Замысел был действительно очень давний, относящийся к концу двадцатых годов, но нельзя сказать, чтобы он целиком захватил и не отпускал своего создателя. Булгаков в этом смысле вообще умел легко переключаться с одной вещи на другую, бросать, отвлекаться, потом возвращаться, переделывать, переиначивать, создавать различные варианты и редакции – вся история романа «Мастер и Маргарита» тому свидетельство. Весной 1933 года вскоре после неудачи с жэзээловским «Мольером» драматург заключил договор с Ленинградским мюзик-холлом на создание эксцентрической пьесы, однако тем же летом договор был расторгнут, ибо появилась надежда, что будет поставлен «Бег», и замысел новой пьесы отошел на второй план, уступив место переделкам старой и, очевидно, более для автора дорогой.
«…„Бег“, если судьбе будет угодно, может быть, пойдет к весне 1934 года <…> В „Беге“ мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал» [13; 304–305], – сообщал Булгаков брату в Париж в сентябре 1933-го, и, как всякое письмо за рубеж, оно было особенно продумано и, возможно, призвано послужить сигналом для тех, кто определял участь булгаковских произведений на родине.
Изменения, о которых шла речь, касались главным образом финала, где от автора, в соответствии с новым мхатовским договором, потребовали:
«а) переработать последнюю картину по линии Хлудова, причем линия Хлудова должна привести его к самоубийству как человека, осознавшего беспочвенность своей идеи;
б) переработать последнюю картину по линии Голубкова и Серафимы так, чтобы оба эти персонажа остались за границей;
в) переработать в 4-й картине сцену между главнокомандующим и Хлудовым так, чтобы наилучше разъяснить болезнь Хлудова, связанную с осознанием порочности той идеи, которой он отдался, и проистекавшую отсюда ненависть его к главнокомандующему, который своей идеей подменял хлудовскую идею» [13; 304–305].
Булгаков с этими требованиями согласился и все переработал, хотя Елена Сергеевна и записала в один из сентябрьских дней 1933 года: «Сегодня обедала у нас Оля. Только сели за стол, разразился скандал. Оля сказала, что был разговор в Театре о „Беге“. Немирович сказал, что не знает автора упрямей, чем Булгаков, что на все уговоры он будет любезно улыбаться, но ничего не сделает в смысле поправок» [21; 18]. Но автор был настроен на этот раз иначе. «Насчет БЕГА не беспокойтесь. Хоть я и устал, как собака, но обдумываю и работаю», – написал он еще в июне 1933-го режиссеру Илье Судакову, тому самому, кто ставил семью годами ранее «Турбиных». Несмотря на то, что новый финал с самоубийством Хлудова многим понравился меньше, с чем автор на словах не согласился: «Афиногенов М. А-чу: – Читал ваш „Бег“, мне очень нравится, но первый финал был лучше. – Нет, второй лучше. (С выстрелом Хлудова)», – дело завертелось.
« 15 октября<…> Судаков как будто начинает понимать, что такое сны в „Беге“ <…> Может быть, Судаков и доведет на этот раз до конца „Бег“» [21; 23], – записывала Елена Сергеевна.
« 3 ноября <…>Федя (Михальский. – А. В.) предсказывал: <…> „Бег“ пойдет» [21; 26].
Но:
« 26 ноября <…>Потом Оля (Бокшанская. – А. В.) прибавила: – Да, „Бег“, конечно, тоже не пойдет» [21; 30].
Права оказалась Бокшанская: «Бег» не пошел. Ни тогда, в 1933-м, ни год спустя, в 1934-м, когда Елена Сергеевна записывала вехи переменчивой судьбы самой пронзительной булгаковской пьесы:
« 8 сентября.По дороге в Театр встреча с Судаковым. – Вы знаете, М. А., положение с „Бегом“ очень и очень неплохое. Говорят – ставьте. Очень одобряет и Иосиф Виссарионович и Авель Сафронович. Вот только бы Бубнов не стал мешать(?!)».
« 18 сентября.Илья – настоящий бандит. Все его разговоры о „Беге“ – пустые враки» [21; 60].
« 8 ноября.Звонок телефонный – Оля. Длинный разговор. В конце: – Да, кстати, я уже несколько дней собиралась тебе сказать. Ты знаешь, кажется, „Бег“ разрешили. На днях звонили к Владимиру Ивановичу из ЦК, спрашивали его мнения об этой пьесе. Ну, он, конечно, страшно расхваливал, сказал, что замечательная вещь. Ему ответили: „Мы учтем ваше мнение“. А на рауте, который был по поводу праздника, Судаков подошел к Вл. Ив. и сказал, что он добился разрешения „Бега“. Сегодня уж Судаков говорил Жене (муж О. С. Бокшанской. – А. В.), что надо распределять роли по „Бегу“. Жене очень хочется играть кого-нибудь!»
И – наконец финальное, похоронное: « 21 ноября.День имянин М. А. <…> был звонок Оли – поздравление и сообщение, что „Бег“ не разрешили. М. А. принял это с полнейшим спокойствием. Кто запретил – не могла добиться от Оли» [21; 67 68].
Булгаков если и держался спокойно, все равно можно представить, сколько нервов забирали у него взмывающие все выше и падающие все стремительнее «качели судьбы», и неслучайно параллельно с записями о судьбе «Бега» Елена Сергеевна фиксировала в дневнике: «У М. А. плохо с нервами. Боязнь пространства, одиночества. Думает, не обратиться ли к гипнозу» [21; 62].
А доброжелатели меж тем давали ему свои гипнотические советы, как теперь быть и о чем писать. «Кнорре зашел в филиал, вызвал М. А. и очень тонко, очень обходительно предложил тему – „прекрасную – о перевоспитании бандитов в трудовых коммунах ОГПУ“ – так вот, не хочет ли М. А. вместе с ними работать. М. А. не менее обходительно отказался» [21; 31], – записала Елена Сергеевна 8 декабря 1933 года, а месяц спустя, 3 января 1934 года, отметила похожий по тону диалог:
«Жуховицкий за ужином:
– Не то вы делаете, Михаил Афанасьевич, не то! Вам бы надо с бригадой на какой-нибудь завод или на Беломорский канал. Взяли бы с собой таких молодцов, которые все равно писать не могут, зато они ваши чемоданы бы носили…
– Я не то что на Беломорский канал – в Малаховку не поеду, так я устал» [21; 36].
Устал, но продолжал работать и совсем не над теми темами, которые были актуальны на втором году второй пятилетки и в канун Первого съезда советских писателей. Вместо того, чтобы писать о настоящем, Булгаков вернулся к брошенной пьесе о будущих временах, но советы «друзей» поехать на Беломорканал использовал.
«…время от времени мажу, сценка за сценкой, комедию» [13; 316], – писал Булгаков в половине марта 1934 года своему жизнеописателю П. С. Попову. А называлась эта комедия «Блаженство», она продолжала фантастическую линию «Адама и Евы», только на этот раз действие оказалось отнесено в далекое будущее – в год 2222-й. Главный герой – изобретатель «машины времени» Евгений Рейн, от которого сбежала жена, поскольку он сильно обнищал, и его случайные попутчики вор-клептоман Юрий Милославский по прозвищу Солист и страдающий идиотизмом бывший князь секретарь домоуправления Святослав Владимирович Бунша-Корецкий, представляющий удостоверение о том, что в год Парижской коммуны его мама изменила папе с кучером Пантелеем и он и есть незаконный плод этого адюльтера: таким образом, если раньше героями становились незаконнорожденные аристократы типа Пьера Безухова, то теперь – незаконнорожденные пролетарии.
Сюжет о путешествии этой парочки – вора и похожего на Ивана Грозного домоуправителя хорошо известен по комедии Леонида Гайдая «Иван Васильевич меняет профессию», в основу которой легла другая и, если так можно выразиться, облегченная по сравнению с «Блаженством» булгаковская пьеса «Иван Васильевич», где речь идет о прошлом. Что же касается «Блаженства», имеющего подзаголовок «Сон инженера Рейна», то эта, обращенная в грядущее, вещь по замыслу была очень серьезна, проблемна, и правы те исследователи, которые говорят о своеобразном булгаковском диалоге с пьесами о будущем, написанными Маяковским, – «Клопом» и «Баней», а также с замятинским романом «Мы». Параллель с последним особенно очевидна. Булгаков фактически написал антиутопию, он изобразил бесклассовое общество XXIII века, жить в котором противно, невыносимо, и всякое живое существо готово оттуда бежать. Уж на что нехорошо в настоящем, где Бунша говорит гениальному изобретателю: «Вы насчет своей машины заявите в милицию. Ее зарегистрировать надо, а то в четырнадцатой квартире уже говорили, что вы такой аппарат строите, чтобы на нем из-под советской власти улететь. А это, знаете, и вы погибнете, и я с вами за компанию», а после этого звонит в «милицию» (читай в НКВД) и докладывает о том, что в Банном переулке появился царь Иван Грозный, но даже такой мир выглядит человечнее и притягательнее Голубой вертикали и совершенной гармонии с ее обитателями и правителями – Народным комиссаром изобретений (в первой редакции Председателем Совета народных комиссаров) товарищем Радамановым и директором института Гармонии Фердинандом Саввичем. В счастливом будущем никто не понимает, что такое прописка, милиция, профсоюз, однако в словах вора Юрия Милославского: «Трамваи сейчас в Москве ходят! Народ суетится! Весело! В Большом театре сейчас утренник. В буфете давка! Там сейчас антракт! Мне там надо быть! Тоскую я!» – звучит не столько ирония, сколько тоска по живой жизни, которой в «Блаженстве» и не пахнет («Мне скучно, бес», – жалуется главная героиня цитатой из пушкинской «Сцены из Фауста»), тем более что в этом новом мире к пришельцам относятся не менее жестко, чем в сталинском СССР. От Рейна требуют отдать его изобретение, после чего «трех лиц, которые прилетели из двадцатого века, Институт постановил изолировать на год для лечения, потому что… они опасны для нашего общества». Против подобной меры восстает даже Радаманов, но его возможности сильно ограничены – словом, будущее вышло отвратительное да к тому же до тошноты комфортабельное, как говорит в одной из черновых редакций томящаяся благополучным существованием и живущая в предчувствии и ожидании чего-то необыкновенного невеста Саввича Аврора Радаманова. Женщины будущего с их вечной и неизменной потребностью в любви – Аврора, которая таки отвергает любовь директора Института Гармонии, счастливого тем, что он осчастливил все человечество, и не способного сделать счастливым себя и любимую женщину, и которая отвечает взаимностью на любовь человека XX века Рейна, и отдающаяся Милославскому секретарша Радаманова Анна выглядят гораздо привлекательнее мужчин. В изображении верной, безоглядной и нерасчетливой женской любви Булгаков был удивительно постоянен и трогателен, и мотив этот шел в его творчестве по нарастающей.
Зеркальная связь между «Блаженством» и последним романом была даже очевиднее параллелей «Мастера и Маргариты» с «Адамом и Евой» и «Мольером». Бал, который происходит в «Блаженстве» накануне Первого мая с его гостями, одетыми во фраки, перекликается не столько с Днем международной солидарности трудящихся, сколько с великим балом у Сатаны. Недаром проницательный идиот Бунша замечает, что «социализм совсем не для того, чтобы веселиться. А они бал устроили. И произносят такие вещи, что ого-го-го…». К этому можно прибавить алкогольный напиток: «Спирту? Вы пьете спирт?» – «Кто же откажется» – обмен репликами из «Блаженства», предвосхищающий знаменитое Бегемотово: «Помилуйте, королева, разве я позволил бы себе налить даме водки? Это чистый спирт!» Сближает «Блаженство» с «Мастером и Маргаритой» и мотив путешествия во времени, и прилет таинственной четверки, которая переворачивает устоявшийся мир будущего, отражаясь в прилете Воланда и его свиты в нэпманскую Москву, повторяется мотив побега, но если в романе осуществляется бегство из СССР и властям не удается задержать возмутителей спокойствия, то в пьесе как раз наоборот – бегут из будущего в настоящего и попадают куда надо:
«– Вы арестованы, гражданин. Следуйте за нами.
– С удовольствием. Аврора, не бойся ничего».
С такими словами, должно быть, уходили из дома в те годы и не возвращались многие… Будь это поставлено, то прозвучало бы как мандельштамовское «я еще не хочу умирать…» или хармсово «Из дома вышел человек…». Недаром много позднее проницательный Фадеев высказал, по словам Павла Попова, свое суждение о пьесе: «…милиция не должна задерживать всех <…> изобретателя следовало бы оставить в покое» [13; 566]. Тут особенно хорошо в устах генерального секретаря Союза советских писателей выражение «в покое», невольно угадывающее судьбу Мастера. И все же и в художественном отношении, и с точки зрения биографии Булгакова больший интерес представляют те варианты пьесы, в которых прозрачнее, чем в окончательной редакции, прочитывается намек на семейные обстоятельства ее создателя. Вот как начиналось «Блаженство» в его первой редакции:
« Мария Павловна.Запишись в партию, халтурщик!
Евгений.Оставь меня.
Мария Павловна.Нет, не оставлю!
Евгений.Да, я знаю, ты не оставишь меня. Ты мой крест.
Мария Павловна.Куда же я пойду? Бессердечный человек!
Евгений.Я не гоню тебя. Я прошу, чтоб ты сейчас меня оставила, не мешала бы мне работать.
Мария Павловна.Мне интересно, когда же на этом потолке высыпят звезды, про которые ты мне рассказывал.
Евгений.Я не для тебя собирался усеивать звездами потолок.
Мария Павловна.Ты – сумасшедший!
Евгений.Ты – женщина нормальная. Но еще раз прошу, оставь меня.
Мария Павловна.Нет! Мне хочется сказать тебе всю правду.
Евгений.Я вижу, что мне все равно сегодня не работать. Я слушаю.
Мария Павловна.Когда я выходила за тебя замуж, я думала, что ты живой человек. Но я жестоко ошиблась. В течение нескольких лет ты разбил все мои надежды. Кругом создавалась жизнь, И я думала, что ты войдешь в нее.
Евгений.Вот эта жизнь?
Мария Павловна.Ах, не издевайся. Ты – мелкий человек.
Евгений.Я не понимаю, в конце концов, разве я держу тебя? Кто, собственно, мешает тебе вступить в эту живую жизнь? Вступи в партию. Ходи с портфелем. Поезжай на Беломорско-Балтийский канал. И прочее.
Мария Павловна.Наглец! Из-за тебя я обнищала. Идиотская машина, ненависть к окружающим, ни гроша денег, растеряны знакомства… над всем издевается… Куда я пойду? Ты должен был пойти!
Евгений.Если бы у меня был револьвер, ей-богу, я б тебя застрелил.
Мария Павловна.А я жалею, что ты не арестован. Если бы тебя послали на север и не кормили бы, ты быстро переродился бы.
Евгений.А ты пойди, донеси. Дура!
Мария Павловна.Нищий духом! Наглец!
Евгений.Нет, не могу больше. (Уходит в соседнюю комнату.)
Мария Павловна (идя за ним).Нет, ты выслушаешь меня».
Разумеется, было бы неверно полностью отождествлять Евгения с Михаилом, а Марию Павловну с Любовью Евгеньевной, но не исключено, что похожие разговоры между Булгаковым и его второй супругой могли вестись или, скажем так, подобные претензии к нему могли предъявляться. Причем речь не только о Белозерской. В дневнике Елены Сергеевны есть запись, касающаяся беседы Булгакова с его любимой и самой близкой в детстве и молодости сестрой Надеждой, прямо перекликающаяся с тем, что мы только что прочли: «…рассказ Надежды Афанасьевны: какой-то ее дальний родственник по мужу, коммунист, сказал про М. А.: „Послать бы его на три месяца на Днепрострой, да не кормить, тогда бы он переродился“. Миша: – Есть еще способ – кормить селедками и не давать пить» [21; 32]. В окончательном варианте эти семейно-политические разночтения были вынесены за скобки, и Булгаков отказался от отправки Марии Павловны в будущее, где, согласно первой редакции, она полюбила Председателя Совета народных комиссаров Радаманова («Вы – необыкновенно приятный человек, Павел Сергеевич. И, кроме того, я хотела вас попросить, чтобы вы указали мне, что мне делать в этой новой жизни», – и, к слову сказать, имя Павел Сергеевич, заставляющее вспомнить о П. С. Попове, здесь едва ли случайно) и пожелала навсегда с ним остаться в прекрасном мире Голубой вертикали. Но сокращения коснулись не только этой, условно говоря, автобиографической линии. Первая редакция вообще выглядит живее, смелее, в ней больше смешных сцен, резких диалогов, острых реплик, и если кому-нибудь сегодня пришло бы в голову ставить «Блаженство» – а мог бы получиться очень интересный спектакль, – то следовало бы обратиться именно к первому, не испорченному внутренней редактурой варианту. Булгаков правил свой текст с оглядкой на Главрепертком: он мечтал «Блаженство» поставить, но надеждам этим не было суждено сбыться. Сохранились две записи из дневника Елены Сергеевны о том, как воспринималась новая пьеса ее первыми слушателями.
« 13 апреля.Вчера М.А. закончил комедию „Блаженство“, на которую заключил договор с Сатирой. Вчера же была у нас читка, не для театра еще, а для своих. Были: Коля Лямин, Патя Попов, который приехал на три дня из Ясной Поляны, Сергей Ермолинский и Барнет. Комедия им понравилась» [21; 41].
« 1 мая.25 апреля М.А. читал в Сатире „Блаженство“. Чтение прошло вяло. Просят переделок. Картины „в будущем“ никому не понравились» [21; 42].
Разница между первым домашним и вторым – официальным прочтением была предсказуема, и «Блаженство» так и осталась пьесой для внутреннего пользования. Понятно, что никакому здравомыслящему советскому режиссеру в 1934 году в голову не могло прийти ставить сомнительный опус, который и после всех поправок и изъятия двусмысленных мест оставался уязвимым для критики и давал пищу для самых невыгодных толкований в смысле перспектив научного коммунизма. Недаром, по воспоминаниям И. Вайсфельда, однажды приключилась следующая история – трудно сказать, действительная или придуманная самим Булгаковым (второе более вероятно, но если придуманная, то, как всегда у Булгакова, очень метко и правдоподобно):
«Пьеса попала в один из театров. По какому-то необъяснимому стечению обстоятельств в этом театре в порядке эксперимента было две равноправных должности директора – прекрасная возможность никому ни за что не отвечать, вести пескариный образ жизни. Эти Бобчинский и Добчинский от театральной администрации пригласили к себе Михаила Афанасьевича Булгакова:
– Вот вы беспартийный, а беретесь говорить о коммунизме. А мы оба – члены партии и не знаем, каков он будет. Возьмите свою пьесу» [32; 425].
Автор бодрился, шутил, но неудача повергла его в уныние.
«Можешь еще одну главу прибавить – 97-ю, под заглавием: о том, как из „Блаженства“ ни черта не вышло <…> Очевидно, я что-то совсем не то сочинил» [57; 174], – сообщал он своему летописцу Попову.
«Мечтал – допишу, сдам в Театр Сатиры, с которым у меня договор, в ту же минуту о ней забуду <…> Но не вышло так, как я думал. Прочитал в Сатире пьесу, говорят, что начало и конец хорошие, но середина пьесы совершенно куда-то не туда. Таким образом, вместо того, чтобы забыть, лежу с невралгией и думаю о том, какой я, к лешему, драматург!» [13; 317] – признавался Вересаеву, с которым традиционно был наиболее откровенен и наименее склонен к розыгрышам. Тем не менее новой пьесой заинтересовались и не только в Театре сатиры.
«Вчера вечером вахтанговцы. Уговорили М. А. прочитать им „Блаженство“» [13; 44], – записала Елена Сергеевна 12 мая. А еще четыре дня спустя:
«Из Ленинграда – третий запрос о „Блаженстве“. Из Московского театра Ермоловой тоже об этом спрашивают» [13; 45].
Спрашивали, интересовались, но – не покупали, не ставили. Что-то разладилось в театральной судьбе автора «Турбиных» в 1930-е годы. Насколько удачно и нарасхват назло критике и Главреперткому шли его пьесы шесть-семь лет назад, так теперь почти повсюду поджидали неудача и вежливые отказы. Доходило порой до абсурда.
«С „Блаженством“ здесь произошел случай, выпадающий за грани реального, – писал Булгаков П. С. Попову летом 1934 года из Ленинграда. – Номер Астории. Я читаю. Директор, он же и постановщик, слушает, выражает неподдельное восхищение, собирается ставить, сулит деньги и говорит, что через 40 минут придет ужинать вместе со мной. Приходит через 40 минут, ужинает, о пьесе не говорит ни единого слова, а затем проваливается сквозь землю и более его нет! Есть предположение, что он ушел в четвертое измерение» [13; 340]. Этим исчезнувшим человеком был директор Ленинградского Красного театра Владимир Евгеньевич Вольф, которому тремя годами ранее Булгаков читал «Адама и Еву», театром тотчас же тогда отвергнутую, и с этим дежавю его можно было понять: что с «яипотуей» (утопией наоборот) прикажете делать директору Красного театра? Но что было делать и Булгакову, которого его дар вел именно в эту сторону и не желал слушаться своего не то носителя, не то, вернее, им неведомо куда несомого?
«Что-то стихийное и нечеловеческое. Скорее „несет“, а не иду. Ноги волочатся. И срывает меня с каждого места, где стоял» [67; 137], – писал в «Опавших листьях» Розанов. Вот и Булгакова – тоже несло, и эта его неуправляемость, «беззаконность» внушали ужас окружающим, год от года становившимся все более законопослушными, испуганными, придавленными…
«Все исчезают для нас люди среди бела дня…» [21; 57] – с печалью записала Елена Сергеевна в сентябре 1934-го, а еще раньше привела реплику мужа по схожему поводу:
«М. А. – сцена за сценой – намечает пьесу. В какой театр?
– С моей фамилией никуда не возьмут. Даже если и выйдет хорошо» [21; 37].
Как в воду глядел… Его громкая слава все больше и больше сходила на нет. И тем не менее в последний день уходящего 1934 года Елена Сергеевна написала в дневнике: «И вот, проходя по нашим комнатам, часто ловлю себя на том, что крещусь и шепчу про себя: Господи, только бы и дальше было так!» [32; 403–404] Запись эта очень показательна. Никаких особенных литературных либо театральных удач 1934 год Булгаковым не принес, а нервов попортил немало, но все же они были вместе, воспитывали Сережу, у них был свой дом, были работа и устойчивый заработок, Булгаков продолжал писать новые пьесы и переделывать старые, с удовольствием играл в «Пиквикском клубе» судью, здоровье его после лечения гипнозом несколько улучшилось, и после страшных встрясок конца 1920-х – начала 1930-х годов, после травли, разлуки, бездомья в жизнь вернулась стабильность, которую так ценил и к которой так стремился наш герой.
Более того, именно в эту пору в судьбе Булгакова произошло еще одно изменение, которое не дает сегодня покоя интерпретаторам булгаковской биографии и заставляет высказывать самые фантастические версии в связи с одним не до конца проясненным жизненным сюжетом. Речь идет о том, что начиная с 1933 года Михаил Афанасьевич Булгаков вошел в моду в узкоэлитарном кругу иностранных дипломатов, которые жили совершенно особой, неповторимой жизнью в сталинской Москве. Полуопального драматурга стали приглашать в американское посольство, он приглашал американцев к себе, и, переиначивая известное выражение, можно так сказать: если Булгаков не пошел за границу, то заграница пришла к Булгакову.
Началось все с того, что «Дни Турбиных» понравились новому, и более того первому в советской истории, американскому послу Буллиту – человеку очень яркому и неординарному: достаточно сказать, что ровесник Булгакова Уильям Буллит в годы Первой мировой войны был одним из самых блестящих военных журналистов, в марте 1919 года он встречался в Кремле с Лениным в качестве посланника американского президента Вильсона; Буллит дружил с Фицджеральдом и Фрейдом, был знаком с Хемингуэем и сам занимался литературным трудом, написав роман «Это не сделано». Помимо Буллита самым необычным советским драматургом заинтересовался американский журналист Лайонс, а также приехавшие в Советский Союз американские актеры, которые играли у себя на родине «Турбиных», и Булгаков с ними не раз в Москве встречался.
Елена Сергеевна в своем дневнике с удовольствием все вехи булгаковско-американских отношений фиксировала.
« 19 декабря (1933)…американский посол Буллит был на „Турбиных“ и в книге Театра написал: прекрасная пьеса, прекрасное исполнение» [21; 33].
« 3 января (1934).Вечером американский журналист Лайонс…» [21; 35]
« 25 января.Ужин у Лайонса – почти роскошный. Жена его говорит на ломаном русском языке. Музыкальна, играла на гитаре и пела, между прочим, песенки из „Турбиных“ – по-английски» [21; 36].
« 27 марта<…> Дома нашли записку: приходил какой-то служащий Интуриста, просит дать экземпляр „Турбиных“ для американского Буллита» [21; 41].
« 13 апреля <…>Фишер из Берлина прислал вырезку – „'Турбиных' играли где-то под Нью-Йорком“, „пьеса для Америки мало интересна, но какая-то madame Юрка играла великолепно“» [21; 41].
« 4 мая.Оля передала присланные Бертенсоном из Америки две рецензии. Одна – насчет „Турбиных“ с Бланш Юрка. Другая, что в Америке идет „Белая гвардия“ по переводу некой Фреды Блох» [21; 43].