорассудится.
Он обратил внимание на последний инцидент, на пожилого одноглазого господина, которому вручил стеклянный мочеприемник. Поскольку князь – отец страны, нить рассуждений Зигмунда потянулась от графа Туна к императору Францу–Иосифу, а затем к собственному отцу Якобу. Он вновь подумал о двух более ранних эпизодах, связанных с мочеиспусканием: первом, когда он мочился в постель и получал упреки от Якоба; втором, когда он вошел в спальню родителей и обнаружил отца в интимной позе.
Во сне он получил удовольствие, высмеивая графа Туна, затем «правительственного соночлежника» – авторитетные фигуры, заменившие его собственного отца. Зигмунд записал: «Сновидение становится абсурдным… если одно из направлений мысли в подсознании имеет в качестве мотива критику или высмеивание».
Он был поражен силой настроений против отца, сохранившихся в его подсознании. У Якоба была глаукома, он почти ослеп на один глаз, и вот его сын мстит ему, выставляя себя авторитетной фигурой и заставляя старика мочиться в мочеприемник. Это напомнило ему историю о неграмотном крестьянине, который испробовал все очки у окулиста и все же не мог читать.
Его мучило чувство вины за агрессивность, пока он не вспомнил пьесу Оскара Паницца «Любовный совет», в которой Бог был изображен старым паралитиком и все же собирался наказать людей за сексуальные дела. «Свадьба Фигаро» развивала эту мысль в том направлении, что сексуальные желания графа Альмавивы, подменившего отца, были разоблачены и он был вынужден принести извинения.
Он занес в свою записную книжку: «Все бунтарское содержание сновидения с оскорблением его величества и высмеиванием высших властей уходит в прошлое, в бунт против моего отца… Отец – старейший и единственная власть для детей, и из его безраздельной власти выросли в ходе истории человечества другие ветви общественной власти».
Важной частью его сна, как он полагал, было то, что даже после разрешения эдиповой ситуации детские чувства ревности, соперничества и агрессии в отношении отца были способны все еще проявляться. Он излечил себя для нормального сознательного состояния, но не для сновидений! Он вспомнил один из своих самых ранних снов, когда ему было лет семь или восемь: он видел мать с умиротворенным лицом, когда ее вносили в комнату люди с птичьими клювами. Анализируя этот сон, он не понимал, почему он так его волновал. Теперь он осознал: мать снилась ему на почве сладострастия, а это всегда вызывает страх у мальчика, как бы не узнал отец. В контактах с пациентами у него сложилось впечатление, что страх кастрации был обычным явлением для ранней фаллической стадии, когда интерес сосредоточивается на половых органах. Кровосмешение – кардинальный грех, для которого существует одно–единственное наказание: орган–правонарушитель должен быть отсечен… и обязательно отцом, высшей властью.
4
5
– Просверлите хотя бы дыру в полу купе, чтобы пассажиры могли удовлетворить нужду.
Ночью ему приснился сон: граф Тун обращался к студентам на митинге. Кто–то из толпы вызывающе потребовал высказать суждение о немцах. Граф Тун ответил иронически, сказав, что любимое растение немцев – подорожник, после чего вставил в петлицу помятый листик, Зигмунд почувствовал себя расстроенным и был поражен, почему это его задевает. Следующая сцена происходила в зале университета. Поскольку все входы были закрыты, он пробрался через ряд изысканно обставленных комнат. Он встретил толстую пожилую матрону, предложившую проводить его с лампой. Он отказался и попросил ее остаться на лестнице. «Я чувствовал, что проявил хитрость, избежав контроля при выходе. Я спустился вниз и обнаружил узкую и крутую дорожку, по которой я и пошел».
Следующая задача заключалась в том, чтобы выйти из города: станции были закрыты. Обдумав, куда поехать, он выбрал Грац. Оказавшись в купе, он заметил в своей петлице сложенный длинный лист. Сцена вновь изменилась: он находился перед фасадом станции в компании пожилого человека, ослепшего на один глаз. Поскольку он явно выступал в роли санитара, то вручил этому человеку стеклянный мочесборник.
Зигмунд проснулся, вынул из кармана жилета золотые часы: было 2 часа 45 минут утра. Он почти никогда не просыпался ночью по малой нужде. Он спрашивал себя: «Физическая нужда спровоцировала сон, или же мысли во сне вызвали желание помочиться?»
Он пришел к выводу, что надменное поведение графа Туна на платформе дало повод для сновидения. Вот почему он, Зигмунд, напевал арию из «Свадьбы Фигаро» – оперы, запрещенной Людовиком XVI по той причине, что она высмеивала высокомерие сеньоров.
Остаток ночи он провел, размышляя о сновидении; в последующие несколько дней записывал свои ассоциации, пытаясь понять их скрытый смысл. Аристократ граф Тун напомнил ему о сцене, когда ему было пятнадцать лет. Он и его друзья–гимназисты составили заговор против непопулярного учителя немецкого языка. Учитель порицал единственного молодого аристократа в группе, которому друзья дали кличку Жираф и который вопреки всему носил в петлице свой любимый цветок. Этот цветок символизировал начало войны Алой и Белой розы. Это подтолкнуло Зигмунда к воспоминаниям о красных и белых гвоздиках, которые носили в Вене: социал–демократы – красные гвоздики, а антисемитская партия – белые. Мысль о политике напомнила ему о Викторе Адлере, который раньше жил в квартире Фрейдов. Мысли об Адлере вернули его на Берггассе; а дальше воспоминания протянулись к дому матери. В сцене сновидения он находился в актовом зале университета и прошел через ряд красиво обставленных комнат. Он давно предполагал, что комнаты символизируют женщин, а женские комнаты – зачастую публичных женщин; он также знал, что если в сновидении присутствует неоднократный вход и выход из комнат, то толкование не вызывает сомнений. Что же он делал символически во сне: овладевал рядом женщин?
Кого же изображала старая полная женщина? Женщина думала, что у него есть право пройти; он же ее перехитрил, ибо «избежал контроля на выходе».
Почему, наконец, он решил поехать в Грац? Он хвастался, а это является обычной формой исполнения желания; в Вене фраза: «Какова цена в Граце?» – высмеивала тщеславие человека, считающего себя достаточно богатым, чтобы купить, что ему заблагорассудится.
Он обратил внимание на последний инцидент, на пожилого одноглазого господина, которому вручил стеклянный мочеприемник. Поскольку князь – отец страны, нить рассуждений Зигмунда потянулась от графа Туна к императору Францу–Иосифу, а затем к собственному отцу Якобу. Он вновь подумал о двух более ранних эпизодах, связанных с мочеиспусканием: первом, когда он мочился в постель и получал упреки от Якоба; втором, когда он вошел в спальню родителей и обнаружил отца в интимной позе.
Во сне он получил удовольствие, высмеивая графа Туна, затем «правительственного соночлежника» – авторитетные фигуры, заменившие его собственного отца. Зигмунд записал: «Сновидение становится абсурдным… если одно из направлений мысли в подсознании имеет в качестве мотива критику или высмеивание».
Он был поражен силой настроений против отца, сохранившихся в его подсознании. У Якоба была глаукома, он почти ослеп на один глаз, и вот его сын мстит ему, выставляя себя авторитетной фигурой и заставляя старика мочиться в мочеприемник. Это напомнило ему историю о неграмотном крестьянине, который испробовал все очки у окулиста и все же не мог читать.
Его мучило чувство вины за агрессивность, пока он не вспомнил пьесу Оскара Паницца «Любовный совет», в которой Бог был изображен старым паралитиком и все же собирался наказать людей за сексуальные дела. «Свадьба Фигаро» развивала эту мысль в том направлении, что сексуальные желания графа Альмавивы, подменившего отца, были разоблачены и он был вынужден принести извинения.
Он занес в свою записную книжку: «Все бунтарское содержание сновидения с оскорблением его величества и высмеиванием высших властей уходит в прошлое, в бунт против моего отца… Отец – старейший и единственная власть для детей, и из его безраздельной власти выросли в ходе истории человечества другие ветви общественной власти».
Важной частью его сна, как он полагал, было то, что даже после разрешения эдиповой ситуации детские чувства ревности, соперничества и агрессии в отношении отца были способны все еще проявляться. Он излечил себя для нормального сознательного состояния, но не для сновидений! Он вспомнил один из своих самых ранних снов, когда ему было лет семь или восемь: он видел мать с умиротворенным лицом, когда ее вносили в комнату люди с птичьими клювами. Анализируя этот сон, он не понимал, почему он так его волновал. Теперь он осознал: мать снилась ему на почве сладострастия, а это всегда вызывает страх у мальчика, как бы не узнал отец. В контактах с пациентами у него сложилось впечатление, что страх кастрации был обычным явлением для ранней фаллической стадии, когда интерес сосредоточивается на половых органах. Кровосмешение – кардинальный грех, для которого существует одно–единственное наказание: орган–правонарушитель должен быть отсечен… и обязательно отцом, высшей властью.
4
Несмотря на то, что разногласия между ними углублялись, Вильгельм Флис оставался единственным слушателем и критиком Зигмунда. Именно ему послал он первую главу книги о сновидениях с толкованием своего первого сна, касавшегося Эммы Бенн. Теперь он послал ему следующую главу: «Сны как исполнение желаний». Не дожидаясь замечаний Флиса, он принялся работать над черновиками глав «Искажения во сне» и «Психический процесс сновидений». Никто другой в Вене, кроме Марты и Минны, не имел представления о книге, над которой он работает.
Летом он брал с собой в короткие поездки кого–нибудь из членов семьи, но никто не мог оставаться с ним: слишком стремительными были его путешествия, которые Марта окрестила «идеальным сном каждую ночь на новом месте». Каждый раз он привозил небольшую статуэтку или предмет древнего искусства. Ему было трудно оплачивать поездки, но он следовал почитаемой венцами поговорке: «Лучший способ разбогатеть – продать последнюю рубашку». В сентябре Минна и ее мать взяли на себя заботу о детях, и Зигмунд смог уехать с Мартой в Рагузу (Дубровник) на Далматинском побережье. Марте понравился старинный город, и она отклонила предложение Зигмунда осмотреть окрестности. Однажды утром он нанял экипаж вместе с незнакомцем, которому пришлась по душе мысль посетить соседнюю Герцеговину. Во время поездки разговор шел о турках, живущих в Боснии. Зигмунд рассказал спутнику истории, услышанные им от коллеги, проходившего практику в Боснии.
– Они относятся к врачам с особым уважением и в отличие от венцев покорны судьбе. Если врач вынужден сообщить главе семейства, что кто–то из родственников умрет, то тот отвечает: «Господин, что можно сказать? Если бы его можно было спасти, то вы это сделали бы».
Затем он вспомнил рассказы коллеги о турках в Боснии, что те придают исключительное значение сексуальным наслаждениям. Один из пациентов сказал: «Господин, вы должны знать, что, если это кончается, жизнь становится бессмысленной». Однако, не будучи знаком со спутником настолько хорошо, чтобы пересказать ему такой анекдот, он изменил тему разговора на Италию и ее искусство. Он посоветовал спутнику посетить Орвието и посмотреть фрески Страшного суда в местной часовне, расписанной великим живописцем по имени… по имени… Память изменила ему. Он живо представлял фигуры на стенной росписи, но только два имени приходили на память – Боттичелли и Больтраффо.
Этот провал в памяти мучил его несколько дней, пока он не встретил эрудированного итальянца, который сразу же назвал имя: Синьорелли. Зигмунд воскликнул:
– Конечно, Лука Синьорелли. Но почему я забыл его имя? Ничто не забывается случайно. Всегда есть причина, которую можно выявить с помощью логических построений.
Он принялся набрасывать заметки. Имя Синьорелли выпало из памяти, оказалось подавленным, потому что он сам только что подавил рассказ о боснийском преклонении перед сексуальными удовольствиями. Но какова же связь? Обе истории, касавшиеся пациентов, начинались с обращения «господин», что эквивалентно слову «сеньор». Поэтому «сеньор» – половина имени «Синьорелли» – было подавлено. Поскольку они говорили о Боснии, естественно, приходили на ум Боттичелли и Больтраффо. Но почему Больтраффо, имя которого не так известно, как Боттичелли и Синьорелли? Потому что за несколько недель до этого он узнал, что его пациент–гомосексуалист совершил самоубийство, об этом ему сообщили в тирольской деревне "Графой, что подсказало вторую половину имени «Больтраффо». Он нарисовал для себя схематическую диаграмму того, что он назвал парапраксисом, и написал статью, основанную на этом случае, назвав ее «Психический механизм забывчивости».
Возвратившись в Вену, Зигмунд обнаружил письмо от Флиса о сделанном им психологическом открытии. Зигмунд считал, что оно написано слишком эмоционально. Он чувствовал, что Флис переоценивает значение своего открытия. В эту ночь ему приснилась фраза: «Это определенно написано в стиле норекдаль».
Слово озадачило его. Он разделил его компоненты. Недавно он читал о нападках на Генрика Ибсена. Героиней «Дома куклы» была Нора. Слово «экдаль» пришло из пьесы «Дикая утка».
«Толкование сновидений подобно смотровому окну, через которое мы можем посмотреть на внутренность умственного аппарата… Сновидения зачастую имеют не одно, а больше значений. Они могут включать исполнение одновременно нескольких желаний, и их последовательность может вести к наслоению одного желания на другое, причем в основании лежит желание, относящееся к самому раннему детству».
Общим в обеих пьесах Ибсена был конфликт между отцом и сыном. Норекдаль появился в его сновидении потому, что прочитанная им статья об Ибсене содержала критику, утверждавшую, будто сцены в пьесах были слишком эмоциональными, что Ибсен переоценил значение описываемых им отношений; это была критика, совпадающая с тем, что он говорил относительно рукописей Флиса! Он зафиксировал в своих записях эту, как он именовал, конденсацию во сне.
Он мог оспорить человеческий цикл – двадцать три дня для мужчины и двадцать восемь для женщины, который Флис распространял на всю Вселенную, но нельзя было не признать цикличность природы: смену времен года, урожая, сменяющиеся поколения животных, историческое развитие промышленности, политики, науки, наций, цивилизаций.
Вернувшись из поездок, он увидел Вену в трауре: в Женеве была убита императрица Елизавета; убийца – итальянский рабочий Луиджи Лученти – выдавал себя за анархиста. Когда его спросили, почему он убил императрицу, он ответил:
– Это война против богатых и знатных.
Вена редко видела императрицу Елизавету в последнее время, ей наскучила Австрия, и она покинула императора Франца–Иосифа, чтобы поездить по Европе, тогда как стареющий Франц–Иосиф, по природе домосед, утешался с актрисой Бургтеатра Катариной Шратт. Однако венцы начали осознавать, что над династией Габсбургов нависла грозная судьба. После самоубийства наследного принца Рудольфа в Майерлинге и гибели императрицы заменой одряхлевшему императору мог быть не пользовавшийся популярностью племянник эрцгерцог Франц–Фердинанд.
Зигмунд пробыл дома всего несколько дней – семья возвращалась лишь к концу сентября – и оказался под влиянием гнетущего настроения венцев. Он ворчал:
– Скучно здесь жить, в этой атмосфере не может быть надежды на что–либо весомое.
Но Вена быстро вернулась к прежнему беззаботному настроению: концертные залы, опера и придворный театр были забиты, рестораны и кафе гудели от шума голосов за столиками завсегдатаев.
В первые дни октября к нему валом валили пациенты, и ему пришлось восстановить двенадцатичасовое расписание работы в приемной, оставалось время только на еду. По ночам он трудился над книгой о сновидениях, подстрекаемый творческими порывами. Затем источник иссякал, родник разума высыхал; представлявшиеся ценными идеи оказывались ошибочными; в итоге он слег, заразившись инфлюэнцей.
Зигмунд надеялся во многом на то, что получит благословение императора и ему вручат в день золотого юбилея Франца–Иосифа грамоту о назначении экстраординариусом в университете. Но в официальном списке имя доктора Зигмунда Фрейда не значилось. Назначение получил доктор Франкль–Хохварт. Обозленный, Зигмунд поклялся, что отныне не будет иметь ничего общего с медицинским факультетом. Он отменил свои ранее объявленные лекции о психологии сновидений. Затем посыпались самоупреки; он должен винить сам себя, ворчал он Марте, сам «держал область психологии в состоянии неопределенности и не позаботился подвести под нее основания». Почему он не объяснил в терминах накопленной и высвобожденной энергии физиологические проявления инстинктов, эмоций, чувств, идей, воспоминаний, страхов, истерии, неврозов? Он всеми силами старался скрыть от Марты свое разочарование и огорчение.
Были моменты, когда Зигмунд был крайне оптимистичен, занимаясь углубленным исследованием подсознания. Затем следовали периоды сомнений и замешательства. Он писал Флису: «Судьба… совершенно забыла твоего друга в его уединенном уголке… В сложных вопросах вынужден иметь дело с людьми, коих опережаю на десять – пятнадцать лет и которые никогда не догонят меня».
Временами он получал удовольствие от «блестящей изоляции», как он говорил с грустью, потому что целиком отдавался работе. Но после нескольких недель изоляции он чувствовал, что его психика словно раздавлена жерновами. Он утешал себя тем, что медицинский мир Вены не дорос до принятия хотя бы одного из открытий, описанных им и Брейером пять лет назад; огорчался, что его сторонятся коллеги, как если бы он был прокаженным, которого надо держать на отшибе, чтобы не заражались другие.
Когда ему хотелось, чтобы его выслушали, он выступал в «Бнай Брит» с лекцией о толковании сновидений. Но он все еще блуждал в лабиринтах книги о сновидениях, пытаясь найти надлежащее русло для объяснений конденсации, искажений, увязки снов с душевными заболеваниями Он разбирал по частям сотни сновидений, своих собственных и своих пациентов, чтобы показать неврологам, насколько ценным для лечения психики может оказаться толкование снов. Он не предаст огласке полузавершенный материал, памятуя, что сказал ему ранее Вагнер–Яурег: «Ты движешься слишком быстро и слишком многим рискуешь».
У дюжины посещавших его пациентов – половину из них составляли мужчины – он наблюдал различные неврозы, которые, как он отныне установил, были, так сказать, классическими: мания преследования, звучащие в ушах голоса, навязчивая тревога, псевдопараличи, которыми пациенты оправдывали свою изоляцию от общества… Он ощущал глубочайшее удовлетворение, когда удавалось ослабить симптомы и добиться излечения; затем приходило чувство поражения, когда пациент отказывался проникнуть в собственное подсознание или же больше не появлялся, напуганный раскрытым ему характером заболевания. Медицинская профессия готовила к тому, чтобы не принимать близко к сердцу неизлечимые болезни.
«Но в данном случае, – думал Зигмунд, – речь идет о судьбе моего метода. Мои принципы и открытия выходят на переднюю линию огня, когда я даю согласие взять пациента». Именно поэтому ему пришлось вновь лечить фрейлейн Цесси по просьбе Йозефа Брейера, хотя год психоаналитических сеансов не принес никакого улучшения. Он не мог помочь несчастным, которые слишком углубились в свою болезнь и не хотели общаться с ним, но когда его терапия оказывалась безуспешной там, где вроде бы должно было наступить облегчение, он считал несовершенной свою новую область медицинской науки. Он должен продолжать изучение, добраться до истины о том, как действует человеческий разум, верить, что при психоанализе терпит неудачу врач, а не пациент.
Занимаясь самоанализом, он почувствовал, сколь невероятно сложна природа человека. Но отдельные проблемы убеждали его в том, что однажды он сможет познать самого себя и стать совершенно свободным; бывали дни, когда ему не удавалось истолковать свои грезы и сны, тогда он падал духом и чувствовал себя так, словно у него были связаны руки.
Год 1898–й начался сомнениями, ими он и кончился.
Летом он брал с собой в короткие поездки кого–нибудь из членов семьи, но никто не мог оставаться с ним: слишком стремительными были его путешествия, которые Марта окрестила «идеальным сном каждую ночь на новом месте». Каждый раз он привозил небольшую статуэтку или предмет древнего искусства. Ему было трудно оплачивать поездки, но он следовал почитаемой венцами поговорке: «Лучший способ разбогатеть – продать последнюю рубашку». В сентябре Минна и ее мать взяли на себя заботу о детях, и Зигмунд смог уехать с Мартой в Рагузу (Дубровник) на Далматинском побережье. Марте понравился старинный город, и она отклонила предложение Зигмунда осмотреть окрестности. Однажды утром он нанял экипаж вместе с незнакомцем, которому пришлась по душе мысль посетить соседнюю Герцеговину. Во время поездки разговор шел о турках, живущих в Боснии. Зигмунд рассказал спутнику истории, услышанные им от коллеги, проходившего практику в Боснии.
– Они относятся к врачам с особым уважением и в отличие от венцев покорны судьбе. Если врач вынужден сообщить главе семейства, что кто–то из родственников умрет, то тот отвечает: «Господин, что можно сказать? Если бы его можно было спасти, то вы это сделали бы».
Затем он вспомнил рассказы коллеги о турках в Боснии, что те придают исключительное значение сексуальным наслаждениям. Один из пациентов сказал: «Господин, вы должны знать, что, если это кончается, жизнь становится бессмысленной». Однако, не будучи знаком со спутником настолько хорошо, чтобы пересказать ему такой анекдот, он изменил тему разговора на Италию и ее искусство. Он посоветовал спутнику посетить Орвието и посмотреть фрески Страшного суда в местной часовне, расписанной великим живописцем по имени… по имени… Память изменила ему. Он живо представлял фигуры на стенной росписи, но только два имени приходили на память – Боттичелли и Больтраффо.
Этот провал в памяти мучил его несколько дней, пока он не встретил эрудированного итальянца, который сразу же назвал имя: Синьорелли. Зигмунд воскликнул:
– Конечно, Лука Синьорелли. Но почему я забыл его имя? Ничто не забывается случайно. Всегда есть причина, которую можно выявить с помощью логических построений.
Он принялся набрасывать заметки. Имя Синьорелли выпало из памяти, оказалось подавленным, потому что он сам только что подавил рассказ о боснийском преклонении перед сексуальными удовольствиями. Но какова же связь? Обе истории, касавшиеся пациентов, начинались с обращения «господин», что эквивалентно слову «сеньор». Поэтому «сеньор» – половина имени «Синьорелли» – было подавлено. Поскольку они говорили о Боснии, естественно, приходили на ум Боттичелли и Больтраффо. Но почему Больтраффо, имя которого не так известно, как Боттичелли и Синьорелли? Потому что за несколько недель до этого он узнал, что его пациент–гомосексуалист совершил самоубийство, об этом ему сообщили в тирольской деревне "Графой, что подсказало вторую половину имени «Больтраффо». Он нарисовал для себя схематическую диаграмму того, что он назвал парапраксисом, и написал статью, основанную на этом случае, назвав ее «Психический механизм забывчивости».
Возвратившись в Вену, Зигмунд обнаружил письмо от Флиса о сделанном им психологическом открытии. Зигмунд считал, что оно написано слишком эмоционально. Он чувствовал, что Флис переоценивает значение своего открытия. В эту ночь ему приснилась фраза: «Это определенно написано в стиле норекдаль».
Слово озадачило его. Он разделил его компоненты. Недавно он читал о нападках на Генрика Ибсена. Героиней «Дома куклы» была Нора. Слово «экдаль» пришло из пьесы «Дикая утка».
«Толкование сновидений подобно смотровому окну, через которое мы можем посмотреть на внутренность умственного аппарата… Сновидения зачастую имеют не одно, а больше значений. Они могут включать исполнение одновременно нескольких желаний, и их последовательность может вести к наслоению одного желания на другое, причем в основании лежит желание, относящееся к самому раннему детству».
Общим в обеих пьесах Ибсена был конфликт между отцом и сыном. Норекдаль появился в его сновидении потому, что прочитанная им статья об Ибсене содержала критику, утверждавшую, будто сцены в пьесах были слишком эмоциональными, что Ибсен переоценил значение описываемых им отношений; это была критика, совпадающая с тем, что он говорил относительно рукописей Флиса! Он зафиксировал в своих записях эту, как он именовал, конденсацию во сне.
Он мог оспорить человеческий цикл – двадцать три дня для мужчины и двадцать восемь для женщины, который Флис распространял на всю Вселенную, но нельзя было не признать цикличность природы: смену времен года, урожая, сменяющиеся поколения животных, историческое развитие промышленности, политики, науки, наций, цивилизаций.
Вернувшись из поездок, он увидел Вену в трауре: в Женеве была убита императрица Елизавета; убийца – итальянский рабочий Луиджи Лученти – выдавал себя за анархиста. Когда его спросили, почему он убил императрицу, он ответил:
– Это война против богатых и знатных.
Вена редко видела императрицу Елизавету в последнее время, ей наскучила Австрия, и она покинула императора Франца–Иосифа, чтобы поездить по Европе, тогда как стареющий Франц–Иосиф, по природе домосед, утешался с актрисой Бургтеатра Катариной Шратт. Однако венцы начали осознавать, что над династией Габсбургов нависла грозная судьба. После самоубийства наследного принца Рудольфа в Майерлинге и гибели императрицы заменой одряхлевшему императору мог быть не пользовавшийся популярностью племянник эрцгерцог Франц–Фердинанд.
Зигмунд пробыл дома всего несколько дней – семья возвращалась лишь к концу сентября – и оказался под влиянием гнетущего настроения венцев. Он ворчал:
– Скучно здесь жить, в этой атмосфере не может быть надежды на что–либо весомое.
Но Вена быстро вернулась к прежнему беззаботному настроению: концертные залы, опера и придворный театр были забиты, рестораны и кафе гудели от шума голосов за столиками завсегдатаев.
В первые дни октября к нему валом валили пациенты, и ему пришлось восстановить двенадцатичасовое расписание работы в приемной, оставалось время только на еду. По ночам он трудился над книгой о сновидениях, подстрекаемый творческими порывами. Затем источник иссякал, родник разума высыхал; представлявшиеся ценными идеи оказывались ошибочными; в итоге он слег, заразившись инфлюэнцей.
Зигмунд надеялся во многом на то, что получит благословение императора и ему вручат в день золотого юбилея Франца–Иосифа грамоту о назначении экстраординариусом в университете. Но в официальном списке имя доктора Зигмунда Фрейда не значилось. Назначение получил доктор Франкль–Хохварт. Обозленный, Зигмунд поклялся, что отныне не будет иметь ничего общего с медицинским факультетом. Он отменил свои ранее объявленные лекции о психологии сновидений. Затем посыпались самоупреки; он должен винить сам себя, ворчал он Марте, сам «держал область психологии в состоянии неопределенности и не позаботился подвести под нее основания». Почему он не объяснил в терминах накопленной и высвобожденной энергии физиологические проявления инстинктов, эмоций, чувств, идей, воспоминаний, страхов, истерии, неврозов? Он всеми силами старался скрыть от Марты свое разочарование и огорчение.
Были моменты, когда Зигмунд был крайне оптимистичен, занимаясь углубленным исследованием подсознания. Затем следовали периоды сомнений и замешательства. Он писал Флису: «Судьба… совершенно забыла твоего друга в его уединенном уголке… В сложных вопросах вынужден иметь дело с людьми, коих опережаю на десять – пятнадцать лет и которые никогда не догонят меня».
Временами он получал удовольствие от «блестящей изоляции», как он говорил с грустью, потому что целиком отдавался работе. Но после нескольких недель изоляции он чувствовал, что его психика словно раздавлена жерновами. Он утешал себя тем, что медицинский мир Вены не дорос до принятия хотя бы одного из открытий, описанных им и Брейером пять лет назад; огорчался, что его сторонятся коллеги, как если бы он был прокаженным, которого надо держать на отшибе, чтобы не заражались другие.
Когда ему хотелось, чтобы его выслушали, он выступал в «Бнай Брит» с лекцией о толковании сновидений. Но он все еще блуждал в лабиринтах книги о сновидениях, пытаясь найти надлежащее русло для объяснений конденсации, искажений, увязки снов с душевными заболеваниями Он разбирал по частям сотни сновидений, своих собственных и своих пациентов, чтобы показать неврологам, насколько ценным для лечения психики может оказаться толкование снов. Он не предаст огласке полузавершенный материал, памятуя, что сказал ему ранее Вагнер–Яурег: «Ты движешься слишком быстро и слишком многим рискуешь».
У дюжины посещавших его пациентов – половину из них составляли мужчины – он наблюдал различные неврозы, которые, как он отныне установил, были, так сказать, классическими: мания преследования, звучащие в ушах голоса, навязчивая тревога, псевдопараличи, которыми пациенты оправдывали свою изоляцию от общества… Он ощущал глубочайшее удовлетворение, когда удавалось ослабить симптомы и добиться излечения; затем приходило чувство поражения, когда пациент отказывался проникнуть в собственное подсознание или же больше не появлялся, напуганный раскрытым ему характером заболевания. Медицинская профессия готовила к тому, чтобы не принимать близко к сердцу неизлечимые болезни.
«Но в данном случае, – думал Зигмунд, – речь идет о судьбе моего метода. Мои принципы и открытия выходят на переднюю линию огня, когда я даю согласие взять пациента». Именно поэтому ему пришлось вновь лечить фрейлейн Цесси по просьбе Йозефа Брейера, хотя год психоаналитических сеансов не принес никакого улучшения. Он не мог помочь несчастным, которые слишком углубились в свою болезнь и не хотели общаться с ним, но когда его терапия оказывалась безуспешной там, где вроде бы должно было наступить облегчение, он считал несовершенной свою новую область медицинской науки. Он должен продолжать изучение, добраться до истины о том, как действует человеческий разум, верить, что при психоанализе терпит неудачу врач, а не пациент.
Занимаясь самоанализом, он почувствовал, сколь невероятно сложна природа человека. Но отдельные проблемы убеждали его в том, что однажды он сможет познать самого себя и стать совершенно свободным; бывали дни, когда ему не удавалось истолковать свои грезы и сны, тогда он падал духом и чувствовал себя так, словно у него были связаны руки.
Год 1898–й начался сомнениями, ими он и кончился.
5
В январе 1899 года Зигмунд узнал, что английский психолог и врач Хавелок Эллис в журнале «Психиатр и невролог» высоко отозвался о его работе, посвященной связи между истерией и половой жизнью. Это его воодушевило, и он вновь стал думать, не следует ли уехать в более гостеприимную Англию. Он не знал, как жестоко обошлись с Хавелоком Эллисом за его попытки ввести в программы обучения вопросы сексуальной природы человека.
Ему набило оскомину чтение книг о сновидениях на немецком, французском, английском, испанском и итальянском языках, накапливавшихся на полках его кабинета. Он не представлял, что их так много. Некоторые содержали откровенную глупость, например книги о египетской символике, учившие, как предсказать будущее, даже жизнь после смерти. Были и другие, написанные проницательными психологами Труппе, Гильдебрандтом, Штрюмпелем, Дельбёфом, которые точно отмечали воздействие физиологических потребностей на сновидения: тепла, ощущения жажды, нужды облегчиться, случившегося в предшествующий день, роль встревоженности в сновидениях. И при всей честности их намерений его предшественники блуждали в потемках по неизведанным лабиринтам, натыкаясь на сталактиты, поскольку никто из них не подозревал, что существует подсознание, контролирующее смысл и механизм сновидения, что имеется скрытое значение, берущее начало в детстве, которое придает более глубокое содержание внешней, поверхностной картине сна.
Надоедало делать выписки из этого «фарша нищих идеями». Непрерывное чтение вытесняло из его разума его собственное, новое, но поток книг о сновидениях не имел конца. Заметив, что чтение книг его раздражает – к этому моменту он изучил восемьдесят томов, – Марта спросила:
– Зачем тебе нужно вчитываться в каждое слово в этих книгах?
– Потому что могу навлечь на себя обвинения, что пренебрег какой–либо работой, даже фрагментарной.
Марта вздохнула.
– Не возымеет ли этот материал такое же отупляющее воздействие на читателя, как на тебя?
– К сожалению, может быть.
– Но осмелюсь сказать, что серьезного читателя не оттолкнет введение на десять – пятнадцать страниц.
Зигмунд встал, подошел к сигарному ящичку на столике рядом, зажег сигару и сделал несколько первых затяжек.
– Не десять или пятнадцать, Марти. Ближе к сотне страниц, чтобы обзор выглядел достойным.
Марта посмотрела на него в изумлении.
– Сотня страниц?! Это же целая книга. Почему ты хочешь поставить перед читателем непреодолимую китайскую стену?
Минна засмеялась:
– Брось, Марта, ты же знаешь, что самое постоянное стремление у Зиги в жизни – быть мучеником. – Она повернулась к зятю: – Не погоняешь ли ты мертвых лошадей? Зачем цитировать полсотни авторов, чтобы доказать, что они прогулялись по садовым дорожкам?
– Таков научный поиск: собрать все, что написано по данному вопросу, и проанализировать.
– А что же будет с читателем, если он заблудится в такой чащобе?
Зигмунд грустно улыбнулся:
– Тогда он никогда не увидит спящую красавицу. Это своеобразная ритуальная расчистка почвы вроде выжигания крестьянином стерни перед пахотой.
Толкование сновидений открыло широкую дорогу к познанию подсознательной деятельности ума. В каждую главу он включал итоговый анализ сновидения, иллюстрирующий исследуемый метод. Он был убежден в одном: цензор служил единственной охраной против нападения армии тревог и вечно присутствующих желаний, дьявольски хитрых в своем стремлении осуществиться. Однажды ему приснилось, что некий служащий университета сказал ему: «Мой сын близорукий». За этим последовал диалог, состоявший из обмена краткими замечаниями и возражениями. Третья часть сновидения была основной. «Ввиду некоторых событий, случившихся в Риме, было необходимо вывезти детей в безопасное место, что и сделали. Далее представилась картина ворот с двустворчатыми дверями в старинном стиле (как я понял во время самого сновидения – Римские ворота в Сиене). Подавленный, почти в слезах, я сидел на краю фонтана. Женщина, служанка или няня, привела к отцу двух мальчиков. Старший из них явно был моим старшим сыном; лица другого я не видел. Приведшая их женщина с приметным красным носом попросила, чтобы мальчик поцеловал ее на прощание. Тот отказался это сделать, но, помахав рукой на прощание, сказал: «До плача…»
Приступая к разбору виденного, Зигмунд полагал на первых порах, что служащий университета и его сын были подменой его самого и его сына Мартина, что сновидение вызвано ходом мыслей в связи с эмоциями, навеянными недавно виденной им пьесой Теодора Герцля «Новое гетто». Она касалась еврейской проблемы, становившейся все более острой в Вене в связи с оживлением различных предрассудков. Зигмунд тревожился за своих шестерых детей. Если верить пьесе Герцля, у них никогда не будет собственного дома, возникнут сложности с образованием, которое избавило бы от страха перед географическими и интеллектуальными границами.
Рим продолжал являться Зигмунду в снах; его заветной мечтой оставалось посещение этого города. Однако поскольку он не бывал в нем, то подменял другим городом, в данном случае Сиеной, также славящейся своими фонтанами. Сиена была неплохой подменой, около ее Римских ворот Зигмунд заметил ярко освещенное здание, служившее, как он узнал, приютом для умалишенных. Ему сообщили, что директор, еврей, высококвалифицированный специалист, провел в приюте всю жизнь, прежде чем получить должность директора, а затем был вынужден подать в отставку ввиду своего вероисповедания. Когда Зигмунд вспомнил, что находился в подавленном состоянии и почти плакал, сидя около фонтана, на ум пришла строка: «У вод Вавилона мы уселись и плакали», написанная Суинберном о разрушении Иерусалима и античной Италии.
Это точно отражало его чувства к венцам и к Вене, внешне такой веселой, с чарующими мелодиями о Дунае, смакующей жирные шоколадные торты после сытного обеда и в то же время полной предубеждений, скованной стагнацией легкомыслия, фальши. Но каков был смысл, спрашивал он себя, в том, чтобы он вывез в безопасное место своих детей из Рима? Много лет назад его единокровные братья вместе с детьми уехали в свободную Англию, ведь в свое время Якоб и Амалия переехали с Зигмундом и Анной из Фрайберга в свободный, по их предположениям, Лейпциг, а затем в Вену. Амалия провезла их поездом через Бреслау.
Ему набило оскомину чтение книг о сновидениях на немецком, французском, английском, испанском и итальянском языках, накапливавшихся на полках его кабинета. Он не представлял, что их так много. Некоторые содержали откровенную глупость, например книги о египетской символике, учившие, как предсказать будущее, даже жизнь после смерти. Были и другие, написанные проницательными психологами Труппе, Гильдебрандтом, Штрюмпелем, Дельбёфом, которые точно отмечали воздействие физиологических потребностей на сновидения: тепла, ощущения жажды, нужды облегчиться, случившегося в предшествующий день, роль встревоженности в сновидениях. И при всей честности их намерений его предшественники блуждали в потемках по неизведанным лабиринтам, натыкаясь на сталактиты, поскольку никто из них не подозревал, что существует подсознание, контролирующее смысл и механизм сновидения, что имеется скрытое значение, берущее начало в детстве, которое придает более глубокое содержание внешней, поверхностной картине сна.
Надоедало делать выписки из этого «фарша нищих идеями». Непрерывное чтение вытесняло из его разума его собственное, новое, но поток книг о сновидениях не имел конца. Заметив, что чтение книг его раздражает – к этому моменту он изучил восемьдесят томов, – Марта спросила:
– Зачем тебе нужно вчитываться в каждое слово в этих книгах?
– Потому что могу навлечь на себя обвинения, что пренебрег какой–либо работой, даже фрагментарной.
Марта вздохнула.
– Не возымеет ли этот материал такое же отупляющее воздействие на читателя, как на тебя?
– К сожалению, может быть.
– Но осмелюсь сказать, что серьезного читателя не оттолкнет введение на десять – пятнадцать страниц.
Зигмунд встал, подошел к сигарному ящичку на столике рядом, зажег сигару и сделал несколько первых затяжек.
– Не десять или пятнадцать, Марти. Ближе к сотне страниц, чтобы обзор выглядел достойным.
Марта посмотрела на него в изумлении.
– Сотня страниц?! Это же целая книга. Почему ты хочешь поставить перед читателем непреодолимую китайскую стену?
Минна засмеялась:
– Брось, Марта, ты же знаешь, что самое постоянное стремление у Зиги в жизни – быть мучеником. – Она повернулась к зятю: – Не погоняешь ли ты мертвых лошадей? Зачем цитировать полсотни авторов, чтобы доказать, что они прогулялись по садовым дорожкам?
– Таков научный поиск: собрать все, что написано по данному вопросу, и проанализировать.
– А что же будет с читателем, если он заблудится в такой чащобе?
Зигмунд грустно улыбнулся:
– Тогда он никогда не увидит спящую красавицу. Это своеобразная ритуальная расчистка почвы вроде выжигания крестьянином стерни перед пахотой.
Толкование сновидений открыло широкую дорогу к познанию подсознательной деятельности ума. В каждую главу он включал итоговый анализ сновидения, иллюстрирующий исследуемый метод. Он был убежден в одном: цензор служил единственной охраной против нападения армии тревог и вечно присутствующих желаний, дьявольски хитрых в своем стремлении осуществиться. Однажды ему приснилось, что некий служащий университета сказал ему: «Мой сын близорукий». За этим последовал диалог, состоявший из обмена краткими замечаниями и возражениями. Третья часть сновидения была основной. «Ввиду некоторых событий, случившихся в Риме, было необходимо вывезти детей в безопасное место, что и сделали. Далее представилась картина ворот с двустворчатыми дверями в старинном стиле (как я понял во время самого сновидения – Римские ворота в Сиене). Подавленный, почти в слезах, я сидел на краю фонтана. Женщина, служанка или няня, привела к отцу двух мальчиков. Старший из них явно был моим старшим сыном; лица другого я не видел. Приведшая их женщина с приметным красным носом попросила, чтобы мальчик поцеловал ее на прощание. Тот отказался это сделать, но, помахав рукой на прощание, сказал: «До плача…»
Приступая к разбору виденного, Зигмунд полагал на первых порах, что служащий университета и его сын были подменой его самого и его сына Мартина, что сновидение вызвано ходом мыслей в связи с эмоциями, навеянными недавно виденной им пьесой Теодора Герцля «Новое гетто». Она касалась еврейской проблемы, становившейся все более острой в Вене в связи с оживлением различных предрассудков. Зигмунд тревожился за своих шестерых детей. Если верить пьесе Герцля, у них никогда не будет собственного дома, возникнут сложности с образованием, которое избавило бы от страха перед географическими и интеллектуальными границами.
Рим продолжал являться Зигмунду в снах; его заветной мечтой оставалось посещение этого города. Однако поскольку он не бывал в нем, то подменял другим городом, в данном случае Сиеной, также славящейся своими фонтанами. Сиена была неплохой подменой, около ее Римских ворот Зигмунд заметил ярко освещенное здание, служившее, как он узнал, приютом для умалишенных. Ему сообщили, что директор, еврей, высококвалифицированный специалист, провел в приюте всю жизнь, прежде чем получить должность директора, а затем был вынужден подать в отставку ввиду своего вероисповедания. Когда Зигмунд вспомнил, что находился в подавленном состоянии и почти плакал, сидя около фонтана, на ум пришла строка: «У вод Вавилона мы уселись и плакали», написанная Суинберном о разрушении Иерусалима и античной Италии.
Это точно отражало его чувства к венцам и к Вене, внешне такой веселой, с чарующими мелодиями о Дунае, смакующей жирные шоколадные торты после сытного обеда и в то же время полной предубеждений, скованной стагнацией легкомыслия, фальши. Но каков был смысл, спрашивал он себя, в том, чтобы он вывез в безопасное место своих детей из Рима? Много лет назад его единокровные братья вместе с детьми уехали в свободную Англию, ведь в свое время Якоб и Амалия переехали с Зигмундом и Анной из Фрайберга в свободный, по их предположениям, Лейпциг, а затем в Вену. Амалия провезла их поездом через Бреслау.