Мы боялись дворника, обещавшего настучать куда следует о том, что у нас всегда прячутся родственники без московской прописки.
   Мы боялись участкового милиционера, который всегда мог посадить дядю Леву, неисправимо нарушавшего советские законы.
   Мы боялись пожарного лейтенанта, штрафовавшего нас за пользование керосинкой.
   Мы боялись управдома, каждый год включавшего нашу теплушку в план сноса нежилых помещений.
   Мы боялись соседей, которые могли сообщить в школу о моем отце – буржуазном националисте и о моей репрессированной матери.
   Мы боялись всего.
   Мы боялись жить на земле. Мы были лишенцы – нас лишили права на жизнь.
   Я не должна думать об этом, я должна все забыть. Мы все обязаны забыть все.
   Компрачикосы изуродовали двуликое божество времени Януса, разрушили его идею всякого начала и конца. Они отколотили ему прикладами и нейролептиками лицо, развернутое в прошлое, в день вчерашний, в нашу память. У нашего Януса один лик – обращенная в будущее, бессмысленно веселая, пьяная морда, изображающая оптимизм и уверенность в завтрашнем дне. – Почему? Почему она не поет? – крикнула я. – Что с ней? Я боюсь за нее!
   Седенькая старушка, Анна Александровна зовут ее, подошла, присела, дала мне попить, погладила прохладными руками мое горячее лицо, тихо сказала:
   – Не волнуйся, детонька, не волнуйся. Свете сделали электрошок. Даст Бог – поможет ей…
   Да! Да! Я помню – ее зовут Света… Она ждала Откровения от Гайдна… Она хотела расшифровать нам музыку – светозарную литературу высоких сфер…
   А сейчас она лежит, уставившись неподвижными глазами в потолок, равнодушная, холодная, пустая. Не поет, не дышит, не живет. Глухонемая.
   Они пришибли ее потрясением электрошока. Может быть, и вылечили – сожгли на электрическом стуле ее прекрасное и возвышенное второе «Я»…

53. АЛЕШКА. ЗАВЕЩАНИЕ

   Гладкий загорелый полковник из управления кадров говорил мне доверительно, но строго:
   – Руководство распорядилось хоронить Захара Антоновича как частное лицо…
   Я молчал. Полковник, видимо, только что вернулся с юга из отпуска, и на его смуглом лице белели светлые подглазья от солнечных очков. После отдыха его распирала энергия командира и распорядителя.
   – Вы же сами понимаете, что в нынешних условиях… х-м… после того, что совершил ваш брат… х-м… всякие церемонии на генеральских похоронах выглядели бы… х-м… по крайней мере неуместными…
   Он не запинался от смущения. Он акцентировал нашу нынешнюю виноватость. Мне его лицо казалось чем-то знакомым. Может быть, мы с ним где-то когда-то выпивали – в прошлой жизни. В Доме литераторов. Или у Гайдукова. А может, вместе с Севкой? А может быть, они все похожи друг на друга?
   – И, вообще, должен вам сказать, в сложившейся обстановке ваш отец сделал для вас лучшее, что мог.
   – Пошел вон отсюда, пёс.
   Полковник встал, коротко ухмыльнулся:
   – Я на вас не обижаюсь, я понимаю – все-таки у вас горе. Единственно, что я хотел бы напомнить, – не надевайте на покойника в гроб ордена…
   – А твое-то какое дело?
   – Если вы хотите оформить вашей матери пенсию за покойного, вы обязаны сдать в наградной отдел все ордена. Без этого пенсию оформлять не станут. Таков порядок.
   Ордена, которые отбирают в обмен на пенсию. Чепуха какая-то. Сумасшедший дом.
   Слякоть, дождь, сильный ветер. Похоронная контора. На дверях табличка: «Бюро гражданских процессий». Единственная дозволенная пока процессия граждан. Невесть откуда взявшийся Шурик Эйнгольц сует мне в рот таблетки седуксена.
   – Перестань, Шурик, у меня сердце болит…
   Зал, заставленный гробами. Жуткие гремящие железные венки. Ловкие быстрые бабы за столами. Очередь. Ругань.
   – Насчет места на кладбище договорились? – спрашивает меня Шурик.
   – Антон в Моссовет поехал. Старые дружки обещали помочь…
   Подошла наша очередь. Конторщица спрашивает:
   – Вам гробик какой – простой или парадный?
   Идиотизм какой – парадный гроб! А-а! Все пустое…
   – Парадный.
   – Размер? Росточка какого был ваш усопший?
   – Метр восемьдесят.
   – Ага, гробик – два пятнадцать. Нету. Нету сейчас таких гробиков, – похоронщица вся лучится притворным сочувствием, глаза боевые, жадные.
   Я достаю и кладу перед ней новую хрустящую сторублевку.
   – Сделайте. Пусть возникнет.
   – Ну, что вы! Зачем это? Мы и так для хороших людей стараемся как можем… – сторублевка исчезает со стола, будто испарилась, а баба набирает телефон, делает вид, будто с кем-то договаривается: – Маша, а, Маш? Это Лязгина из седьмой… Ты мне гробик два пятнадцать сооруди… Позарез нужно… Люди очень душевные… Парадненький, красный, с обивочкой… Да-да, и ленточки обязательно…
   Она выписывает длинную квитанцию. У меня болит сердце, кружится голова, нет сил стоять.
   – Веночек берете?… Вот этот хорошенький – за сорок шесть рублей… Текст для ленточек напишите… Вы цветочки у нас не берите, жухлые они все, а вы подъезжайте на улицу Горького в цветочный магазин, я туда Лизе звякну, вы с черного хода зайдите, она вам соберет красивую бутоньерочку из гвоздичек… Рубликов на пятьдесят станет, но вид имеет… Теперь запишем вам тапочки… Тапочки обязательно – ботиночки на ножки не влезут… И накидочку… Гладенькую или с кружевами? Если военный – то гладенькую… Сколько лет? Семьдесят один… Не старый, не старый еще… жить бы мог еще да радоваться… Кроме катафалки еще автобусик вам запишем?… Значит, сейчас езжайте на Армянское кладбище, там у нас столярный цех, получите гробик, и отвезите его в морг…
   – Не ешь ты все время валидол, не помогает он, – говорит мне мать и протягивает бутылку с какой-то коричневой бурдой: – На, это лекарство для укрепления сердечной мышцы…
   – Спасибо.
   – Сынок, а Севочке послали телеграмму? – спрашивает она и плачет. – Может, он сумеет прилететь, с отцом попрощаться? Не увидит ведь больше никогда!
   – Мама, его оттуда не отпустят. Это ведь заграница, сама понимаешь…
   Выхожу на кухню, достаю из холодильника бутылку водки и делаю два больших глотка. Лекарство для укрепления сердечной мышцы вылил в раковину, а в пузырек перелил оставшуюся водку и положил в карман. Последнее мое лекарство, другое не помогает.
   Вернулся в спальню, достал из шкафа красный сафьяновый чемоданчик. Здесь лежат все документы отца. Он всегда был заперт. Отец держал ключ в ящике своего письменного стола.
   Мать причитает:
   – Как он вас, мальчиков своих, любил… Все для вас делал… Для него вообще, кроме семьи, ничего не существовало… Только о нас и думал всегда…
   Я принес из кабинета ключ и отпер чемоданчик. Красные коробочки орденов – половину чемодана занимают. Толстые коричневые корочки грамот Верховного Совета, депутатские мандаты, всякие удостоверения, аккуратно сложенные справки, тяжелый значок Почетного чекиста. На самом дне – плотный конверт с надписью: «Вскрыть после моей смерти». Я взглянул на мать, она лежала, отвернувшись к стене, и тихо бессильно постанывала.
   Я отобрал нужные для похорон справки и долго крутил в руках конверт с надписью «Вскрыть после моей смерти». Что в нем? Кого это касается? Если это завещание, то касается оно только меня, ибо имущества никакого отец оставить не мог, а его неоплаченных обязательств принять на себя не мог никто, кроме меня.
   За дверью раздались шаги, и я быстро спрятал конверт в карман. Вошел Антон с заплаканным обрюзгшим лицом. Он улыбался довольно:
   – Все-таки дожал я этих гадов! Выбил из них место на Ваганьковском кладбище!…
   Антон продолжал свою линию борьбы, поражений и побед.
   По квартире ходили какие-то неведомые люди, хриплые седые старики, краснолицые повапленные старухи, верткие бабешки, трясли мне руку, выражали соболезнование, лезли целоваться, слюнявые. Откуда они все возникли? Никогда их не видел.
   Явился крепко подвыпивший Гайдуков, заловил меня со стаканом водки в коридоре и стал возбужденно рассказывать, как ему удалось все-таки отбить баню. Он называл мне какие-то имена и фамилии могучих ходатаев, которые нажали на все кнопки, и защитников музея с его вонючими картинами послали в задницу.
   Сумасшедший дом.
   Я заперся на крючок в маленькой комнате – когда-то это была наша с Севкой детская. А теперь это ничья комната. Севка далеко уехал, я постарался забыть о нашем детстве. И дом уже почти дотла разрушен. Здесь будет жить хозяин вечнонерушимой бани Андрей Гайдуков.
   Я присел на продавленный диванчик, достал из кармана конверт и зубами сорвал кромку. В конверте лежал один лист. Развернул и прочел его, не улавливая никакого смысла.
    ОПРЕДЕЛЕНИЕ
    Именем Литовской Союзной Социалистической Республики Гражданская Коллегия Верховного суда Литовской ССР рассмотрела 20 февраля 1953 года иск гр-ки Эйнгольц М. С. 1920 г. р., работающей в должности врача-ординатора спецмедсанчасти Хозяйственного Управления МГБ Лит. ССР, к гр-ну Епанчину 3. А., 1910 г. р., генерал-майору МГБ, о признании им отцовства их сына Александра, родившегося в 1949 году.
    Ответчик Епанчин 3. А. с иском полностью согласился и обязался принять на себя все проистекающие от признания его отцовства юридические и материальные последствия данного факта. В судебном заседании истица никаких имущественных требований к ответчику не заявила.
    Гражданская Коллегия определила: считать гр-на Епанчина 3. А. отцом Александра Эйнгольца. Данное определение является основанием для Отдела загс г. Вильнюса о внесении соответствующих перемен в метрическое свидетельство Александра Эйнгольца в части фамилии, отчества и национальности.
    Председатель Гражданской Коллегии Верхсуда Лит.ССР Н. Гришкене.
    Члены Гражданской Коллегии: К. Густов, А. Рубонавичюс.
   Я дочитывал лист до конца, внимательно рассматривал его, и начинал читать снова, но все равно это не вмещалось в мою башку.
   Шурик Эйнгольц – мой брат? Этот тихий пучеглазый еврей называется Александр Епанчин? Какой-то бред! Может быть, я сплю? Мне это снится?
   Почему же ему все-таки не дали фамилию отца? И как в феврале 1953 года – в момент подготовки уничтожения евреев – какая-то жалкая врачиха-еврейка могла искать в суде против генерала МГБ?
   Но ведь отец полностью признал иск! Если бы он не хотел, ему проще было ее посадить, отправить в ссылку, расстрелять – чего угодно! Значит, он хотел признать этот иск?
   Что происходит? Я ничего не понимаю. Я сошел с ума. Страшно и потерянно закатывается моя жизнь. Кто? Эйнгольц? Мой брат? Это же чепуха!
   Подожди! А откуда же знает Эйнгольц обстоятельства убийства Михоэлса? «От человека, который дал снотворное и спирт…»
   Из– за двери был слышен громкий бабий рев Виленки, и мать снова причитала:
   – Как он вас, деточек своих, любил… Все для вас делал… Только о нас думал…
   Постучали и голосом извозчика Гайдуков сказал:
   – Алеха, собирайся, надо ехать в морг…
   В квартире все пришло в движение, мать в каком-то нелепом длинном пальто и черном вдовьем платке обвела дом ищущим внимательным взглядом, будто уходила отсюда навсегда, тихо сказала, ни к кому не обращаясь:
   – Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Яфет власть имеет – смерть всем завладеет, – горько, взахлеб, по-старушечьи зашлась и обвисла на локтях у Антона и Гайдукова.
   Отец лежал в гробу молодой, все равно красивый, в парадном мундире. И застыла на его лице злая веселая улыбка. Он смеялся надо мной. Он проклял меня. Проклял хитро, мстительно. Именем Петра Григорьевича Шубина.
   Отец назвал его нарочно – в саморазрушительном экстазе, когда я думал, что он задремал, а он-то знал, что уже умирает. Отец отомстил его именем мне, Севке, Антону, всем нам – за то, что мы погубили его.
   Отец знал, что если я полезу к Шубину в атомный институт – меня прикончат. Он предложил мне выбор.
   Отец, прощай. Мы – квиты. Ты дал мне жизнь, ты же ее мне сломал. Из-за меня ли ты умер, или ты умер из-за Севки, или просто пришел твой час – не имеет сейчас значения. Вся эта жизнь подходит к концу…
   В толпе на кладбище я увидел сиротливо стоящего в стороне Шурика Эйнгольца. Я подошел к нему: Ты знал, что мы – братья?
   – Да, – испуганно мигнул он. Наверное, это имел в виду Шурик, когда сказал мне, что не все еще готовы узнать Правду. Чего-то надо было сказать ему, а что – я не знал. Просто обнял его и отошел, а он сказал мне вслед:
   – Храни тебя Господь…
   В пустых кронах деревьев ожесточенно дрались, кричали пронзительно вороны, вновь припустил сильнее дождь, и могильщики закричали:
   – Все! Все! Прощайтесь…
   Замелькали в глазах лица – набрякшее тяжелое Антона, кукольный лик его жены Ирки, проваливающееся в обморок мятое желтое лицо матери, проплыл невесомо гроб, опустилась крышка, исчезло навсегда улыбающееся лицо отца, застучал молоток, полыхнул пламенем крик, тяжелое сопение могильщика, скрип и стук опускаемого в яму гроба, дробный грохот посыпавшейся вниз глины, плач, сытое шлепание блестящих лезвий лопат, уже не видно красного сатина обивки, и глина не стучит, а тупо чавкает, яма сровнялась с землей, и вырос ровный холмик…
   Железная табличка «3. А. Епанчин», два венка, бутоньерка, внасыпку цветы. Я увидел, что Виленка ломает стебли цветов – все подряд.
   – Зачем ты это делаешь?
   – Не успеем уйти, целые цветы украдут…
   Сумасшедший дом. Все, кто хотел в нем выжить, должны были переломиться.
   Кто-то похлопал меня по спине. Обернулся -Эва с дочкой. Ее зовут Рита, бледнокартофельный росточек. Мы с тобой, Рита, две родных души, которые оставил здесь твой папка. Что станется здесь с тобой?
   – Иди, Риточка, вперед, мы тебя сейчас догоним, мне надо с Алешей поговорить, – сказала ей Эва и обернулась ко мне: – Ну, что скажешь про нашего молодца?
   – Ничего не скажу.
   – Чего так?
   – Это мы с тобой его с двух сторон подпихнули…
   – Не выдумывай! – махнула она рукой и неожиданно засмеялась: – Я его даже уважать больше стала. Хотя мне тут дадут за него прикурить…
   Я взглянул на нее – чуть заметно тряслись ноздри и зрачок был огромный, почти черный, во весь глаз. Видать, крепко с утра подкололась.
   – А чего же ты не спрашиваешь про свою любимую? – сказала она с тем же ненормальным смешком.
   – Ты все равно ничего не скажешь. Ты ее ненавидишь…
   – Это верно, – легко согласилась Эва. – Но я тебя много лет любила, дурачок. – И добавила с болью: – Ничего ты не понимал никогда. Пропала наша жизнь…
   Мы дошли до ворот, она остановилась и сказала:
   – Я на поминки не поеду. Давай здесь попрощаемся, – она расстегнула сумку и достала сложенный лист бумаги, протянула: – На, спрячь, чтобы дождь не замочил…
   – Что это?
   – Это мое, личное, заключение о том, что твоя Ула Гинзбург психически абсолютно здорова. Распорядишься им правильно – меня погубишь, но ее вытащишь…

54. УЛА. ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ

   К Клаве Мелихе ночью приходил и сожительствовал с ней Сталин.
   Ольга Степановна придирчиво выспрашивала про обстоятельства и детали. Клава задумчиво поясняла:
   – Мужик как мужик… но старенький… росту очень высокого… в шинели богатой… вроде генеральской… все чин-чином…
   – Это чё – снилось тебе, что ли?
   – Снилось!… Как же! Приходил взаправду… с авосечкой… а там бутылка, ясное дело… колбаска копченая по четыре рубля… и лимон… Я, говорит, страшное дело, как лимоны уважаю… От них вся сила происходит…
   – Ну и что потом?
   – Чё! Чё! Будто сама не знаешь – че потом бывает!… Легли мы с им…
   – И как он?
   – Обыкновенно! Я ведь не себе для удовольствия… а ему… из уважения…
   – Вот и врешь!
   – Чё это я вру?… Чё это я вру? – загудела, накаляясь, Клава. – Ты на меня щас не смотри… я на воле такая хорошенькая была… да… хорошенькая такая… мне даже однажды офицер в трамвае место уступил…
   – Врешь! – ликовала Ольга Степановна. – Коли ты правду говоришь, где же бутылка, которую вы выпили? А? А? А?
   Забулькала, тяжело, с присвистом задышала Клава, забормотала быстро и вдруг с ревом бросилась на Ольгу Степановну: Ты ее скрала… хабалка проклятая… сдала за двенадцать копеек… и мне же в душу плюешь!… Я те щас… шпионка проклятая…
   Они вцепились друг другу в волосы, к ним бросилась Анна Александровна, Света безучастно и мертво смотрела в потолок, а я испуганно заголосила, и, осыпаемая с двух сторон ударами, Анна Александровна прикрикнула на меня:
   – Молчи, няньки сейчас прибегут. На собак волка не зовут…
   Но няньки и так уже явились, привлеченные воплями дерущихся. Отшвырнули к стене Анну Александровну, легко – одними затрещинами – загнали в кровать Ольгу Степановну, а вот с Клавой им пришлось повозиться всерьез. Они молча и мрачно, очень деловито пинали и тузили ее, тяжело валили на пол, пока медсестра принесла мокрую простыню и полотенца.
   – Давай, давай, отсюда сподручней, крути сюда, давай – мне ловчее будет, – запышливо возили они ее по полу, запеленывая постепенно в простыню и утягивая полотенцами. За три минуты они превратили Клаву в белый влажный кокон, слабо шевелящийся на линолеуме.
   – Дурында здоровая, – облегченно сказала нянька. – Полежи в укрутке, небось очухаешься…
   Наступила тишина и опустошенность разгрома. Я забилась под одеяло – меня сильно знобило, одолевала тошнота. Света лежала неподвижно – она отсутствовала. Анна Александровна стояла у окна и что-то быстро шептала – по-моему, она молилась. Ольга Степановна сидела в углу кровати, читала старую газету – она единственная в нашей палате читает газеты – и время от времени злорадно бормотала:
   Так тебе и надо! Ко мне бес приходил – и то я не дерусь…
   Через час Клава кричала нечеловечески – укрутка высохла и впилась в тело раскаленными клещами. И чем больше она сохла, тем боль становилась невыносимее, и Клавины крики не слабели, не иссякали, а только хрипли и наливались звериным отчаянием.
   Ольга Степановна нравоучительно заметила:
   Теперь кричишь? Раньше думать надо было – когда возбудилась…
   Анна Александровна судорожно вздохнула, будто застонала, еле слышно сказала:
   – Господи! Прости меня, грешницу…
   Я ни о чем не думала. У меня была пустая, вялая голова. Непроглядная тьма Сычевки медленно надвигалась на меня.
   Пришла сестра Вика и, как всегда, равнодушно, почти не глядя, прямо через простыню вколола Клаве аминазин.
   Постепенно стихал рев и крики Клавы. А Ольга Степановна, ни к кому не обращаясь, ткнула пальцем в газету и сказала грустно:
   – Вот мы все на жизнь жалуемся. А в Америке-то тоже не сахар – каждую неделю жизнь хужеет и дорожает…
   Я попросила Анну Александровну:
   – Расскажите что-нибудь…
   Негромко успокаивающе шелестел ее голос, я вслушивалась и вспоминала слова Библии, но из какой книги – напрочь утекло из памяти.
   … – Нимрод-завоеватель основал державу огромную и могучую, и возгордился, и задумал основать всемирное царство под своей державой. И было это Богопротивно, поскольку определил Господь потомкам Хама быть рабами других. Могущество свое и центр всемирной власти своей порешили хамиты прославить башней до небес в Вавилоне. Предприятие безумное, неисполнимое и противное Божьей воле, высшему предначертанию.
   И, когда закипела работа, обжигались кирпичи и заготовлялась земляная смола, Господь смешал язык их так, что они перестали понимать друг друга, воцарился хаос, прервалась работа и безумные строители рассеялись по всей земле…

55. АЛЕШКА. ЧЕЛОВЕКОПСЫ

   Утром позвонил Шурик и сказал, что из наградного отдела Президиума Верховного Совета пришло письмо.
   Я стоял босиком на холодном осклизлом полу – спросонья не мог найти тапки, переминался с ноги на ногу, слушал сиплый голос Шурика и думал о том, что следствие – это пинг-понг. Игра прерывается, если все мячики проваливаются в пустоту. Хоть один должен возвращаться.
   … – Референт Храмцова пишет, что разыскиваемый тобой Жигачев, судя по сообщаемым тобою отрывочным сведениям – Дмитрий Миронович Жигачев, 1923 года, уроженец Москвы, призван на фронт в сорок втором…
   Как холодно! Скоро зима, а все равно не топят. В глубине квартиры шмыгал тяжело в своих подшитых валенках Евстигнеев, где-то кричали Нинкины пацаны.
   Шурик сказал:
   – Храмцова уверена, что ты собираешься написать о нем героическую повесть…
   – Кто знает, – хмыкнул я.
   – Вот она пишет, что в сорок четвертом году награжден медалью «За отвагу» и орденом Славы 3-й степени, а в сорок пятом году – орденом Красной Звезды, Отечественной войны 2-й степени, медалями «За взятие Кенигсберга» и «За победу над Германией»…
   – Что и говорить – геройский паренек Жигачев, зря,что ли, он понравился Лаврентию Второму…
   – Ничего, его подвиги еще впереди – вот, январь 1948 года: награжден командованием спецвойск МГБ СССР за выполнение боевого задания против националистических банд орденом Красного Знамени…
   Вот так-то! Наверное, немало удивился бы при жизни Соломон, если бы узнал, что двух безоружных евреев сочтут даже не одной, а несколькими националистическими бандами.
   Там больше ничего нет? – спросил я.
   Тут написано: «До призыва в Красную Армию Жигачев Д. М. проживал в Москве, в Кривоколенном переулке, д. 6, кв. 12». Все. Подпись – референт Храмцова. Тебе привезти письмо сейчас?
   – Нет, Шурик, у меня разные дела. Я уезжаю. Давай к вечеру. Приедешь?
   – Конечно, Алеша, приеду…
   Околевая от холода, я помчался к себе в комнату, но мне заступил дорогу Евстигнеев:
   – Слышь, Алексей Захарыч, Нинка-то дня два уже домой не приходит. Ребяты одни по квартире бегают. Жрать хочут, я же их с моих доходов кормить не стану…
   – Погоди, – я вынес ему из комнаты десятку: – Купи ребятам каких-нибудь харчей, а себе выпить. Нинка догуляет, глядишь не сегодня, завтра объявится… Купюра исчезла мгновенно, будто Он за щеку ее спрятал.
   – Это дело, это дело, – бормотал он. – Эть баба какая блудная, параститутка пропащая, совсем щенков своих забросила… А тут холод такой…
   – А когда топить начнуть?
   – У нас топить не будут… – равнодушно сказал Евстигнеев.
   То есть как это – топить не будут? – удивился я.
   – Отключили нас от системы отопления… Порушено у нас здесь всё… Текёт все… Трубы прохудились, батареи старые… Слесарь давеча приходил, отключил нас совсем от котельной…
   У меня зуб на зуб не попадал, пока я одевался. Из куртки достал бутылку из-под лекарств для укрепления сердечной мышцы – в ней прозрачно плескалась заботливо налитая вчера водка. Сковырнул зубами пластмассовую пробку – затычку, опрокинул бутылочку – и почти сразу согрелся. И сердце перестало мучительно ныть. Хорошее лекарство. Бутылка удобная -граммов на триста. Вроде «пепси-колы».
   Господи, как я стал свободен! Для меня больше нет запретных вещей и поступков. У меня осталось так мало времени, что дозволено мне все. Дороговато стоит свобода. Но если заплатил – можно все.
   Папкиным проклятьем заплатил я за право выскочить в холодную моросливую мглу тусклого октябрьского утра, махнуть рукой таксисту – в кармане еще несколько севкиных сторублевок – и скомандовать: «В Щукино».
   Там мои сегодняшние дела, там, наверное, конец моих дней, туда привела меня душевная боль по имени «обеспокоенность правдой», там атомный институт, там работает начальником режима Петр Григорьевич Шубин, скромный, ничем не приметный ангел смерти.
   Сидя в такси, я каждый раз оборачивался, пытаясь рассмотреть сквозь заднее запотевшее окно, угадать – в какой из этих бесчисленных «Волг», «Жигулей», «Москвичей» едут мои преследователи. Но в этот час тысячи машин мчат по улицам. И к атомному институту подъезжает много машин одновременно.
   Я знал, где находится административный корпус – года три назад я выступал с группой писателей перед учеными-физиками. Как они хохотали над моими маленькими смешными рассказами! Ах, как вас завлек бы сейчас мой длинный печальный рассказ!
   Но меня больше никто не зовет к вам выступать. Я приехал сам. И нужен мне только один человек. Петр Григорьевич.
   «Жив ведь! А-а? Ты его сыщи!»
   Огромный вестибюль, перегороженный металлическим забором. С двух сторон в стенах квадратные окошки, похожие на собачьи кормушки. Может быть, там внутри действительно сидят собаки, а с этой – выстроились перед бойницами физики, протягивают в окно квадратики залитых в целлофан пропусков, а оттуда собака выкидывает им алюминиевую бирку.
   Торопливо бегут ученые с биркой к центру забора, где стоят два огромных шкафа под охраной вахтера. Физики показывают алюминиевую бирку вахтеру, потом бросают ее, в щель шкафа, там что-то гудит и пощелкивает, затем на электронном табло вспыхивают красные светящиеся цифры – наверное, номер мыслителя с биркой, и отскакивает в сторону штанга турникета, ученые спешат к себе на рабочее место подумать о природе мироздания.
   И вахтеры невиданные – молодые рослые парни в велюровых несмятых шляпах, коричневых одинаковых плащах со стальной опухолью пистолета на заднице. Это – кадры Петра Григорьевича.
   Я подошел к окошку с надписью «Бюро пропусков», заглянул туда и вместо собаки увидел вахтера в несмятой шляпе. Им вместо фуражек выдают шляпы. А на посту надлежит быть в головном уборе.
   – Мне надо позвонить Петру Григорьевичу, – сказал я.
   – Фамилия? – невыразительно спросил он, чуть сонно.
   – Шубин.