Человек, которого мы признаем гениальным, это тот, который только еще
прозрел и начал уже открывать глаза другим людям. И если они в состоянии
смотреть его глазами, то это доказывает, что они уже стояли у самого порога
гениальности. Посредственный человек, даже как таковой, может стать в
посредственные отношения ко всему. Его идея целого полна каких-то неясных
предчувствий, но он никак не в состоянии отождествить себя с ней. Он не
лишен возможности переживать это отождествление с помощью других и, таким
образом, составить себе картину целого. Миросозерцанием он связывает себя со
вселенной, как целым, просвещением - с единичными частями. Нет ничего, что
было бы ему совершенно чуждо. Все вещи в мире приковывают его к себе Узами
расположения. Совершенно не то происходит с животными или растениями: они
ограничены, они знают не все элементы, а только один, они населяют далеко не
весь мир. Там же, где они получили всеобщее распространение, они подпадают
под власть человека, который определяет каждому из них однообразную,
неизменную функцию. Они, пожалуй, могут иметь некоторое отношение к солнцу и
луне, но у них, без мнения, нет ни "звездного неба", ни "морального закона".
Последний имеет своим источником человеческую душу, в которой скрыто все
целостное, которая в состоянии все понять, так как она сама по себе уже все:
звездное небо и моральный закон - вещи, в корне своем совершенно одинаковые.
Универсальность категорического императива есть универсальность вселенной,
бесконечность вселенной - только отражение бесконечности нравственного
выбора.
О микрокосме человека учил еще Эмпедокл, могучий маг из Агригента.
Человек - единственное существо в природе, которое стоит в известных
отношениях ко всевозможным вещам в ней.
Человек, в котором это отношение не к отдельным только вещам достигло
ясности и интенсивности сознания, который совершенно самостоятельно мыслит
обо всем, - это гений. Человек, в котором можно пробудить некоторый интерес
ко всяким вещам, но, если он сам по себе интересуется только немногими из
них, - то такой может быть просто назван человеком. Учение Лейбница столь
мало понятно выражает ту же самую мысль, говоря, что и низшая монада
является отражением всего мира. Гениальный человек живет в состоянии
всеобщего сознания, которое и есть не что иное, как сознание всеобщего. И в.
среднем человеке живет мировое целое, но оно никогда не доходит у него до
творческого сознания. Один живет в активно-сознательной связи с мировым
бытием, другой в бессознательной, пассивной. Гениальный человек - актуальный
микрокосм, негениальный - потенциальный. Только гениальный человек
совершенен. То, что есть в человеке человеческого (в Кантовском смысле), как
нечто возможное, живет в гениальном человеке в развитом состоянии.
Человек универсален, он содержит в себе все, он - все, а потому уже не
может быть частью всего, той частью, которая находится в зависимости от
других частей. Закономерность, этот основной принцип всех явлений природы,
на него не распространяется, так как он сам по себе составляет сущность всех
законов, а потому он свободен, как мировое целое, которое ничем не
обусловлено и ни от чего зависеть не может Гениальный человек - это тот,
который ничего не забывает. Забывать значит находиться под неотразимым
влиянием времени, а потому был несвободным и неэтичным. Гениальный человек -
это не тот, которого одна волна исторического движения выбрасывает наружу, а
другая нова затопляет, ибо все прошедшее и будущее кроется в вечности его
духовного взгляда. Сознание бессмертия в нем особенно ярко, так как мысль о
смерти не пугает его. Он стоит в отношениях страстной влюбленности к
символам и ценностям, в то время, как оценивает и осмысливает все, лежащее
как внутри, так и вне его. Он самый свободный мудрый человек, вместе с тем
самый нравственный, и только поэтому он
особенно сильно страдает под гнетом того, что в нем самом еще не
озарено светом сознания, хаотично, слепо, как рок.
Теперь зададимся вопросом, что происходит с нравственностью великих
людей по отношению к другим людям? Ведь это единственная Дорма, в которой по
мнению широкой публики, и может проявиться истинная моральность. По тому же
взгляду, безнравственность самым последовательным образом связана с
уголовным кодексом! С другой стороны, разве не в этой именно области великие
люди проявляли самые подозрительные черты своего характера? Разве не
приходилось очень часто прощать им самые позорные поступки: черную
неблагодарность, величайшую черствость, развращенность натуры?
Художник и мыслитель остаются неизменно верными самим себе. Они делают
это с тем большей решительностью, чем они гениальнее. Правда, они иногда
могут обмануть ожидания многих. Мыслим, например, такой случай, когда
человек, стоя в отношениях временной общности духовных интересов с гением,
впоследствии теряет свой могучий духовный размах. Он, конечно, не прочь
будет приковать орла к земле (Лафатер и Гете). Вот где лежит причина того,
что все в один голос признали великих людей аморальными. Фредерика из
Зезенгейма меньше беспокоилась по поводу своей участи, чем это делал Гете по
отношению к ней. Ему, правда, этого ни в коем случае простить нельзя, но
счастье, что он далеко не все рассказал нам о своих отношениях к этой
женщине. Ведь уже и без того нашим современникам кажется, что они его
совершенно поняли, и только на основании одного туманного намека, одной
тончайшей снежной пелены, окутывающей бессмертную часть его "Фауста",
объявляют его жизнерадостном олимпийцем. Но нужно быть справедливым: никто
лучше его самого не знал, как велика его вина, и, надо полагать, он в
достаточной мере расскаивался по поводу всего происшедшего. И когда
ворчливая брюзга, которая в жизни своей не понимала и никогда не поймет
Шопенгауэрской теории искупления и самого смысла нирваны, ставит ему в упрек
то обстоятельство, что этот философ весьма ревниво защищал свое право
собственности, то на подобный собачий лай я считаю лишним даже отвечать.
Следует считать доказанным, что гениальный человек отличается высшей
нравственностью по отношению к самому себе: он не позволит насильственно
привить ему чужое мнение и тем умалить значение своего собственного "я".
Правда, чужое "я" и его взгляды он резко отличает от своего "я", от своих
взглядов. Вместе с тем, он воспринимает чужое мнение не пассивно: болезненна
и мучительна для него мысль о том, что он в тот или иной момент
ограничивается одним только восприятием. Он будет всю свою жизнь помнить
ложь, произнесенную им сознательно, и не в состоянии будет ее легкомысленно,
"подионисовски" стряхнуть. Особенно мучительны страдания гениального
человека, когда они случайно натыкаются на какую-нибудь произнесенную ложь,
которой они совершенно не сознавали в момент разговора, или ложь, благодаря
которой они ввели самих себя в заблуждение. Прочие люди, не ощущают столь
сильной потребности в истине, поэтому глубже утопают в лжи и заблуждении.
Вот где причина того, что они так мало понимают самый смысл и страстность
борьбы великих людей против "лжи жизни".
Выдающийся, гениальный человек - это тот, в котором вневременное "я"
окончательно утвердило свое господство, который стремится поднять свою
ценность перед своим умопостигаемым "я", перед своей моральной и
интеллектуальной совестью. Он тщеславен прежде всего перед самим собою: в
нем нарождается потребность импонировать самому себе (своим мышлением,
поступками, творчеством). Подобного рода тщеславие особенно характерно для
гения: он несет в себе самом сознание своей ценности и награды и
пренебрегает мнением всех прочих людей на том основании, что они не в
состоянии изменить его собственного представления о себе. Но и это тщеславие
едва ли заслуживает похвалы: аскетически настроенные натуры (Паскаль) очень
сильно страдают под тяжестью этого тщеславия, но расстаться с ним они
немогут. Верным товарищем внутреннего тщеславия всегда является тщеславие
внешнее; но эти различные виды тщеславия находятся между собою в
непрекращающейся борьбе.
Но настойчивое подчеркивание какого-то долга по отношению к самому
себе, не отодвигает ли оно на задний план, или просто, не наносит ли оно
решительного удара понятию долга по отношению ко всем прочим людям? Не
находятся ли эти два понятия в таком взаимоотношении, что сохранение
верности самому себе естественно предполагает нарушение ее по отношению ко
всем прочим людям?
Ни в коем случае. Истина - едина, так же едина и потребность в ней -
Карлейлевская "sincerity". Эта потребность может быть у нас, но она может и
не быть. Она неделима: потребность в истине к самому себе обязательно
предполагает потребность в истине по отношению ко всем. Нет миронаблюдения
без самонаблюдения, как и самонаблюдения без миронаблюдения: существует
только один долг, только одна нравственность. Можно поступать и нравственно,
и безнравственно. Но кто морален по отношению к себе, тот морален и ко всем
людям.
Между тем ни в одной области нет такого множества ложны? представлений,
как в вопросе о том, что представляет собою эта нравственная обязанность к
окружающим, и каким образом она может был исполненной.
Мы оставим пока в стороне те теоретические системы этики, которые благо
человеческого общества считают руководящим принципом всякой нравственной
деятельности. Эти системы сводят всю этику к господству какой-то всеобщей
нравственной точки зрения, (и в этом отношении они выгодно отличаются от
всякой этики, основанной на симпатии) совершенно оставляя без изучения
конкретные чувства в процессе пеяния и эмпирическую сторону импульса. Таким
образом, остается самая распространенная точка зрения, согласно которой
нравственность определяется чувством сострадания, "добротой" человека.
Гетчесон, Юм и Смит видели с философской точки зрения в сострадании сущность
и источник этического поведения. Необычайную глубину придал этой теории
впоследствии Шопенгауэр своей этикой сострадания. "Сочинение на соискание
премии об основах морали" Шопенгауэра уже в своем эпиграфе: "проповедывать
мораль легко, обосновать мораль трудно", обнаруживает ошибку, общую всякой
этики, основанной на симпатии: эта ошибка как будто всякий раз забывает, что
этика - наука, нормирующая наше поведение, и отнюдь не
предметно-описательная. Кто склонен смеяться над попытками людей отчетливо
услышать свой внутренний голос, с достоверностью познать идею
долженствования, тот, очевидно, отрицает всякую этику, которая по своему
содержанию есть наука о требованиях, предявляемых человеком к себе и ко всем
другим. Не не интересует вопрос о том, что человек действительно совершил,
подчинился ли он велениям внутреннего голоса или нет. Объектом этики
является вопрос о том, что должно совершиться, а не что совершается. Все
прочее принадлежит к области психологии.
Все попытки, стремящиеся превратить этику в любую часть психологии,
совершенно упускают из виду, что каждое психическое движение в человеке
оценивается самим человеком, что мера оценки какого-нибудь явления сама по
себе явлением быть не может. Этот масштаб никогда вполне не осуществляется,
он не может быть взят из опыта, так как оставался бы неизменным даже в том
случае, если бы опыт противоречил ему. Он может быть только идеей или
ценностью. Поступать нравственно - значит поступать согласно определенной
идеи. Поэтому-то и приходится выбирать только между такими этическими
системами, которые выдвигают определенные идеи и максимы действования. С
одной стороны сюда относится этический социализм или "социальная этика",
основанная Бентамом и Миллем и перевезенная впоследствии усердными
импортерами на континент, даже в Германию и Норвегию, с другой стороны -
этический индивидуализм в том виде, в каком понимает его христианство и
немецкий идеализм.
Вторая ошибка всякой этики сострадания заключается в том, что она хочет
обосновать мораль, вывести ее из каких-нибудь предварительных положений. Но
это совершенно невозможно. Мораль, которая о своей сущности должна
представлять собою последнее основание наших поступков, необъяснима. Она
самоцель, а потому ее нельзя ставить к другому предмету в отношении средства
и цели. Поскольку упо-мянутая попытка этики сострадания вполне совпадает с
принципом всякой исключительно описательной, а потому необходимо
релятивистической этики, постольку обе ошибки в корне своем совершенно
одинаковы. Бороться с ними можно было бы только тогда, когда человек измерив
всю область причин и влияний, не нашел бы идеи высшей цели которая одна
существенна для наших нравственных поступков. Идея цели не может быть
результатом отношения между причиной и следствием, а, напротив, это
отношение уже скрывает в себе эту идею цели. Цель выступает одновременно с
попыткой предпринять какое-либо действие. Она служит мерилом успеха каждого
поступка. Этот успех может оказаться неудовлетворительным даже в том случае,
когда известны все факторы, определившие его, и когда они в достаточной
степени ясно отражаются в сознании.
Рядом с царством причин есть и царство целей, последнее будет царством
человека. Совершенная наука о бытии есть совокупность причин, стремящаяся
вознестись до высшей причины. Совершенная наука должного есть единство
целей, кульминирующее в своей последней высшей цели.
Кто с этической точки зрения смотрит на сострадание, как на
положительную величину, тот оценивает с нравственной стороны не деяние, а
чувство, не поступок, а эффект (последний по самой природе своей не подлежит
рассмотрению с точки зрения цели). Мы не отрицаем, что сострадание может
являться особой формой выражения нравственного начала, особым этическим
феноменом, но оно столь же мало этический акт, как чувство стыда и гордость:
следует строго различать понятия:
этический феномен и этический акт. Под этическим актом мы понимаем
сознательное подтверждение идеи посредством какого-либо действия, этический
феномен есть непреднамеренное, непроизвольное выражение продолжительного
стремления нашей души к этой идеи. Только в борьбу мотивов вторгается эта
идея. Она старается повлиять на ход ее и решить исход этой борьбы. В
эмпирической смеси нравственных и безнравственных чувств, чувства
сострадания и злорадства, чувства собственного достоинства и высокомерия, мы
не видим еще ничего похожего на определенное решение. Сострадание является,
пожалуй, самым верным признаком для определения характера человека, но не
целью какого-либо действия. Только знание цели, сознание ценности создает
нравственность. И это положение выгодно отличает Сократа от всех последующих
философов, за исключением Платона и Канта, которые присоединились к его
взгляду. По существу своему сострадание не может претендовать на уважение,
ибо оно есть алогическое чувство" в лучшем случае оно возбуждает в нас
симпатию.
Поэтому следует прежде всего ответить на вопрос, каким образом
проявляется нравственное отношение человека к другим людям. Оно проявляется
не в форме непрошенной помощи, которая вторгается в одиночество другого
человека не считаясь с границами той сферы, которую человек признает своей.
Чувство уважения как к этому одиночеству, так и к упомянутой сфере - вот
смысл всякой нравственности. Не сострадание, уважение. Мы никого в мире не
уважаем, кроме человека - это впервые высказал Кант. Это великое открытие
заключается в том, что ни один человек не в состоянии превратить самого
себя, свое умопостигаемое "я", то человеческое (эту идею человеческой души,
а не 1500 миллионов, составляющих человеческое общество), которое
заключается в нем самом и в других людях, в одно только средство для
достижения какой-либо цели- "Любая вещь, всецело подчиненная нашей власти,
может быть превращена нами в простое средство, только человек, а вместе с
ним всякое разумное существо есть "самоцель".
Каким образом я проявляю к человеку презрение или уважение? Первое -
тем, что я игнорирую человека, второе - тем, что мое внимание
останавливается на нем. Каким путем я рассматриваю человека, как простое
средство для достижения цели, и каким образом я вижу в нем самоцель? В
первом случае я вижу в человеке одно из звеньев непрерывной цепи
обстоятельств, связанных с моими собственными действиями;
во втором случае я стараюсь познать и постичь человека. Уважение к
ближнему начинается тогда, когда мы интересуемся им, когда мы обдумываем его
поступки и судьбу с тем, чтобы постичь их, чтобы понять его самого. Кто,
подавляя в себе самолюбие и чувство обиды по поводу мелких раздражении,
вызванных поступками ближнего, старается понять его, тот поистине
бескорыстный человек. Его образ действий морален, так как он подавляет в
себе самом сильном врага, стоящего на пути понимания своего ближнего:
себялюбие.
Как поступает в этом отношении гениальный человек? Он, который понимает
наибольшее число людей, так как по природе своей универсальнее всех, который
стоит в самых близких отношениях к мировому целому и страстно жаждет
объективного познания его, он - поступает нравственно со своим ближним, как
никто другой. Действительно, никто не думает так много и интенсивно о других
людях (даже в том случае, если он видел их один только раз), никто не дает
себе столько труда понять их, усвоить их содержание, как он. Имея за собой
прошлое, через которое непрерывно проходит его собственное "я", он
естественно задумается над их прошлым, над тем, что происходило в их жизни
до того момента, когда он их узнал. Стараясь понять их, он одновременно
удовлетворяет самому могучему стремлению своей собственной души: достижению
ясного и правдивого понимания своею "я". Здесь обнаруживается тот факт, что
люди являются членами одного умопостигаемого мира, в котором нет
оригинального эгоизма или альтруизма. Этим объясняется то странное явление,
что великие люди чувствуют живую, содержательную близость не только к своим
ближним, но и к историческим личностям, жившим задолго до них. Вот почему
великий художник ярче и интенсивнее схватит все черты исторической личности,
чем представитель исторической науки. Нет великого человека, который
безразлично бы относился к Наполеону, Платону или Магомету. Таким образом,
он проявляет уважение и преклонение к личностям, жившим до него. Человек,
вращающийся среди художников иногда самым неожиданным образом находит свое
изображение в картине своего приятеля. Это его задевает, и не без основания.
Далее раздаются голоса, обвиняющие поэтов в том, что все люди для них одна
только модель. Можно понять неудобство такого положения. Но надо быть
справедливым и признать, что они подобными поступками еще не совершают
преступления, так как мало считаются с мелочностью людей. Своим
изображением, свободным от всякой рефлексии, пересозданием мира посредством
искусства, художник проявляет по отношению к человеку творческий акт
понимания; более низшего отношения между людьми не бывает.
Этим мы лучше поймем глубоко справедливое выражение Паскаля о том, что
чем человек выше, тем больше требований он предъявляет к своему пониманию
чужих мыслей.
Бездарности все кажется ясным, она даже не чувствует, что в данной
мысли заключается нечто такое, чего она далеко еще не поняла, что ей
остается чуждым самый дух какого-нибудь художественного произведения или
философской системы. Она в лучшем случае усваивает определенное отношение к
вещам, но не поднимается своей мыслью к самому творцу. Эта мысль находится в
самой тесной связи с дальнейшим.
Гениальный человек, который занимает высшую ступень сознательности, не
спешит связать прочитанное со своим собственным мнением. Более податливый
ум, наоборот, смешивает самые разнообразные вещи в одну кучу.
Гениальный человек - это тот, который достиг ясного сознания своего
"я", а потому он наиболее удачно отмечает все тончайшие различия между собой
и другими людьми. Потому он так отчетливо схватывает это "я" другого
человека, которое еще настолько слабо определилось, что осталась еще неясным
для самого носителя этого я". Человек, который, как в себе, так и в другом
человеке, видит монаду, "я", особый мировой центр, особую форму чувствования
и мышления, особое прошлое, только он будет особенно далек от мысли
воспользоваться другим человеком, как средством для осуществления какой-либо
цели, он, оставаясь верным заветом кантовской этики, видит, чувствует, а
потому уважает в своем ближнем личность (как часть умопостигаемого мира.
Основным психологическим условием практического альтруизма есть поэтому
теоретический индивидуализм.
Вот тот мост, который можно перекинуть между моральным отношением к
себе и ко всем прочим людям. Напрасно Шопенгауэр упрекал Канта в том, что
основные принципы его философии как бы совершенно исключают наличность этой
связи.
Это легко проверить. Только озверевший преступник и сумасшедший не
проявляют никакого интереса к своим ближним. Они совершенно не чувствуют
существования других людей, как будто они одни и жили бы во всем свете. Нет
поэтому практического солипсизма: там где существует сознание своего "я",
есть вместе с тем и сознание наличности "я" и у других людей. Если человек
утратил ядро (логическое или этическое) своей сущности, он уже в другом
человеке не видит человека, не видит существа, обладающего собственной
индивидуальностью. Я и ты - понятия соотносительные.
Только в общении с другими людьми человек в состоянии особенно ярко
познать свое "я'\ Потому человек в присутствии других людей кажется особенно
гордым. Только в часы одиночества он может позволить себе умерить свою
гордость.
Наконец: кто себя убивает - убивает весь мир. Кто убивает другого
человека, совершает самое тяжкое преступление, так как в нем он убил себя.
Отсюда ясно, что практический солипсизм - бессмыслица. Его скорее следовало
бы назвать нигилизмом. Если нет налицо понятия "ты' тогда подавно нет
никакого "я", нет вообще ничего.
Невозможность превратить человека в простое средство для достижения
наших целей, лежит в самом укладе нашей психической жизни.
Но мы уже видели, что человек, который чувствует свою индивидуальность,
чувствует себя и в других. Для него tat-tvamasi - не гипотеза, а
действительность. Высший индивидуализм есть высочайший универсализм.
Тяжело заблуждается отрицатель субъекта, Эрнст Мах, полагая, что
отречением от собственном "я" мы приходим к этическому принципу, который
"совершенно исключает пренебрежение к чужому "я" переоценку собственного".
Мы уже видели, к каким отношениям междулюдьми ведет отрицание своем "я".
"Я"- основной принцип всякой социальной этики. К какому-нибудь узловому
пункту, в котором перекрещиваются разнообразные "элементы", Я психологически
не в состоянии применить какой-нибудь этический принцип. Это, пожалуй,
является идеалом, но для практического поведения оно лишено всякого
значения, так как исключает психологическое условие осуществления всякой
нравственной идеи. Нравственное требование уже заключено в самом
психологическом строе нашем.
Совершенно другая картина получается, когда речь идет о том, что бы
привить людям сознание своего высшего "я", своей души так же, как и сознание
наличности души и других людей. Большинству людей необходим для этого
пастырь души. Только тогда и будет существовать действительное этическое
отношение между людьми.
У гениального человека осуществляется это отношение известным образом.
Никто в такой сильной степени не принимает участия в страданиях своего
ближнего, как он. В известном смысле можно говорить о том, что человек
познается только состраданием. Если сострадание и не то же, что ясное
знание, выраженное в абстрактных понятиях и наглядных символах, то оно во
всяком случае сильнейший импульс к достижению знаний. И только страдание под
гнетом вещей дает гению понимание их, только страдание к людям уясняет ему
их сущность. Гений страдает больше всех, так как он страдает во всех и со
всеми. Но сильнее всего он страдает от своего страдания.
В одной из предыдущих глав мы выяснили, что гениальность есть фактор,
который собственно и возвышает человека над животным, вместе с тем мы уже
установили тот факт, что только человек имеет историю (это объясняется
наличностью у всех людей гениальности различных степеней). К этой теме мы
должны теперь вернуться. Гениальность вполне совпадает с живой деятельностью
умопостигаемого субъекта. История проявляется в социальном целом, в
"объективном духе", индивидуумы же остаются равными себе и не прогрессируют
подобно "объективному духу"(они элемент исторический). И мы видим, как
сходятся нити нашего изложения с тем, чтобы получить неожиданный результат.
Я нисколько не сомневаюсь, что вневременная человеческая личность является
условием истинно-этического поведения по отношению к ближним, что
индивидуальность, - предпосылка социального чувства. Если это так, то ясно,