Словом, такого жениха и такую невесту при всем богатстве «человеческого материала» в дореволюционной России надо было еще поискать, и с этой точки зрения в жилах Михаила Булгакова текла щедрая и благородная кровь. Но решение соединить свои судьбы доцент Духовной академии и юная классная дама из Карачева приняли не сразу. Была у них своя предыстория.

Судя по опубликованной Е. А. Земской переписке родителей Михаила Булгакова, Афанасий Иванович был не первым, желавшим взять себе в жены дочь протоиерея Казанской церкви.

«В своем отношении с людьми я была счастлива, – писала она жениху, – счастлива потому, что видела больше расположения к себе, чем антипатии. Не знаю, стою ли я того, стою ли, или особое покровительство судьбы было тому причиной, но только на мою долю выпадали симпатии других людей. Но я умела ценить эти симпатии, старалась и с своей стороны заплатить расположением. Я никогда не посмеялась, не оскорбила чужого чувства. Были у меня за это время и искания руки моей. Но они не нарушили обычного течения моей жизни; я спокойно отказала им, потому что знала, что не причиню им большого огорчения, а сама с своей стороны не имела желания связать свою жизнь с их» [48; 51].

Нечто подобное вспоминала и сестра Шура: «Она всегда пользовалась большим успехом, но сама не особенно-то была способна на увлечения, по крайней мере так можно было судить по ней. Я видела, что у нас постоянно бывает молодежь из мужчин и что большую часть времени проводят с сестрой…» [48; 36]

В пору знакомства с Афанасием Ивановичем романическая поповна оказалась в ситуации выбора, который дался ей не сразу и нелегко.

«Этим летом и осенью я выдержала борьбу, – писала она жениху. – От чего происходила эта борьба, рассказывать долго: здесь играли роль и мои отношения к тебе, и мои отношения к другим. При свидании я, может быть, расскажу тебе все, а теперь с тебя довольно будет, что борьба эта уже кончена, и для меня все ясно. Знай и ты, что все мои симпатии принадлежат тебе, мой дорогой, мой милый! Вспоминаются мне сейчас, каким странным чувством начались мои отношения к тебе, чувством почти враждебным, желанием показать, что я знать тебя не хочу» [48; 51].

Афанасий Иванович в своих письмах о подобных коллизиях и душевных переживаниях ничего не сообщал, но маловероятно, чтобы к тридцати годам он ни разу не влюблялся и не думал жениться раньше, либо его самого как завидного жениха не прочили в мужья своим дочерям заботливые родители в Новочеркасске и Орле. Варвара Михайловна об этом догадывалась. В том же письме, где она пишет об искателях ее руки, следует упоминание и о его сердечных увлечениях: «…был период (осень 1888 г. в особенности), когда ты, если не забыл меня совершенно, так и не помнил или старался не помнить. Причину этому ты ясно не сказал, но я поняла твои намеки так, что причина этому была другая привязанность, – так я поняла тебя? Но только не понимаю я, чего ты хотел в этот период, из-за чего у тебя происходила борьба?..» [48; 51]

К тому времени, впрочем, уже состоялась помолвка («На святках опять приехал Аф. Ив. и под Новый Год, во время шампанского они были объявлены женихом и невестой» [48; 36–37]), и эти вопросы носили отчасти риторический характер и были призваны утолить девичье любопытство невесты. Но важно в этой любовной истории и то, что ни родители Афанасия Ивановича, ни родители Варвары Михайловны на своих детей не давили, против их желания замуж не выдавали и не женили, уважая свободный выбор и давая им полную свободу, и выбором своих детей не могли не быть довольны.

«С чувством живой радости встретили они известие, что между нами дело сладилось. Папа и Мама поздравляют тебя и готовы встретить, как свою будущую дочь, сестры и братья – как сестру» [48; 44], – писал жених, подводя черту под прошлым. «Они оба были довольные, сияющие, и в семье особенное носилось праздничное настроение» [48; 37], – вспоминала сестра Александра (которой, впрочем, Афанасий Иванович не особенно понравился, и она от него убегала). Однако душевное состояние жениха не всегда было праздничным. Временами на него нападала хандра, и тогда он делился со своей возлюбленной мыслями о том, что ему уже 31 год, а «что я сделал за это время для себя, для других. Способен ли я вообще что-то сделать, да и нужен ли я? Вот вопросы, которые я не раз задавал себе и на которые никогда не получал удовлетворительного ответа» [48; 45].

А своему другу Владимиру писал 10 апреля 1890 года: «Мои дела относительно женитьбы клеятся очень плохо, а главное, потому что я не обладаю способностью устраивать свои дела так практично, как их устраивают люди, вкусившие Петербурга. Нет, брат! Верно, не жить мне с своим верхоглядством в этом мире, а лучше бежать куда-нибудь в пустыню: там и я буду счастливее, да и другим не буду мешать быть счастливым» [156].

Публикатор письма, литературовед Евгений Александрович Яблоков пишет о том, что «эти „удрученные“ строки вряд ли стоит принимать всерьез, поскольку писавший их, судя по всему, уже и сам ходил в женихах» [156]. Про женихов все верно, а вот так легко отмахиваться от горького признания Афанасия Ивановича я бы поостерегся. На душе у будущего профессора было, очевидно, смутно и неспокойно, и тому были свои глубокие психологические причины, имеющие прямое отношение и к главному герою нашего повествования. Тревожило ли Афанасия Ивановича то, как будет принята провинциальная поповна в киевском профессорском обществе, мучило ли его непонятно на чем основанное подозрение, что их переписка кем-то перлюстрируется («…я думаю, опять письмо пропало, потому что захотели поинтересоваться тем, о чем может карачевская барышня переписываться с профессором» [48; 46]), неизвестно. Главное, при чтении писем Булгакова-отца возникает ощущение, что, в отличие от своей жены, которую никакие киевские «пиковые дамы» не пугали («я не собираюсь преклоняться перед их „совершенствами“, ни блистать своими „талантами“» [48; 56], – писала она жениху) и она была готова войти в любое общество с той же непринужденностью и уверенностью, с какой входила в гимназический класс, сам он был психологически не совсем устойчивым, несколько неуравновешенным и мнительным человеком, хоть и умел эти качества скрывать, оставшись в памяти большинства современников образцом сдержанности и спокойствия. Однако его письма невесте свидетельствуют об ином.

«Тебя может поразить неровность моего настроения, которая так заметно сказывается в моих письмах, – признавался он за несколько месяцев до свадьбы. – Да! Оно очень неровно. Отчего? На этот вопрос ты после получишь ответ. Когда? Я сам не знаю…» [48; 322]

«Я почему-то так тягощусь одиночеством, что положительно в иные минуты с ума схожу от этого одиночества. Я чувствую потребность говорить с кем-нибудь, мыслить вслух, но так, чтобы мысль твою кто-нибудь слышал, чувствовал и сочувствовал, вот в эти-то минуты и чувствуешь всю тяжесть своего одиночества. Ведь голые стены только вокруг тебя, да равномерный стук часов, наводящий тоску на душу…» [48; 47]

Тоска, страх одиночества, доходящий до душевного расстройства, мнительность, бессонница – все это было впоследствии его старшему сыну хорошо знакомо. Многое, очень многое унаследовал в своем характере от отца его первенец. Уже стало общим местом писать, что Михаил Афанасьевич Булгаков умер от той же болезни и почти в том же возрасте, что и отец, но их психологическая связь была, очевидно, гораздо глубже чисто медицинских наследственных факторов. Они принадлежали к одному типу личности, только те врожденные черты характера, которые сгладили в Афанасии Ивановиче более чем удачный брак, размеренная семейная жизнь, относительно ровная служба, то есть некий не в чеховском смысле этого слова футляр, а скорее в булгаковском – абажур, бесконечно обострились, углубились в его сыне, на долю которого выпали революции, войны, травля, слава, успех и снова травля и который потому так мечтал этот уют, этот покой, этот абажур над лампой, светившей его отцу, восстановить…

И, напротив, мать – сильная, любящая, очень мудрая женщина, хранительница этого мира, которой было суждено пережить те же революции и войны и печься о своих детях. Едва ли ее к этим испытаниям намеренно готовили (хотя была она дочерью человека, который, как уже говорилось, трижды за свою жизнь переживал опустошительные пожары и всякий раз поднимался). Варваре Михайловне был всего 21 год, когда со свойственным для этого возраста максимализмом и несвойственной мудростью она сформулировала в одном из писем к будущему мужу свое жизненное кредо:

«Мне кажется, что если человек сам много дает другим людям, то и в ответ может потребовать себе многого. Был у меня случай в жизни, я говорила тебе мельком, когда я не удовлетворилась тем, что мне давали, когда мне показалось не тем, что я хотела бы, и я решила совсем отказаться, чем удовлетвориться вполовину (то был, по-видимому, отголосок одного из предложений, сделанных Варваре Михайловне, от которого она отказалась ради Афанасия Ивановича. – А. В.). Ты пишешь, что твои убеждения честны и нравственны, такие же, как и мои, как мне кажется, а ведь честность и нравственность для всех одна. Я утешаю себя мыслью, что если будет у нас различие в привычках, в мелочах жизни, то в этом можно будет сделать взаимные уступки, и это тем легче будет сделать, чем больше симпатии будет между нами. Отчего твои взгляды казались всем странны? Неужели ты не находил людей, которые сочувствовали бы тебе?.. Ты пишешь, что иногда говорил себе, что людям нет до тебя никакого дела и тебе они не нужны. Случалось и мне испытать такое настроение, но только настроение. Это бывает тогда, когда не встретишь в людях сочувствия себе, своим стремлениям, тогда, оскорбленный в своих лучших стремлениях, замыкаешься в себе. Но относиться всегда к людям так нельзя…» [48; 62–63]

И в другом письме: «Почему ты считаешь себя пасынком судьбы? Неужели у тебя в самом деле не было радостей в жизни?.. Есть на свете так называемые „неудачники“, которым ничто не удается, так разве ты считаешь себя в числе их?» [48; 65]

Отчего считал себя неудачником и пасынком судьбы вполне благополучный по внешним меркам доцент Киевской духовной академии и надворный советник, не суть важно, важно то, что это были те самые рассудительные слова и та успокаивающая интонация, какую хотел услышать тридцатилетней мужчина от будущей жены, пусть даже была она его на десять лет моложе. Это было то отношение, та интонация, которые стали основой их семейного счастья, гармонии, благополучия, хотя и не слишком долгого. И я потому останавливаюсь на истории взаимоотношений отца и матери Михаила Афанасьевича, что не такого же ли утешения и поддержки будет искать в дальнейшем в женщинах и сам писатель, внешне сдержанный, уверенный в себе, а внутри надломленный, истерзанный и боящийся одиночества?

Глава вторая

МЕЖДУ ДАРВИНОМ И НИЦШЕ

Свадьба Афанасия Ивановича и Варвары Михайловны состоялась полгода спустя после помолвки в летний мясоед 1890 года. «В доме постоянно бывали портнихи, белошвейки» [48; 40], – вспоминала Шура. «Ты напрасно думаешь, что у нас идут чрезвычайные приготовления, мне сделают только самое необходимое, и ничего лишнего, а деньги бросать на вещи бесполезные нет и возможности» [48; 59–60], – успокаивала жениха невеста, за которой дали неплохое приданое, и в дальнейшем она распорядилась этими деньгами весьма разумно.

«По случаю бракосочетания дочери нашей Варвары Михайловны и Афанасия Ивановича Булгаковых покорнейше просим Вас пожаловать к нам на бал в собственный дом, в 8 час. вечера Июля 1-го дня. Протоиерей Михаил Васильевич и Анфиса Ивановна Покровские. Венчание имеет быть в Казанской церкви в 6 час. вечера».

Венчал сам протоиерей Михаил. И он же писал неповторимым иерейским слогом уехавшим после свадьбы молодым: «Все было по милости Божьей и при Вас и после прекрасно; в родительских душах наших обитали одни только соуслаждения семейным нашим положением…» [48; 67]

Одно было огорчительно: собственный дом, в котором в июле проводили свадебный бал, 21 августа сгорел в результате очередного пожара. Однако молодых пламя не коснулось, сразу после венчания они поселились в Киеве, где меньше чем через десять месяцев после свадьбы, 3 мая 1891 года, у доцента Киевской духовной академии родился первенец, которому дали имя Михаил. «Будущий писатель был наречен в честь архангела Михаила, покровителя Киева» [158], – пишет Лидия Яновская, но более логичным представляется, что мальчика назвали в честь дедушки, протоиерея Михаила Васильевича Покровского, хотя именины свои Михаил Афанасьевич действительно справлял в день Архистратига Михаила (8 ноября по старому стилю).

18 мая младенца окрестили в Крестовоздвиженской церкви на Подоле, о чем свидетельствует метрическая книга Киево-Подольской Крестовоздвиженской церкви, в которой под № 87 за 1891 год имеется следующая запись: «Родился мая 3, а крещен 18 Михаил. Родители: доцент Киевской Духовной Академии Афанасий Иванович Булгаков и законная жена его Варвара Михайловна, оба православные. Восприемники: ординарный профессор той же академии Николай Иванович Петров и жена священника города Орла Сергиевской кладбищенской церкви Олимпиада Ферапонтовна Булгакова. Таинство крещения совершил священник Матвей Бутовский с причтом» [95].

«Прелюбезнейшие наши дети Афанасий и Варичька а также милейший наш внученочик, многолетствуйте! Письмо с карточкою Мишутки мы получили, и вдоволь им налубовались. Внученочик настолько хорошь, что мы цены ему представить не можем» [48; 68–69], – писал дед Михаил. Этим внученочком был будущий автор «Мастера и Маргариты», но дедушку своего запомнить он не мог. Протоиерей Михаил Владимирович Покровский умер 19 сентября 1894 года, когда мальчику было три года. Пятью месяцами раньше, в том же 1894 году и также на 65-м году жизни, скончался его ровесник и сват Иван Авраамиевич Булгаков. Таким образом жизненные вехи обоих булгаковских дедов поразительно совпали, но все же позднее знаменитый внук говорил о том, что дед со стороны матери был «более выдьщающийся, чем дед со стороны отца».

«…сам испытавший в жизни немало скорбей, Михаил Васильевич умел и других утешить при несчастии. Тогда самым трогательным образом выражалась сердечная доброта почившего. Добрый батюшка и чужую скорбь близко принимал к сердцу и являлся постоянным и искренним утешителем и помощником своих прихожан в трудные минуты их жизни» [48; 73], – писал о нем в статье-некрологе его зять священник Андрей Бархатов.

А в «Белой гвардии» появится образ священника отца Александра. Он не будет напрямую связан с Михаилом Васильевичем, у этого батюшки будет другой прототип, но мысль об утешении в скорбях как одном из предназначений священства в романе прозвучит:

«– Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще».

Вслед за Михаилом в семье Булгаковых родилось еще шестеро детей. В 1892 году – Вера, в 1893-м – Надежда; родившуюся в 1895 году третью девочку назвали не Любовью, как можно было бы предположить, но Варварой, потом было два сына: Николай, он родился в 1898 году, и Иван, родившийся в 1900-м. И наконец последней стала Елена, появившаяся на свет в 1902 году.

Это была такая же счастливая, дружная семья, как и семьи, в которых росли и воспитывались их отец с матерью. Семейное счастье, вернее воспоминание о нем, нашло отражение и в переписке братьев и сестер, и в мемуарах и дневниках Надежды Афанасьевны Булгаковой. И повторю, с чего начал: не было ни у кого из русских писателей более благополучных в детстве обстоятельств, нежели у героя этой книги. В доме любовь, радость, уважение к человеческой личности и ее достоинству, «…свобода, которую нам давали родители, тоже способствовала нашему развитию, она не повлияла на нас плохо <…> В доме была требовательность, была серьезность, но мне кажется, я могу с полным правом сказать, что основным методом воспитания детей у Афанасия Ивановича и Варвары Михайловны Булгаковых были шутка, ласка и доброжелательность. Мы очень дружили детьми и дружили потом, когда у нас выросла семья до десяти человек» [48; 78–79].

Еще одно свидетельство о той поре можно найти в мемуарах второй жены Булгакова Любови Евгеньевны Белозерской, которая, очевидно, опиралась на рассказы мужа: «У них в семье вообще бытовало немало своих словечек и поговорок. Когда кому-нибудь (а их было семь человек детей) доводилось выйти из-за стола, а на столе было что-нибудь вкусное, выходящий обращался к соседу с просьбой: „Постереги“. Вся эта команда (дружная, надо сказать) росла, училась, выдумывала, ссорилась, мирилась, смеялась… Взрослела команда, менялось и озорство, расширялась тематика. В юношеском возрасте они добрались и до подражания поэту Никитину: „Помоляся Богу, улеглася мать. / Дети понемногу сели в винт играть“… Юмор, остроумие, умение поддержать, стойкость – все это – закваска крепкой семьи. Закваска эта в период особенно острой травли оказала писателю Булгакову немалую поддержку…» [8; 353–354]

Но вот что странно – хотя тень счастливого детства и родительской ласки и любви лежит и на «Белой гвардии» («Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади „Саардамский Плотник“, часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава»), и на некоторых рассказах и очерках (например, «Киев-город»), писатель очень автобиографического склада Михаил Булгаков о своем детстве-отрочестве-юности специально ничего не написал, притом что эта тема была для русской литературы традиционной, – кто только из современников Михаила Афанасьевича с умилением, болью, отвращением, ностальгией, нежностью или печалью не вспоминал своих детских и отроческих лет?

Были ли у сына профессора богословия личные причины для такого умолчания или же в советское время было невозможно честно написать о дореволюционном детстве в семье профессора Духовной академии (впрочем, судя по самым последним письмам Булгакова, замысел написать автобиографическую вещь у него незадолго до смерти возник), мы наверняка не знаем и можем ограничиться лишь скупыми фактами и несколькими не вполне достоверными мемуарами.

В 1900 году Михаил поступил в приготовительный класс Второй гимназии, где учителем пения и регентом был его дядя Сергей Иванович, довольно рано скончавшийся (все же неживучая была в роду Булгаковых, особенно по мужской линии, кровь). В 1901 году мальчик был принят в первый класс Первой киевской гимназии, впоследствии ставшей одним из главных топонимов романа «Белая гвардия». Вопрос о том, чтобы направить Михаила по отцовским стопам и отдать его в Духовную семинарию, в семье, по всей вероятности, даже не обсуждался: образование считалось самой высшей ценностью, а в гимназии, что говорить, оно было лучше, чем в духовных заведениях. Семья профессора Духовной академии была в этом смысле чисто интеллигентской, но вот учился профессорский сын не слишком интеллигентно: в аттестате у него оказались только две отличные отметки – по Закону Божьему и географии.

Согласно беллетризованным мемуарам Константина Паустовского, также ученика Первой гимназии тех лет, маленький Булгаков был заводилой мальчишеских драк, другие мемуаристы отмечают, что он любил дразниться и избегал общественных собраний и кружков, каковых было много в годы первой русской революции. И все же ничем особенным гимназист Булгаков не выделялся, разве что политическими взглядами. «Булгаков в гимназические годы был совершенно бескомпромиссный монархист – квасной монархист… избегал евреев, но тут надо учитывать условия воспитания, семейную обстановку… – вспоминал его одноклассник Е. Б. Букреев. – Булгаков не был с ярыми черносотенцами. Можно сказать, он придерживался правых взглядов, но умеренного порядка» [142; 21–22]. Впрочем, это точка зрения человека, называвшего себя убежденным анархистом в молодости и оставшегося таковым до скончания века. В воспоминаниях сестер содержатся сведения о том, что их старший брат очень рано начал и читать, и писать, увлекался спортом: крокетом, теннисом, а еще оперой и театром. Вера Афанасьевна рассказывала, что уже в восемь-девять лет мальчиком был прочитан роман Гюго «Собор Парижской Богоматери», а еще в семь лет он написал свое первое литературное произведение «Похождение Светлана» (или Светляка) – в любом случае в семье таланты ребенка раскрывались лучше, чем в гимназии. К этому стоит добавить фрагмент из биографии писателя, написанной его первым прижизненным биографом П. С. Поповым: «Сочинения в гимназии писал хорошо, но впоследствии говорил, что „с общечеловеческой точки зрения это было дурное, фальшивое писание – на казенные темы“. Учителем словесности был человек незначительный» [20; 574]. Наконец, хороший знакомый Булгакова драматург Сергей Александрович Ермолинский приводит в мемуарах слова писателя, содержащие его собственную оценку гимназических лет: «В молодости я был очень застенчив, – примерно так записывал я за ним. – До конца жизни, пожалуй, не избавился от этого недостатка, хотя и научился скрывать его. В середине двадцатых годов мне довелось встретиться в Москве с одним писателем, тоже киевлянином, с которым я учился в одной гимназии. Мы не дружили раньше, но встретились душевнейше, как и полагается киевлянам, с пристрастием любящим родной город, и он воскликнул: „Помню, помню вас, Булгаков! Вы были заводилой! Я старше вас, но до сих пор на слуху ваш беспощадный язык! Да! Латинист Субоч, помните? Он же, право, боялся вас! Вы гремели на всю гимназию! А теперь вот 'Дни Турбиных'! Гремели, еще тогда гремели!..“

И Булгаков, рассказывая это, в недоумении разводил руками:

– По-моему, я не гремел, всего-навсего оборонял свою независимость. Но вот гимназическое начальство меня не жаловало, это правда. Мне всю жизнь не везло с начальством! А между тем я мечтал быть примерным мальчиком, старался – выходило наоборот!..» [43]

На последние слова, если такие были действительно произнесены, несомненно отбросили тень его дальнейшая судьба и отношения с начальством советским…

Своей квартиры у Булгаковых в Киеве не было, и в течение многих лет семья несколько раз переезжала с места на место, но всякий раз стараясь селиться недалеко от Академии. После Воздвиженской, где в доме отца Матвея Бутовского Булгаков родился, жили на Госпитальной улице, потом в Кудрявском переулке, затем на Прозоровской, на Ильинской, пока наконец в 1906 году (по другим данным в 1907-м) не переехали в знаменитый дом № 13 по Андреевскому спуску, ставший местом жительства булгаковской семьи на долгие годы.

Им невероятно повезло с этим домом: пожалуй, во всем Киеве трудно было найти более волшебное место, чем этот просторный дом о семи комнатах со внутренним двориком, уютом и тишиной, и нет сомнения, что особнячку посреди серпантином спускающейся к Подолу улице русская литература обязана многим. Однако везде жилье было съемное, а своей была загородная дача в местечке Буча в 30 верстах от Киева. Ее купили в 1900 году на деньги, которые получила Варвара Михайловна в качестве приданого: после колебаний, на что истратить капитал – на собственный дом в Киеве или на дачу, – приобрели две десятины земли, потом выстроили просторный дом с верандами, разбили сад, цветник, там семья проводила лето. Афанасий Иванович отнесся к этому приобретению поначалу довольно скептически, судя по его письму другу: «А тут еще Варвара Михайловна решила устроить свою летнюю квартиру, для каковой цели приобрела две десятины лесу и поручила одному подрядчику постройку деревянной дачи с необходимыми службами. Дача находится вне черты города (на двадцать третьей версте по новой – Киево-Ковельской – железной дороге). Но сообщения по ж. д. еще нет: приходится ездить для наблюдения при помощи городского трамвая (по 18 верст) и потом на лошадях (около 10 верст); это отнимает почти целый день. Если присоединить обсуждение планов и подробностей постройки, переговоры с подрядчиком и некоторые денежные операции, то тебе станет понятно, в каком круговороте важных и мелочных дел приходится вращаться» [156].

Но после дачу полюбил: «Он уезжал в Киев с дачи на экзамены. А с экзамена приезжал, снимал сюртук, надевал простую русскую рубаху косоворотку и шел расчищать участок под сад или огород. Вместе с дворником они корчевали деревья, и уже один, без дворника, отец прокладывал на участке дорожки, а братья помогали убирать снятый дерн, песок…» [48; 79] А еще, как вспоминала Надежда Афанасьевна, дети по договоренности отца с матерью бегали летом босиком и ни в чем не были стеснены. Буча в отличие от многочисленных киевских городских реалий никак не отразилась в произведениях старшего профессорского сына, но уже после революции Михаил Булгаков писал сестре Вере: «…нельзя ли что-нибудь сделать, чтобы сохранить мамин участок в Буче. Смертельно мне будет жаль, если пропадет он» [48; 295].

Для того чтобы прокормить свое большое босоногое семейство, Афанасию Ивановичу приходилось много работать. Помимо Духовной академии Булгаков-отец преподавал историю в Киевском институте благородных девиц, а с 1893 года подвизался цензором по иностранной литературе, в связи с чем Л. Яновская торжественно-проникновенно написала: «Дома горела зеленая лампа, темная фигура отца горбилась за столом, и по крайней мере однажды – в июне 1900 года – в круге света лежал „Коммунистический манифест“» [159; 13]. Профессора Духовной академии толкали к этому экзотическому чтению семейные обстоятельства, но очевидно, что дело было не только в них, и работа приносила ему огромное удовольствие, была для него и творчеством, и общественным служением, хотя не все ему удавалось одинаково хорошо.