преждевременным открытием мы дружно смеялись вместе с Лениным. Это открытие
было сделано достаточно рано, да еще при жизни Ленина, что дало ему
возможность весело посмеяться, и нам вместе с ним.
Но если Сталин, Зиновьев и Бухарин не усвоили себе теории Лукача, от
которой, вероятно, успел давно отказаться ее автор, то что же, собственно,
они имеют в виду?
По существу дела, выделение под именем ленинизма особого марксизма
империалистской эпохи понадобилось для ревизии марксизма, против которой
Ленин действительно боролся всю свою жизнь. Поскольку центральной идеей
новейшей ревизии является реакционная идея национал-социализма (теория
построения социализма в отдельной стране), постольку необходимо было
доказать или, по крайней мере, провозгласить, будто ленинизм, в противовес
марксизму доимпериалистической эпохи, занял новую позицию в этом центральном
вопросе марксистской теории и политики. Мы уже слышали, что Ленин будто бы
открыл закон неравномерного развития, о котором во времена Маркса и Энгельса
не могло быть и речи. Но это и есть тот самый абсурд, веры в который от нас
требуют Фомы Аквинские наших дней. Остается только совершенно необъяснимый
[факт, что Ленин] ни разу и нигде не отмежевался в этом центральном вопросе
от Маркса и Энгельса и не противопоставил свой "марксизм империалистской
эпохи" "марксизму просто". Между тем, Ленин знал Маркса несколько более
солидно, чем его эпигоны. Ленин не выносил органически никакой
недоговоренности и неясности в вопросах теории. Ему была свойственна та
высшая честность теоретической совести, которая в отдельных своих
проявлениях недостаточно вдумчивому человеку может показаться педантизмом.
Свои текущие идейные счета с Марксом Ленин вел с той тщательностью, которая
в одинаковой мере характеризовала и могущество его собственной мысли, и
благодарную признательность ученика. И вот оказывается, что в центральном
вопросе о международном характере социалистической революции Ленин совсем
будто бы не заметил своего разрыва с доимпериалистическим марксизмом или,
что еще хуже, заметил и держал про себя в секрете, очевидно, в надежде на
то, что Сталин достаточно своевременно разъяснит эту тайну благодарному
человечеству. Сталин так и сделал, создав в нескольких невразумительных
строках марксизм эпохи империализма, который и стал ширмами той бесшабашной
ревизии Маркса и Ленина, свидетелями которой мы являемся в течение последних
шести лет.
Но, как мы видели уже из приведенной выше цитаты, у нашего теоретика
есть и другое определение ленинизма, которое он считает "точнее", именно:
"Ленинизм есть теория и тактика пролетарской революции вообще, теория и
тактика диктатуры пролетариата в особенности". Однако это уточненное
определение еще более компрометирует и без того безнадежное определение.
Если ленинизм есть "теория пролетарской революции вообще", то чем же
является марксизм? Маркс и Энгельс впервые возвестили о себе полным голосом
миру в "Манифесте коммунистической партии" в 1847 г.116 Что же
иное представляет собою этот бессмертный документ, как не манифест
"пролетарской революции вообще"? Можно с полным основанием сказать, что вся
дальнейшая теоретическая деятельность великих друзей была комментарием к
Манифесту. Катедер-марксисты117 пытались, под знаком
"объективизма", отделить теоретический вклад Маркса в науку от его
революционных выводов. Эпигоны Второго Интернационала пытались превратить
Маркса в дюжинного эволюциониста. Ленин всю жизнь боролся с теми и другими
за подлинный марксизм, т. е. "теорию пролетарской революции вообще; теорию
диктатуры пролетариата в особенности". Что же в таком случае означает
противопоставление марксизму теории ленинизма?
Без противопоставления немыслимо выделение самостоятельной теории
ленинизма: противопоставление есть основа всякой классификации. Мы уже
сказали, что единственным серьезным оправданием такого противопоставления,
-- оправданием, которое является по существу наиболее убийственным его
осуждением -- является национал-социалистическая ревизия марксовой "теории
пролетарской революции вообще, теории диктатуры пролетариата в особенности".
Смелее всех высказывался об устарелости марксизма Сталин, по крайней мере в
первые "медовые" месяцы новой теории, когда оппозиция еще не проткнула своей
критической иглою этот надутый коровий пузырь.
Различие исторических призваний и индивидуального склада как нельзя
лучше выражается в двух стилях. Известно, какую гигантскую печать наложил
поистине олимпийский стиль Маркса на всю марксистскую литературу до наших
дней. Выправляя дряблый стиль Бернштейна118, Энгельс внушал ему,
что если не все мы можем писать стилем Маркса, то все мы должны стремиться
приблизиться к нему. Превосходный стиль Энгельса, ясный, четкий,
мужественный, жизнерадостный, находился под несомненным влиянием марксова
стиля, будучи, однако, скупее и экономнее его. Незачем говорить, какое
влияние стиль Маркса непосредственно через Энгельса оказал на Плеханова,
который эти стилистические заимствования прививал к национальному стволу, к
литературной традиции Белинского119, Добролюбова120 и
Чернышевского121 с ее расплывчатой повествовательностью. Из более
молодых марксистов под определенным влиянием Маркса сложился стиль Парвуса и
Розы Люксембург. Стиль Каутского есть скорее отсутствие стиля. И в силу
обратной теоремы Бюффона122 это знаменует собой отсутствие
личности. "Финансовый капитал" Гильфердинга тщится изо всех сил приблизиться
по стилю к "Капиталу" Маркса. Но это не стиль, а имитация, хотя и очень
умелая.
Замечательное дело, Ленин совершенно не испытал на своем стиле
олимпийской руки Маркса. Помимо метода и системы, Ленин взял у Маркса
терминологию и навсегда ее ввел в свой инвентарь. С первых и до последних
дней Ленин отстаивал каждую частицу марксовой терминологии не из педантизма,
а из глубокого понимания того, что за пестротой терминологии легче всего
укрывается эклектика и всякая путаница вообще. Но, за вычетом терминологии,
литературное развитие Ленина прошло к марксову стилю по касательной. Ленин
любил и ценил насыщенный язык Маркса, но так же примерно, как он мог ценить
язык Шекспира123 или Гете, как прекрасный, но чужой язык. Язык
Ленина простой, деловой и целеустремленный. Ленина озабочивает одно --
довести до читателя, притом до конкретного читателя, определенную сумму
мыслей и их обоснования. Форма должна обеспечить наибольшую конкретность и
наивысший нажим на мысль читателя. Самостоятельных задач формы для Ленина не
существует. Даже и вопрос о последовательном развитии мысли -- наиболее
трудный из вопросов литературного построения -- сравнительно мало
озабочивает Ленина. Он очень легко нарушает единство изложения. Если ему
чужды плехановские отступления, то Ленин не боится повторений, если считает
их нужными для закрепления своих выводов.
Маркс выводил вслед124 новую научную систему, новое
миросозерцание. Здесь каждая страница книги должна была говорить сама за
себя. Маркс стремится достигнуть не только наиболее совершенной конструкции
целого, но и наилучшей взаимосвязи отдельных, даже мелких частей, наиболее
совершенного построения фразы, наиболее точного определения, наиболее яркого
эпитета. Маркс делает большие экскурсы в область художественных
произведений, в историческую и мемуарную литературу, отовсюду извлекая
что-нибудь, чтобы укрепить или украсить возводимое им здание, фундамент и
стены которого выведены уже давно.
В корне отличны приемы ленинского письма. Когда мысль у него сложилась,
форма у него всегда вырастает в кратчайший срок. Под формой надо понимать не
только отделку фраз -- этого у Ленина почти нет совсем, -- но и структуру
целого, и подбор аргументов. Если Маркс выводил в свет новую систему
людей125 для завоевания себе места под солнцем, то Ленин выводил
в свет революционный пролетариат для завоевания власти.
В разнице их стилей сказалось поэтому различие их личностей, как и их
исторических призваний.
Теоретические и даже большинство публицистических произведений Маркса
живут сами по себе. Не только публицистические, но и все теоретические
работы Ленина являются непосредственным комментарием в его революционной
практике. Произведения Маркса требуют подготовки, но не комментария.
Произведения Ленина, даже для политически подготовленного человека, требуют
исторических комментариев. Биография Маркса в лучшем случае объясняет, каким
путем он пришел к своим выводам, но ничего не прибавляет к его теории: ни к
методу, ни к системе. Произведения Ленина потеряли бы девять десятых всего
значения вне связи с его исторической работой. Не будет преувеличением
сказать, что научно-публицистическая работа Ленина только документирует его
биографию, а биография Ленина есть история партии, Октябрьской революции и
первых лет Коммунистического Интернационала. В этом каждый из них выражал
свою эпоху и свою историческую миссию, которая далеко выходит за пределы
биографии обоих.
Можно, конечно, попытаться отделить психологическую фигуру от ее эпохи.
Можно сравнивать интеллектуальные особенности и качества
Аристотеля126 и Дарвина. Такой подход также имеет свое
оправдание, но совсем в другой плоскости. Можно, исходя из этой
индивидуально-психологической оценки, поставить такой вопрос: способен ли
был Маркс в другой период, в наше время, взять на себя непосредственное
руководство пролетарской революцией, и с другой стороны: смог ли бы Ленин
создать теорию марксизма, если мысленно перенести его в соответственный
период? Ответ на эти вопросы может быть дан лишь в виде очень неустойчивой
индивидуально-психологической гипотезы, имеющей малую ценность с конкретной
исторической точки зрения.
Маркс не имел возможности развернуться полностью в качестве
революционного вождя в непосредственном смысле этого слова. Не случайно вся
его энергия ушла на то, чтобы отвоевать для пролетариата необходимую арену к
царству мыслей. Обеспечив за собой прежде всего философскую основу, Маркс
совершил величайший переворот в исторической науке и в политической
экономии. Можно сказать, что Маркс совершил Октябрьскую революцию в царстве
мысли.
Ленин застал материалистическую диалектику как метод, всесторонне
испытанный и проверенный творцом самого метода: Марксом. С первых же почти
своих политических шагов Ленин выступил во всеоружии Марксова метода. Мысль
его целиком направлялась на разрешение революционных проблем его эпохи.
Причем круг этих проблем неизменно расширялся, захватив в последние годы его
жизни всю нашу планету. Центральным делом ленинской жизни была Октябрьская
революция -- не в царстве мыслей, а в бывшем царстве русских царей.
Бакунин считал, или по крайней мере говорил, что как практический
революционер Маркс был слабее Лассаля. Это, конечно, вздор. Молодые
руководители немецкого рабочего класса Бебель127, Виктор
Адлер128, Бернштейн, Каутский, Лафарг129 и многие
другие получали от Маркса и Энгельса "практические" советы, сохранившие всю
свою силу до сего дня. На этих советах политически формировался Ленин. С
каким трудолюбием выискивал он у Маркса и Энгельса каждую отдельную фразу,
которая могла бросить свет на новый практический вопрос. И с какой
проникновенностью он вскрывал подспудный ход мыслей, приведший учителя к его
замечанию, брошенному иногда вскользь.
С другой стороны, Ленин, занимаясь теорией с гениальным трудолюбием --
не кто иной, как Гете, сказал, что гений есть трудолюбие -- и это в
известном смысле верно, -- Ленин никогда не занимался теорией как таковой.
Это относится даже к общественным наукам, не говоря уж о том, что в его
наследстве нет бесчисленных тетрадей, посвященных химии, филологии или
высшей математике. В области теории как таковой Ленин только показал, что он
мог бы дать. Но дал он только небольшую частицу того, что способен был дать.
Шахматная "гениальность" имеет очень узкий диапазон и идет об руку с
ограниченностью в других областях. Гениальный математик, как и гениальный
музыкант, уже не может быть человеком ограниченных измерений в других
областях. Не в меньшей степени, разумеется, это относится к "гениальным"
поэтам. Подлинная гениальность в одной области предполагает под собою
фундамент известного равновесия духовных сил. Иначе это будет одаренность,
талантливость, но не гениальность. Но духовные силы отличаются
пластичностью, гибкостью и ловкостью. Одна сила может трансформироваться в
другую, как и все вообще силы природы. Надо ли напоминать, что у Гете было
достаточно сил, чтобы стать великим естествоиспытателем.
Но в то же время и силы гения небеспредельны. А его душевное хозяйство
гораздо больше тяготеет к концентрации сил, чем всякое другое. Вот почему
так трудно давать категорические ответы на произвольно-психологический
вопрос о том, чем был бы Маркс в условиях Ленина и что дал бы Ленин в
условиях Маркса. Каждый из них воплощает предельную мощь человека. В этом
отношении они "равноценны", как и в том еще, что оба служили одному и тому
же делу. Но это разные человеческие типы. Концентрация их духовных сил шла
по разным осям. Человечество от этого осталось только в выигрыше. Ибо двух
Марксов не могло быть, как и двух Лениных. Но зато мы имеем одного Маркса и
одного Ленина.
Сопоставляя однажды Ленина с Марксом, я сказал, что если Маркс вошел в
историю как автор "Капитала", то Ленин -- как "автор" Октябрьской революции.
Эта бесспорнейшая из всех мыслей не только была оспорена, но и заподозрена в
намерении умалить (!) роль Ленина в октябрьском перевороте. "Как, --
восклицали критики в порыве штатного возмущения, -- Ленин только автор?
Значит, выполнял революцию кто-то другой?" Сразу нельзя было понять, в чем
соль негодования. Но затем пришло озарение: слишком многие из нынешних
вершителей судеб выступают в качестве "авторов" статей и речей, которые на
деле написаны другими130.
Что такое диктатура пролетариата? Это известным образом организованное
соотношение классов, которые, однако, не остаются неподвижными, а изменяются
материально и духовно, изменяя тем самым свое соотношение, т. е. ослабляют
или укрепляют диктатуру пролетариата. Это для марксиста. А для бюрократа
диктатура есть некоторый самодовлеющий фактор или метафизическая категория,
стоящая над реальными классовыми отношениями и в самой себе заключающая все
необходимые гарантии. В довершение каждый отдельный бюрократ склонен
рассматривать диктатуру как ангела-хранителя, стоящего за его креслом.
На метафизическом понимании диктатуры построены все рассуждения о том,
что так как у нас диктатура пролетариата, то крестьянство не может
дифференцироваться, кулак не может возрастать, а поскольку возрастает, то
будет врастать в социализм. Словом, из классового взаимоотношения диктатура
превращается в самодовлеющее начало, по отношению к которому хозяйственные
явления являются только некоторой эманацией. Разумеется, ни один из
бюрократов не доводит этой своей системы до конца: для этого они слишком
эмпиричны и связаны вчерашним днем. Но именно в этом направлении движется их
мысль, на этом пути надо искать теоретические источники их ошибок.
Марксизм шел через теорию факторов к историческому монизму. Процесс,
который мы наблюдаем сейчас, имеет регрессивный характер, ибо означает
движение от марксизма к метафизической олигархии факторов.
Попятные движения в формальных рамках марксизма бывали уже десятки раз.
Под видом критики, обновления и дополнения на самом деле подносили до сих
пор возврат к домарксовским теоретическим воззрениям, которые были
сознательно и в боях преодолены марксизмом. Такого рода открытая ревизия
имеет, однако, место далеко не всегда. Да и она должна быть подготовлена
предварительными саперными работами, производимыми чаще всего под давлением
эмпирических потребностей, а не теоретически осознанных целей.
Когда оказалось, что фашизм пошел на убыль, а социал-демократия --
вверх, вопреки всем прогнозам Политбюро и Коминтерна, зато в полном согласии
с диалектикой классовых отношений, Сталин отступил на следующую линию своих
теоретических окопов. "Неверно, -- поучал он меня, -- что фашизм есть только
боевая организация буржуазии. Фашизм не есть только военно-техническая
категория (?!). Фашизм есть боевая организация буржуазии, опирающаяся на
активную поддержку социал-демократии. Социал-демократия есть объективно
умеренное крыло фашизма" (там же).
Марксистское положение о том, что и фашизм и социал-демократия являются
в последнем счете политическими орудиями буржуазии, приспособленными для
разных периодов в ее борьбе, Сталин превращает в вульгарное и ложное
отождествление фашизма и социал-демократии, снимая тем самый вопрос об
изменениях политической обстановки и о причинах ослабления германского
фашизма и нового роста социал-демократии.
И так во всем. Любую статью или речь Сталина можно расчленить на ряд
независимых друг от друга общих мест, расположенных в порядке случайной
последовательности. Оттого Сталин так любит нумерацию перечислений.
Почтенные арабские знаки должны закрепить отсутствие логической
последовательности, которую можно обосновать только на анализе
диалектических связей.
Когда, в противовес буржуазной публицистике и ее подголоскам в нашей
печати, в том числе и Сталину, который назвал Англию "помощницей"
Соединенных Штатов, я доказывал, начиная с 1921 и особенно с 1923 года, что
международные отношения будут в ближайший период определяться не
"англосаксонским сотрудничеством", а, наоборот, непрерывным ростом
англо-американского антагонизма, Сталин, выждав, когда этот факт стал ясен
для последнего буржуазного репортера, признал в конце 1924 г. "новое
противоречие -- между Америкой и Англией", но тут же он глубокомысленно стал
поучать меня, что это не означает ликвидации всех остальных противоречий.
"Несомненно, -- писал он, -- что Англия по-старому будет углублять
антагонизм между Францией и Германией для того, чтобы обеспечить свое
политическое преобладание на континенте. Несомненно, что Америка, в свою
очередь, будет углублять антагонизм между Англией и Францией для того, чтобы
обеспечить свою гегемонию на мировом рынке. Мы уже не говорим о глубочайшем
антагонизме между Германией и Антантой" (Большевик, 1924, No 11).
Из марксистского положения об обострении империалистических
противоречий Сталин сделал плоское общее место, попытавшись направить его
против моего конкретного анализа. Ему чуждо понимание того, что все
противоречия не могут обостряться одновременно, ибо одни неизбежно питаются
за счет других. Так, обострение антагонизма с Америкой привело к смягчению
противоречий между Англией и Францией. Но Сталин нумерует противоречия,
вместо того чтобы рассматривать их в их гибкой материальной связи.
Диалектика же есть прежде всего наука о связях.
Еще на Пятом конгрессе, т. е. в середине 1924 года, мировая роль
Соединенных Штатов игнорировалась полностью. Уже совершенно бесспорно
обнаружившаяся к тому времени тенденция всей политики американского капитала
-- "посадить Европу на паек" -- объявлялась злостным измышлением троцкизма.
В то время начавшееся при помощи Америки возрождение европейской
экономической жизни начисто отрицалось. Сталин ковылял за своими
переводчиками иностранных буржуазных газет, отчасти за Зиновьевым, и
безнадежно путал по каждому вопросу, чтоб на другой день начать с начала.
Из-под зиновьевской духовной гегемонии Сталин стал высвобождаться по мере
того, как становилось невозможным игнорировать процессы стабилизации. Можно
сказать, что Сталина укрепило укрепление европейского капитала. Теперь он
начал свой международный анализ сначала. Сталин всегда начинает сначала, как
если бы не было вчерашнего дня. Эмпиризм не умеет не только заглядывать
вперед, но и оглядываться назад. Теперь Сталин писал:
"Основные страны-победительницы -- Англия и Америка -- возымели теперь
такую силу, что получили материальную возможность не только у себя дома
поставить дело капитала более или менее сносно, но и влить кровь во Францию,
Германию и другие капиталистические страны... И эта сторона дела ведет к
тому, что противоречия между капиталистическими странами развиваются пока
что не тем усиленным темпом, каким они развивались непосредственно после
войны" (И. Сталин. Троцкизм или ленинизм).
Даже в слове "еще", состоящем из трех букв, можно сделать четыре ошибки
("ишчо"). Такого рода рекорды всегда привлекут к себе нашего "теоретика".
Вынужденный, наконец, признать, что все мировые антагонизмы не могут
обостряться одновременно, ибо и здесь действует закон неравномерности,
Сталин это запоздалое признание немедленно же превращает в источник новых
блужданий. "Основными странами-победительницами" он называет Англию и
Америку -- Англию даже на первом месте. Стабилизация оказывается у него
целиком построенной на сотрудничестве этих стран. Англия у него "возымела
такую силу", что не только поставила у себя дома "дело капитала более или
менее сносно", но и влила кровь во Францию, Германию и пр. Все это писалось
во время подготовки величайшего социального кризиса, который только знала
Англия со времени чартизма131 (угольная и всеобщая стачка).
Сталин говорит уже о всеобщем смягчении мировых противоречий на основе
сотрудничества Америки и Англии, тогда как на деле антагонизм этих двух
стран, основной победительницы и основной побежденной132, стал
осью всей мировой политики.
Так можно было бы проследить ход "идей" Сталина из месяца в месяц, из
года в год, начиная с 1924 года, когда он впервые стал выражать свои "идеи".
Если изобразить их ряд графически, получится прерывчатая ломаная с короткими
отрезками влево и более длинными -- вправо.
Но и в тех случаях, когда Сталин вынужден оглянуться назад, чтобы
как-нибудь свести концы с концами, он делает это с непринужденностью. Так,
вынужденный в докладе 13 июля 1928 г.133 объяснить, как же это
все-таки англо-американский антагонизм стал основным, наперекор всей
политике против "троцкизма", Сталин заявил: "Тогда, к 5-му конгрессу, у нас
еще мало говорили об англо-американском противоречии, как основном, тогда
принято было говорить даже об англо-американском союзе". И все. Тогда
"принято было говорить". Кем? Сталиным -- вслед за социалистической и вообще
пацифистской прессой. Националисты и тогда проявили больше ума. Тогда "мало
говорили об англо-американском противоречии". Почему мало говорили? Потому
что это было официально осуждено, как троцкизм. Потому что
разглагольствования об англо-американском сотрудничестве расценивались как
признак благонадежности. Сталин отводит все это с такой непринужденностью,
которую человек, склонный к точности, мог бы назвать циническим меднолобием.
Так, [в] вопросе о хозяйственном руководстве Сталин, усвоив с
запозданием мысль о необходимости резервов, немедленно же превратил ее в
дешевое общее место о том, что Госбанку нужно иметь валютные резервы,
промышленности -- сырьевые, а торговому аппарату -- товарные. Когда же я
указал ему, что товарные резервы осуществимы только за счет сокращения
резервов сырья, импортное же сырье можно накоплять только за счет валютных
резервов; что нужно говорить не о резервах вообще, а ставить вопрос
конкретно в условиях товарного голода и угрожающего кризиса хлебозаготовок,
Сталин отделался повторной нумерацией необходимых резервов и обвинил меня в
"ри-го-ри-сти-че-ском" (буквально) отношении к вопросу о резервах, показывая
тем, что смысл этого слова ему так же неясен, как и вся проблема резервов.
Иногда он заменяет нумерацию бесплодной риторикой вопросов: "Разве
неверно, что..." и т. д. -- пять, десять раз подряд. И этот литературный
прием, еще менее связывающий, чем каталогический перечень, служит только для
прикрытия бедности мысли. Не останавливаясь выделять в положительной форме
главное и второстепенное, основное и зависимое и подчинять изложение
внутренним связям самого предмета, Сталин прибегает к жалкой семинарской
риторике, которая под лаконическим вопросом заставляет предполагать ту самую
бездну премудрости, которой как раз и не хватает.
Приводить цитаты было бы слишком долго. Схема его рассуждений примерно
такова. Оппозиция против вхождения компартии в Гоминьдан? Разве же неверно,
что Маркс входил в демократическую партию? Разве же неверно, что в Китае
царит национальный гнет? Разве же неверно, что Ленин всю жизнь боролся
против недооценки крестьянства? И пр., и пр. Нанизав на веревочку полдюжины
таких колечек из жести, Сталин исчерпывает вопрос.
Особенно любит он прятаться за словечко "хотя бы", играющее роль
спасательного пояса при всякой его попытке пуститься вплавь. Вот один из
типических его выводов против указаний оппозиции на опасности