Она нежно, как верный друг, положила свою руку на его руку. И он понял, что скоро – пусть не сейчас, когда они окружены жующей, пьющей, смеющейся толпой, – он сделает свое заявление, то самое, которое определит навсегда его судьбу.
   Придя домой, он уселся за стол в крошечном кабинете. Он считал, что немецкий язык сильно и точно выражает научные истины, ныне же обнаружил, что этот язык может быть мягким и проникновенным, когда речь идет о любви.
   «Дорогая Марта, как изменила ты мою жизнь. Было так чудесно сегодня с тобой в вашем доме… Мне хотелось, чтобы этот вечер и эта прогулка никогда не кончались. Не осмеливаюсь писать, что так тронуло меня. Не верится, что долгие месяцы не увижу милые черты, что могу столкнуться с опасностью влияния новых впечатлений на Марту. Так много надежд, сомнений, счастья и лишений было спрессовано в короткие две недели. Но я преодолел колебания; если бы я хоть чуточку сомневался, я не открыл бы свои чувства в эти дни…
   Не выходит. Не могу сказать тебе то, что должен сказать. Я не нахожу нужных слов, чтобы закончить фразу, которая не затронет при этом девичьих чувств. Позволю себе сказать одно: когда мы виделись в последний раз, мне хотелось обратиться к любимой, к обожаемой на «ты» и убедиться в чувствах, которые она, может быть, втайне питает ко мне».

10

   Эли обещал доставить письмо, минуя фрау Бернейс. Всю пятницу Зигмунд тревожился по поводу тона своего письма. А если она не питает к нему тех же чувств, что он к ней? Она уедет в воскресенье, оставив без ответа его письмо, и он будет жить в неведении все лето. Отыскать предлог для столь внезапного посещения семейства Бернейс он не мог: фрау Бернейс обрушится на него со своей «гамбургской заносчивостью» и поставит на всем крест.
   Суббота тянулась ручейком медленно ползущих минут. Он бродил по дому, по улицам, стараясь разобраться в своих чувствах. Его мысли путались. В пять часов, когда он ходил взад–вперед между рабочим столом и книжными полками, между лежанкой и секретером, стараясь не удариться коленями, Зигмунд услышал голоса внизу. Спустившись по лестнице, он увидел Игнаца, Минну, Эли и Анну, вернувшихся с прогулки и приведших с собой Марту.
   Пять часов дня – лучшее время, отведенное для кофе. Обед – дело серьезное, он предназначен для насыщения, ужин обычно легкий – это остатки дневной еды и еще что Бог пошлет. Час кофе – подлинно светский час, во время которого приятный, добросердечный разговор льется, подобно кофе из горлышка кофейника. Воздух насыщен терпким ароматом, беседы полны дружеской сердечности. Каждый осознает свое место в обществе, пусть самое скромное; есть что сказать и что выслушать, быть может, не столь важное, но и не обидное; на дружбу отвечают дружбой, на смех – смехом, все уверены, что у каждого дня есть час и никто не может отнять и испортить его.
   Александр пересказал фабулу пьесы Нестроя, которую он недавно видел в Фолькстеатре. Анна принесла торт (в последнее время в семье Фрейд это стало редкостью) я разложила тонкие ломтики шоколадного кекса с прослойками малинового варенья и глазированной корочкой. По кругу прошло блюдо со взбитыми сливками. Такой политый сливками торт был своеобразным ядром венской цивилизации.
   Зигмунд тайком взглянул на Марту, сидевшую по другую сторону стола. Уже довольно долго он сидел молча, и ему показалось, что такое поведение может вызвать подозрение.
   – Я вспомнил спор между Захером и Демелем по поводу того, кто изобрел оригинальный торт Захера, – сказал он довольно громко, явно привлекая к себе внимание. – Соперничество дошло до такой остроты, что было решено обратиться к императору Францу–Иосифу. В один из воскресных дней вся Вена сбежалась к Шенбруннскому дворцу, где император и члены его кабинета дегустировали один за другим торты. В конце дня они появились на балконе. Император поднял обе руки и провозгласил: «После надлежащего дегустирования и сравнения империя пришла к выводу: они оба оригинальные!»
   Зигмунду показалось, что Марта вопросительно подняла бровь. Он встал и прошел в гостиную. Занавеси были открыты, но в комнате ощущалась прохлада – кружевные гардины Амалии защищали от солнечных лучей, проникавших в окна со стороны Кайзер–Йозефштрассе. Он ждал посреди комнаты. Здесь они будут наедине, так же как в лугах Пратера, когда показались первые весенние фиалки.
   – Марта, ты получила мое письмо?
   – Да, Зиг, но только сегодня утром.
   Она впервые назвала его по имени, принятому в семье. По телу Зигмунда пробежала дрожь. Он корил себя за застенчивость и робость. Но разве он не высказал свои чувства в письме? Дело теперь за Мартой.
   – Я думала о тебе, находясь вчера в Бадене, – сказала она спокойным низким голосом. – И принесла тебе эту ветку липы.
   Он взял ветку, поднес ее к носу и ощутил что–то твердое. Внимательно осмотрев ветку, он увидел среди беловатых цветов что–то блестящее. Это было золотое кольцо с жемчугом.
   – Марта, я не понимаю… это кольцо…
   – Его носил мой отец. Хочу, чтобы оно было у тебя. Он надел кольцо на мизинец – оно подходило только на этот палец, – отложил в сторону ветку и обнял Марту.
   – Какой прекрасный ответ на мое письмо! О Марта, я так тебя люблю.
   – Я тоже тебя люблю, Зиги.
   Он крепко прижался к ней, готовый никогда ее не отпускать. Она обняла его за шею, сплетя пальцы. Он поцеловал ее в губы. Они были не холодными, как в саду, а теплыми, слегка приоткрытыми, полными любви и жизни.
   Они сели на софу, держась за руки. Зигмунд никогда не чувствовал себя таким счастливым. Наконец, оторвав свои губы от ее губ, он сказал:
   – У меня нет подарка для тебя, Марта. Но я закажу второе такое кольцо, чтобы и ты могла его носить. Тогда твоя мама ничего не узнает. Наша помолвка останется тайной, а она будет долгой.
   – Как долгой?
   – Наши предки установили: семь лет.
   – Я подожду.
   Марта вернулась к кофейному столику и взяла небольшой пакет, оставленный ею там. В нем находилась шкатулка из тика.
   – Помнишь, что ты сказал, взяв мою карточку со стола? О примитивной вере в обладание? Я принесла тебе лучший талисман.
   Это была только что сделанная фотография. Он держал ее перед собой в вытянутой руке. На фотографии была запечатлена Марта с широко расставленными крупноватыми для ее лица глазами, ее губы были слегка полноватыми, подбородок слишком решительный. «Но в целом, – подумал он, – это самая красивая женщина, какой мне довелось любоваться».
   Он с трудом оторвал глаза от фото и посмотрел на оригинал. Марта наблюдала за его лицом, за эмоциями, выражавшимися на нем, и это доставляло ей удовольствие.
   – Как ты думаешь, Зиги, когда Ева соблазняла Адама, продолжала ли она чистить яблоко?
   Сомневаюсь, ведь они торопились покинуть райские сады и сбежать в грешный мир. – Разве он грешный?
   – Я столь же несведущ в этом, как и ты. Я был затворником в лаборатории до того, как поддался магии Марты.
   – Ты веришь в магию? – спросила она.
   – В любовь? Бесспорно. Марта, дорогая, мы должны стать конспираторами. Как я смогу пересылать тебе почту? Поток писем, написанных мужской рукой, покажется странным в доме твоего дяди. Можешь ты надписывать конверты сама?
   – Да, я смогу делать это.
   – Ты милая девочка. Возможно, я больше всего люблю тебя за твою неясность.
   Она резко освободилась из его объятий.
   – Зиги, не путай нежность со слабостью. Бойся истинно вежливых людей, у них стальная воля.
   Это скорее восхитило его, чем встревожило.
   – Я знаю, что ты сильная, но в лучшем смысле слова. Я не вижу ничего загадочного в твоем характере. Я уверен, что ты такая, какой себя видишь. У меня же сложный и вздорный характер. Мои друзья называли меня циником. Как ученый, я никогда не считал себя сентиментальным. Я наслаждался классическими рассказами о любви и был на них воспитан, но никогда не думал о себе как о возлюбленном. О, в один из дней любовь медленно, осторожно пришла бы… Но чтобы она обрушилась на меня как пантера с дерева в лесу? Невероятно! Как я мог оказаться таким беззащитным? В конце концов мне двадцать шесть. Я раскладывал по полочкам любовную поэзию мира с той же тщательностью, с какой готовил образцы для микроскопа в лаборатории. Если я могу наблюдать это таинство, раскрывающееся перед моими глазами, как же я могу отвергать мистерию Неопалимой купины, зажженной ангелом Бога перед Моисее:;? Или мистерию Иисуса, накормившего многих хлебом и рыбами?
   Она прижалась к нему, прислонив к его щеке свою.
   – Знаешь, что я хотела бы получить в качестве подарка в знак помолвки? Стихи о любви, о которых ты говорил.
   – Гейне или Шекспира?
   – И того и другого.
   – Вначале Гейне:
 
Тебя только раз бы увидеть,
Упасть бы к твоим ногам
И вскрикнуть, умирая:
Я вас люблю, Madame ![3]
 
   – Слишком мрачно. На деле никто не умирает. Шекспир более радостный?
   – Он заставляет шута говорить в «Двенадцатой ночи»:
 
Что любовь? Не за горами,
Не за лесом и полями,
Здесь она – лови!
Если медлишь – проиграешь,
Поцелуй мой потеряешь:
Не теряй, лови! [4]
 
   Она посмотрела на него, ее лицо было серьезным.
   – Будет не просто, дорогой?
   – Да, Марта, будут непредвиденные трудности. Но мы переиначим строки шута, напишем, что любовь попадет в силки.

Книга вторая: Страждущая душа

1

   Городская больница, где Зигмунд Фрейд провел три–четыре последующих года, создавалась медленно. В 1693 году на занимаемой ею территории был выстроен приют для бедных, и сто девяносто лет назад ее первое подворье именовалось большой усадьбой. К 1726 году было завершено строительство второго и примыкающего подворий – брачного и вдовьего. В следующей половине века выросло полдюжины других зданий: подворье больных, хозяйственное и ремесленное подворья, подворье студентов… Затем идеалист и провидец император Иосиф II, путешествуя инкогнито по Европе, в 1783 году подписал указ о превращении Большого армейского дома в Главный госпиталь по образцу Парижской больницы.
   Клиническая школа Венского университета переместилась в Городскую больницу, ставшую благодаря этому одной из крупнейших больниц мира и важным исследовательским центром. Ее профессора были наиболее уважаемыми подданными Австро–Венгерской империи, а больница завоевала внушавшую благоговение репутацию и признание за блестящие исследования, осуществленные в ее лабораториях.
   Больница была как бы миром в себе. В двенадцати огромных четырехугольных зданиях размещались двадцать отделений, четырнадцать институтов и клиник. Каждое здание имело просторный, ухоженный внутренний двор с арочными проходами. Сто гектаров территории больницы были обнесены каменной стеной. Из Земмеринга, находящегося высоко в горах, по трубам поступала вода, подававшаяся на все этажи зданий. Пища готовилась на отдельной кухне. Врачи могли пользоваться читальней, а библиотека ежегодно обслуживала двадцать пять тысяч читателей. Дворы освещались газовыми светильниками; такие нововведения, как электричество и телефон, были еще редкостью; зимой палаты обогревались печами, в окнах имелись фрамуги для свежего воздуха. Действовала католическая часовня, а в шестом подворье находилась синагога для пациентов и врачей–евреев.
   В четвертом подворье размещалась баня с ваннами и парилкой. Во всех подворьях имелись чайные комнаты и туалеты с проточкой водой на почтительном расстоянии, чтобы до больницы не доносились запахи. Вместо соломенных матрасов использовались трехсекционные из конского волоса. Смертность была низкой, всего лишь четырнадцать процентов; плата за лечение колебалась от гульдена в день, т. е. доллара и шестидесяти центов, для первого класса, до семи центов в день для исконных венцев; бедняков лечили бесплатно. Всегда заполненная палата для рожениц, где обучались акушерки и врачи, взимала с пациенток тридцать шесть центов в день за питание, койку и прием родов.

2

   В операционной доктора Теодора Бильрота на втором этаже хирургической клиники царило возбуждение. Зигмунд задержался в центральной канцелярии, чтобы записаться на курсы. Войдя в зал, где высокий греческий фриз отделял операционный стол от круто поднимавшегося вверх амфитеатра, он обнаружил, что его ярусы переполнены. Было много венских хирургов, пришедших посмотреть, как профессор Бильрот проведет резекцию по разработанной им новой второй методике. Давно было известно и доказано во время войны, что человеку можно ампутировать руку или ногу и он будет жить. Однако еще не знали, что участок внутренних органов человека, пораженных язвой или опухолью, может быть удален, а края операционных ран могут быть сшиты вместе.
   Зигмунд присоединился к группе врачей; одни из них сидели на подоконнике, другие стояли на ступенях за фризом. Прослушав тридцатичасовой курс клинической хирургии, преподававшейся Бильротом, он постиг многое в патологии, но имел слабое представление о хирургии. Отчасти он был виноват сам: у него никогда не было желания заниматься оперативной хирургией. Отчасти в этом был виноват и Бильрот, заявлявший:
   – Бесполезно читать студентам специальные курсы оперативной хирургии. Типичные операции обсуждаются и показываются студентам на трупах; они наблюдают их также в клинике.
   Бильрот был блестящим лектором, зал был забит его поклонниками, но Зигмунду ни разу не довелось лично встретиться с профессором, даже обменяться простым приветствием. Сейчас, когда он готовится к общей практике, очень важно овладеть искусством операций. При экстремальных обстоятельствах жизнь пациента может зависеть от умения врача обращаться со скальпелем. А он не хочет быть плохим или заурядным врачом.
   Профессор Теодор Бильрот превратил хирургию из грубого ремесла, практиковавшегося городскими брадобреями, в точно документированное искусство. Он первым осмелился публиковать отчеты о своих операциях. Поскольку операции чаще бывали неудачными и не приводили к излечению пациента, чтение мрачных отчетов не доставляло удовольствия. Но Бильрот настаивал:
   – Неудачи нужно признавать немедленно и публично, ошибки нельзя замалчивать. Важнее знать об одной неудачной операции, чем о дюжине удачных.
   В 1876 году он опубликовал книгу, которая нанесла уничтожающий удар по средкевековым методам, все еще применявшимся в клиниках, и содержала план их реорганизации. Однако пять дополнительных страниц книги, озаглавленных «Типы студентов, евреи в Вене», безжалостно подрывали существовавшее между венскими врачами единение. Бильрот писал: «Справедливо утверждается, что в Вене больше, чем где–либо, бедных студентов и им нужно помогать, ведь жизнь в Вене очень дорогая. Да если бы речь шла только о бедности!… Молодежь, преимущественно еврейская, приезжает в Вену из Галиции и Венгрии без гроша в кармане, с безумной идеей изучать медицину, одновременно зарабатывая в Вене деньги преподаванием, мелкими услугами на фондовой бирже, торговлей вразнос, работой в почтовых отделениях или на телеграфе… Еврейский торговец в Галиции или Венгрии… зарабатывающий столько, сколько нужно, чтобы семья не умирала с голода, имеет среднеодаренного сына. Тщеславная мать мечтает о том, чтобы в семье был школяр, талмудист. Вопреки невероятным трудностям его посылают в школу, и ценой огромных усилий он сдает выпускные экзамены. Затем он появляется в Вене в чем мать родила… Такие парни никак не годятся для научной карьеры…»
   При встрече с Зигмундом профессор Брюкке был раздражен именно этим заявлением Бильрота. До этого тлеющий антисемитизм находился в подполье. Евреи и, добропорядочные горожане свободно общались на интеллектуальном, артистическом, научном и даже светском уровнях. Публичный выпад Бильрота был первым, исходившим от официального лица, с того времени, когда в 1669–1670 годах император Леопольд I изгнал евреев из старого города и вынудил их поселиться на противоположной стороне Дунайского канала, во Втором округе. Выпад вновь придал респектабельность такому предрассудку.
   Теодор Бильрот хотел стать музыкантом, но родители уговорили его пойти в медицину. Его близким другом был Иоганн Брамс, и многие произведения композитор впервые исполнил сам в доме Бильрота. Своей любовью к музыке Бильрот был похож на профессора Брюкке – наполовину ученый, наполовину артист.
   И вот сейчас семь ассистентов и помощников профессора собрались около пациента, ожидая появления светила. В зале стояла благоговейная тишина, и взоры всех были устремлены на дверь.
   Вошел доктор Бильрот – красивый мужчина пятидесяти трех лет с короткой седеющей бородкой и в очках без оправы, съехавших на кончик носа. Его помощники выстроились по стойке «смирно», студенты и пришедшие на операцию хирурги встали. Бильрот, которого приглашали как врача к императорам, королям и властелинам Турции, России и других восточных стран, был в дорогом костюме из английской шерсти. Зигмунд слышал, что его заработки достигали сотни тысяч долларов в год. Больница, операционные, оборудование, помощники и молодые профессора предоставлялись в его распоряжение бесплатно. Помимо этого у него был свой частный госпиталь. Ассистенты Бильрота получали тридцать шесть долларов в месяц, помощники профессора – сто шестьдесят шесть, несмотря на то, что некоторые из них достигли среднего возраста и им нужно было содержать семью. Без согласия Бильрота они не могли заниматься частной практикой. Каждому из них он разрешал отдельные частные операции за плату, по мнению Зигмунда достаточную лишь для того, чтобы не впасть в отчаяние.
   Доктор Бильрот закатал рукава своего костюма. Он не разрешал белые халаты в операционной, так как считал, что они делают врачей похожими на парикмахеров. Все были без перчаток. Сестер в зал не допускали. Бильрот кивнул старшему из помощников доктору Антону Бельфлеру, в руках которого была история болезни, и тот зачитал ее вслух:
   – «Пациент Иосиф Мирбет, сорока трех лет. По–видимому, выпил налитую в водочную рюмку азотную кислоту, приняв ее за лимонад. Симптомы: проходит только жидкость. Все, что он проглотит, вызывает рвоту. Ощущение большой тяжести в области желудка и боли в спине. Диагноз: язва желудка».
   Один из ассистентов закрыл лицо пациента марлей, смоченной хлороформом. Бильрот сделал параллельно ребрам на два сантиметра ниже пупка надрез длиной в двенадцать дюймов. Он перерезал кровеносные сосуды между желудком и пищеводом. Желудок стал свободно–подвижным, и его можно было перемещать. Одни помощники наложили зажимы на кровеносные сосуды и скобы, чтобы держать разрез открытым, другие осушали тампонами полость от крови. Зигмунд удивился, как мало ее было. Бильрот внимательно осмотрел полость, делая замечания, которые заносились ассистентом в историю болезни под точно выполненным им же рисунком разреза.
   Подложив руку под свободноподвижный желудок и двенадцатиперстную кишку, Бильрот надрезал их скальпелем. Он сразу же заметил белесые ткани, расходящиеся веером от входа из желудка в двенадцатиперстную кишку. Он резко остановился, поднял голову и сказал, обращаясь к залу:
   – Мы ошиблись. Это не язва и не рубец от ожога азотной кислотой. Двенадцатиперстная кишка настолько уплотнена, что через нее может пройти лишь булавка. Мы вынуждены удалить десять сантиметров двенадцатиперстной кишки и часть желудка.
   Ассистент продолжал капать хлороформ на марлю, а Бильрот занялся удалением пораженных участков. Поскольку диаметр двенадцатиперстной кишки был наполовину меньше прохода в желудок, он наложил сначала шов на желудок, а затем подогнал по размерам оба прохода. После этого сшил их таким образом, чтобы пища и жидкость не проникали через стежки. Закончив эти манипуляции, он стянул внешний разрез шелковой лигатурой.
   Через пятнадцать минут операция была закончена. Удаленные части были помещены в сосуд для исследования в лаборатории патологии. Бильрот вымыл руки сулемой. Молодой помощник подал ему полотенце. Он вытер руки, опустил незапятнанные рукава костюма, поклонился своим помощникам и аудитории и, исполненный внутреннего достоинства, покинул зал.
   Врачи и студенты, выходившие из зала, восхищенно гудели. В зале остались сотрудники Бильрота и группа из десяти студентов, включая Зигмунда, изучающих хирургию. Они тесным кругом расположились вокруг операционного стола. Старший ассистент Бильрота Бельфлер готовился к очередной операции: пациента мучили нарывы на голове, боль в бедре и неподвижность ноги.
   Доктор Бельфлер сказал:
   – Не знаю, есть ли какая–либо связь между нарывами на голове и неподвижной ногой. Мы сделаем прокол в больном колене и удалим гной.
   Желтоватая жидкость была откачана, рану прижгли и колено завязали.
   Зигмунд шагал по Кайзер–Йозефштрассе домой на обед, сожалея, что в ближайшие два месяца не увидит больше чудодейства Бильрота: профессор уезжал в отпуск в Италию, где ему предстояла встреча со своим другом Брамсом.
   В качестве аспиранта–хирурга доктор Зигмунд Фрейд должен был работать в палате утром с восьми до десяти, днем – с четырех до шести и изучать литературу с десяти часов до полуночи. В палате в свободное от работы время нужно было читать литературу по вопросам хирургии – статьи публиковались в медицинских журналах – и посещать все операции. Его штаб–квартирой стала операционная. Это была большая, уютная, выкрашенная в белый цвет комната, наполненная солнечным светом, льющимся через высокие окна, выходившие в первый двор, где в тени лип прогуливались в полосатых пижамах больные.
   Вернувшись в палату в час дневного дежурства, Зигмунд узнал, что пациента Бильрота – Иосифа Мирбета – подташнивает, но боль в желудке исчезла. Зигмунда поразила быстрота поправки и то обстоятельство, что температура была невысокой.
   Следующим его пациентом была пятидесятилетняя Мария Геринг, у которой оперировали грудь для удаления цистосаркомы. Ее сменил семилетний Антон Ленас, нога которого стала короче в результате предыдущей операция; ее нужно было вновь ломать и поверхность излома зачищать. Затем пришел Яков Кипфлингер, сорока пяти лет, с распухшей рукой, в которую была занесена инфекция. В промежутке пришлось заниматься неоперабельными больными; им предстояло отправиться домой умирать.
   Зигмунду ке разрешалось самостоятельно оперировать, но его привлекали к другим работам: осушению ран, наложению зажимов, бинтованию. Когда Бильрот уехал, его сотрудники вздохнули с облегчением; они могли допускать ассистентов ближе к больным и тем самым давали им возможность видеть, как пользоваться хирургическим инструментом. Между сотрудниками, особенно молодыми и неженатыми, установились товарищеские отношения, и они стали завсегдатаями в соседнем кафе, куда собирались на поздние трапезы.
   Пациенты Зигмунда чувствовали себя хорошо. Одного за другим их выписывали домой, кроме Мирбета, – через четыре дня после операции у него начались осложнения. Его выздоровление было важно для всего отделения, и Зигмунд был особенно внимателен к нему. Но на шестой день Мирбет впал в полусознательное состояние. Несколько дней его мучил кашель. Однако это не казалось серьезным. Затем у него повысилась температура и участился пульс. Зигмунд каждый день просматривал его историю болезни, тщательно записывал малейшую деталь, включая жалобы Мирбега на возобновление болей з желудке.
   Наступила полночь, а Зигмунд не мог покинуть больного. Два ассистента Бильрота также задержались в клинике. Они испробовали простые средства, клали лед, но Мирбет быстро угасал. В три часа утра он умер. Зигмунд воспринял его смерть как личную утрату.
   К восьми часам утра он вернулся в больницу, чтобы поговорить с доктором Бельфлером. Этот тридцатидвухлетний человек с тщательно подстриженными усами и бородой был одаренным хирургом. Зигмунд имел возможность убедиться в этом, наблюдая, как он исправил у ребенка заячью губу, удалил у мужчины пораженный раком глаз, провел гинекологическую операцию у женщины. Он спросил:
   – Доктор Бельфлер, не будет ли расследования причин смерти Иосифа Мирбета?
   – Вопрос так не стоит, коллега. Тело будет передано в анатомический театр, но мы не потребуем отчета.
   – Как же мы узнаем, от чего он умер – от перитонита, воспаления легких, непроходимости желудка?…
   – Доктор Фрейд, здесь не воспринимают с благосклонностью смерть. Она связана со многими необъяснимыми вещами. Но, как вы понимаете, Мирбет давно бы умер от голода. Считайте выигрышем то, что благодаря операции мы получили еще одну возможность поработать с желудком и двенадцатиперстной кишкой. Мы, видимо, потерпим поражение в первой сотне случаев. Но с течением времени техника станет более совершенной, и хирурги во всем мире смогут делать успешные операции.
   Зигмунд слегка кивнул головой:
   – Благодарю, доктор, за вашу терпимость ко мне.
   Но, проходя по палате и увидев пустую койку Мирбета, он подумал: «Сумеет ли Бильрот опубликовать данные об этом случае, не замалчивая неудачу, как говорил он сам, сможем ли мы узнать ее причину? Чем поучителен случай Мирбета? У нас есть детальное описание операции и записи в палате, но что на самом деле вызвало смерть?»