— Как от Всевочки?
   — Да! Но Всевочка и отец — день и ночь! Севка — это огромное нервное окончание размером с человека, неприкрытое, ну вот ничем. Послушай, а что если уход — это лишь натяжение связи, ее утончение. То есть уход — это род утонченнейшей связи!
   — Я не уверен. То есть я-то уверен, что это не так. Но у Марины Ивановны — не помню где — сказано: я всегда любила прощанием. Очевидно, у склонных к экзальтации женщин…
   — Ой-ой-ой! — она морщит свой аккуратно скругленный носик, но до полемики не снисходит. — Я к чему тебе это все горожу? Моей племяннице сейчас четырнадцать. И у нее с дедом такая любовь! Даже мама разжалована в ординарцы. Командует Женька. А папашка мой перед нею, как на плацу — как я в своем гребаном детстве! Вот я и думаю, что в финале романа… Геш, если это — вечность, то там, во временности, мы же забудем все здешнее? И оно нас станет странно томить? Мы будем безнадежно что-то пытаться вспомнить…
   — Я буду вспоминать, как я хотел тебя — целую вечность.
   — Спасибо. Ты — настоящий друг.
   — Я хочу тебя сейчас.
   — Тебя что — не интересует развязка? Ты опасаешься ее! И очень справедливо! — она кивает, она обожает кивать, и поди ей тогда возрази. — Как же много воды кругом! Когда снится много воды — это к нескончаемым разговорам! Я сделала от Всевочки сначала один аборт, а потом еще один. И никогда об этом не жалела. Первый раз я залетела уж по такой пьянке — что оставлять было просто грех! Славное алиби, не так ли?
   — Дело было в Норильске?
   — Да. Прямо в первую ночь. С двадцать девятого на тридцатое ноября. Солнышко уже не высовывалось. Только развиднеется часа на два, и снова ночь. Ночь и ветер, ветер, ветер — как собака по покойнику. Я думала, рехнусь. У меня была отдельная комната с тараканами. По-моему, это была единственная женская общага на весь город. И вокруг — тысячи мужских. И как раз возле моего окна проходила пожарная лестница. Они лезли по ней каждый вечер к своим зазнобам — мужики, не тараканы. А по дороге стучались ко мне. Кто спьяну, а кому просто дальше лезть не хотелось. Пока ходишь в девицах, страх насилия — совершенно инфернальный. Тут и подвернулся Всеволод Игоревич, красно солнышко. Он делал передачу о нашей школе. Он тогда еще на радио работал. Телевидение возникло потом.
   — Анюша, это все очень интересно, в самом деле! До не лучше ли мне сразу знать, ты об этом вспоминаешь впервые или один раз уже говорила? Тогда я буду одновременно и слушать, и пытаться понять общий замысел, уловить структуру…
   — Полотер в одной жилетке достигал двойную цель!.. — в глазах бестрепетность и синь.
   — Ну, не сердись. Считай, что я здесь — доктор. А от доктора — какие секреты?
   — Когда говоришь о чем-то в другом контексте, в другой связи — все получается по-иному. Неужели это неясно?
   — Ясно. Значит, сейчас по-иному, да? Но о том, что один раз уже было сказано. Я тебя правильно понял?
   Молчит. Пожимает с ленцою плечами:
   — Я была героиней его передачи. Выпускница с красным дипломом, попросившая распределить ее в Норильск! Он пришел ко мне с «Нагрой» в общагу — записать интервью в неформальной, как он объяснил, обстановке. Ну, и водки принес, чтобы снять мой зажим. Он так смешно с моими тараканами разговаривал: он желал быть представленным лично каждому из моих «домашних», после первой рюмки он с ними раскланялся, после второй поручкался, а после третьей стал наливать и им. И крошечки повсюду рассыпал, чтобы они закусывали. Я его видела второй раз в жизни. Я подумала, лучше уж он, чем забойщик шахты «Комсомольская», просто окно перепутавший… После чего он на неделю пропал.
   — А скажи, в том, в своем первом рассказе — в первоисточнике, если можно его так назвать, ты была откровенней?
   — А если нет? Предлагаешь наверстать упущенное? Всеволод Игоревич трахал меня весьма разнообразно. И мне это страшно понравилось. Ты представь для сравнения: я выбрасываю тебя в это пресное море, и ты сразу плывешь.
   — Оно — пресное?
   — Иначе оно не было бы символом нашей с тобой вечности, мой бесценный.
   — Раз уж перманентный уход для тебя — лишь утонченнейшая связь, польщен, и весьма! Пожизненно польщен. Только знаешь о чем я подумал, пока слушал? Что наш нашенький и не нашенький вовсе, а — нашенькая.
   — Почему бы нет? Не вижу разницы.
   — Аня, Аня, Анечка! — Я раскачиваюсь из стороны в сторону, и вот уже лодка делает то же самое, стоп! — Ты представить себе не можешь, что нас ждет, если так! То есть вы с Всеволодом непременно поженитесь и умрете в один день, с этим можно тебя поздравить, он — от отравления денатуратом, ты — от истощения и цинги прямо в очереди за пучком моркови. Причем ваш быстротечный конец вызывает у меня истинную зависть, когда я сравниваю его с чередою китайских пыток, уготованных мне.
   — Севка больше не пьет. А вообще, образ автора тебе следовало обсудить с Тамарой. Она у нас русист. Ты, как выяснилось, расист.
   — Аня, гомосеки и феминистки — это люди, свихнувшиеся на собственной полноценности. И это страшно! Потому что в неполноценные соответственно попадают все остальные. Они, видите ли, хотят лишить мужчин права искажать действительность своим маскулиным взглядом! Ну, и выбросили бы Венеру Милосскую с корабля современности. Так нет же. То, что их самолюбию льстит, не мужское — общечеловеческое. А вот то, что…
   — Объясни, ты сейчас вот зачем заедаешься? Ты же сам на китайские пытки напрашиваешься!
   — Пусть. Пусть слышат! Блок сказал однажды Ахматовой: «Вы пишете так, словно стоите перед мужчиной, а писать надо так, как будто стоишь перед Богом!» И пусть мне вольют через задницу это пресное море все целиком — я опять повторю!
   — Повтори, дорогой. — Она деланно потягивается, но украдкой караулит мой взгляд, мой орлиный, мой маскулиный. — Повтори. Сосчитай, сколько раз повторил, проанализируй структуру и ритм этих самых а-а-а, — кошачий зевок, — повторов. А я, что ли, сосну минуток шестьсот.
   — Я думаю, что все дело в перекличке. Ваши главы аукаются. Об одном и том же событии все вы рассказываете по-разному. Допустим, о том же для тебя роковом 29 ноября Всеволод повествует…
   — Хренушки! Будет он тебе повествовать. Его глава может состоять из рисунков, из рецептов… Это может быть псевдонаучный трактат на самую отвлеченную тему, но — до посинения тщательный. О трещинах и черепках. В последний раз он мне часа три объяснял, что все без исключения трещины и черепки по дефиниции эстетичны. Потом передумал, сказал, что эстетичными будут лишь те, которые он с присущей ему гениальностью сфотографирует. Опять передумал… При этом он сам вполне искренне убежден, что лишь последовательно развивает свою мысль! Так вот, настоящие шедевры, закончил он, возникнут лишь тогда, когда он сам что-нибудь разобьет или ударит по стеклу в состоянии идеального творческого аффекта. Эта энергия непременно материализуется и потом будет передаваться зрителю, даже и двести лет спустя. Пришел ко мне с бутыльцом, сам его, как водится, вылакал и — излагал, излагал, забыв, зачем к девушке и пришел!
   — А когда это было?
   — Из лодочки не выпадешь?
   — Так когда же?
   — Перед нашей с тобой Ялтой.
   — И что, он только излагал?
   — Ну почему! Было все, по полной программе. Но я же поехала с тобой. Как и обещала. Меня трудно назвать обманщицей.
   На воде появляется рябь. Как выражение «нахлынувших на героя чувств»? Спокойно. Этак мы и до шторма расчувствуемся. Кто знает здешние порядки! Вон уже и облачка на горизонте.
   — Надо же, Анечка. Слово за слово и — до развязки договорились!
   — То есть? Ты даешь мне отлуп? Или за борт меня бросаешь в набежавшую волну? Так ведь не про тебя роман, Гешенька!
   — Ты звонила ему из Ялты?
   — Нет.
   — А после Ялты?
   — Он сам звонил. Раза три, наверно. Телефон чей-то спрашивал. Говорил, что свидеться бы надо. — А надо ли, Всевочка? — Надо! — А очень ли надо? — У «надо», говорит, нет превосходной степени. — Так, может, и не надо? — Надо! — Ну вот когда будет о-оочень надо!.. — И трубку повесила. Ты пальцы-то не ломай. Чем печатать будешь? Ну не виделись мы после Ялты. Он в последний раз уже сам себя превзошел — сказал, что ну о-очень надо.
   — А ты что сказала?
   — У него был такой отстраненный голос. Или просто усталый? Равнодушный — вот. А мы, девушки, этого ой как не любим! Я сказала: позвони, когда надо будет, ну очень-преочень.
   — Ты этим кончаешь свою главу?
   — Да у нас таких разговоров знаешь сколько было? Позвонил — и пропал на год!
   — Тамара сказала, что ее глава напоминает — ей по крайней мере — поток сознания.
   — У Тамары — сознание? Да еще потоком?!
   — Ты с ней что — знакома?
   — А то! Она в Норильске завучем была в той самой школе, с которой наша школа имела соцсоревнование. Или это соцсоревнование всех нас имело?.. Я-то знала, что Севка женат. Он всегда ходил окольцованный. Но когда я узнала, что эта вот грымза…
   — Аня, ты знаешь, что называют потоком сознания?
   — Да все я знаю! — и упирает локти в колени, и глядит исподлобья так, что хочется встать, раскланяться и удалиться. — Структурным анализом, Гешенька, я полагаю, ты все равно не владеешь. Так что ползи, дорогой, по наитию…
   — Но один-то вопрос ты еще мне позволишь?
   — Бурный поток сознания! — она надувает левую щеку и хлопает по ней ребром ладони: — Фук! Тамарина глава написана в жанре «колонка редактора». Твоя, как я вижу, ваяется в манере стеба. А моя — такая, знаешь, китчуха с прибамбасами. Я в ней то умная-умная, а то дура-дура!
   — Последний пассаж или последний абзац твоей главы ты можешь пересказать?
   — На раз! Мне Севка в норильской общаге стенку одну расписал — всю, от потолка до пола. Он уж если возьмется руками что делать — это на полных 24 часа. Тамаре сказал, что в командировку поехал, меня в комнату к воспитательнице выселил. И два дня и две ночи не выходил из моей. Запирал ее от меня: учителям полработы не показывают! Ну, наконец ленточку поперек двери повесил… Вот чего я, дорогие читатели, не рассказала и спешу восполнить этот пробел сейчас: как он этой фреской своей дорожил! Господи, помилуй! Я же после первого года всеми правдами-неправдами оттуда свалила. И что же он мне напоследок сказал? «Я рассчитывал, что эта стена проживет, как минимум, три года. Ради каких-то семи месяцев я бы так не выкладывался!» Конечно, ему хотелось меня уесть, он понимал, что сбегаю я от него. Или не понимал? Только мне надо вещи уже на материк отправлять, я сама их пакую, вдруг — явление! Всеволод Игоревич, весь в осветительных приборах: этот ящик ему мешает, этот тоже бы сдвинуть!.. И полночи — хорошо, там в июне и ночью светило светило — по фрагментам шедевр свой переснимал.
   — Ты шедевр закавычиваешь или?..
   — Ты уж, пожалуйста, со знаками препинания сам, сам… А то вот я мысль сейчас потеряю. Потеряла!
   — Я про концовку спрашивал.
   — Да! Про маковку. Севка точку в своих материалах маковкой зовет. Или чужой очерк смотрит: а маковки-то и нет!
   — Ты опять потеряла мысль?
   — Его маковки меня впечатляли, увы, не всегда. Но словечко балдежное! Да, так вот. В роли маковки у меня — стена! То есть фреска. Он город нарисовал. И на каждом углу и почти что в каждом окне были люди. Я насчитала что-то около пятисот персонажей. И из-за этой толчеи далеко не сразу можно было заметить, что каждый сюжет раза два или три повторяется. А в перспективе — и бессчетное число раз. Вот перед открытым люком стоит человек с занесенной ногой и смотрит вверх на летящую курицу… И такой же дурашка на следующем перекрестке… А в окне стоит человек, по рукам и ногам связанный цепью от ходиков, и пытается их, то есть ходики, выбросить вниз… А стрелок на циферблате нет — они уже полетели за курицей следом. Ну и так далее — до нижнего правого угла вплоть. Или без нижнего правого угла? Он меня слишком уж раздражал, хотя в большом городе все ведь бывает…
   — Значит, меня ты вообще ни разу не вспоминаешь?!
   — Я этот угол заставила фикусом. Фикусенком. В нашей школе был шикарный такой зимний сад! Каждый месяц давал нам три балла в соцсоревновании!
   — И болтаюсь я здесь, как то самое в проруби. Быть не может — не упоминаешь? Ни разу?
   — Обидели Гешеньку! — Она тянется рукой к моей щеке; делает какой-то шажок, но лодка уже резко кренится. Я подхватываю Аню, тяну ее на себя, она же тащит меня, нет, это мы вместе утаскиваем друг друга вбок, Господи, за борт! Джинсы как из железа теперь.
   — Отпусти! Идиот! Утопишь! — она царапает мои руки. Я обхватил ее… Мы оба уже под водой. Ее руки, ноги, бедра мощно работают, я ощущаю это всем телом…
   Мы опять над водой!
   — Отпусти же! Кретин! Держись за лодку! — и пытается разомкнуть мою мертвую хватку. Чудом это ей удается. Но теперь я вцепился в запястья. Лодка горбится метрах в пяти. Перебираю ногами и как-то держусь на плаву.
   Извиваясь всем телом, Аня влечет, нет, волочит нас к лодке. Долго-долго. Зеленое скользкое днище касается наконец наших плеч! Но я в силах пока отпустить лишь одну ее руку. И не сразу, со вздохом — другую.
   Отплыла и кричит:
   — Вот теперь ты на самом деле как го-о-о-рох в проруби!
   Я же все не решусь обернуться. А Анюта, похоже, по-дельфиньи кружит — слышу всплески и начинаю бояться, что она уплывет. Впрочем, куда же — некуда ей плыть! Но откуда-то ведь приплыла.
   — Аня!
   — Что?
   — Ты сделала это специально?
   — Я не слышу.
   — Если я буду кричать, я утону.
   — Тогда помолчи.
   — Плыви сюда! Аня!
   Не отвечает. И не плещется больше. Наверно, лежит на спине, как и в Ялте. Заплывет за буек и валяется там битый час.
   С тех пор как уехала Катя… Если живешь с человеком одиннадцать лет, даже если этого человека все в тебе раздражает… Уму непостижимо, при чем тут Катя! Да и я тут — при чем?
   — Аня! Ты и Ялту не упоминала?
   — Где?
   Не уплыла. А раз «где?», да еще так звонко — поминала, конечно. Просто я, подзадоренный, ее сердцу милей. Ялту она никак не могла обойти! В Ялте у нее была задержка. И я, идиот последний, говорил, как я этому рад! И тем более Катя через месяц уже отчалит… У Армянского радио спросили: почему в Америке мужьям разрешают присутствовать при родах? — Потому что не всем из них удается поприсутствовать при зачатии.
   Анину главу я бы мог написать — именно теперь, беспомощно болтая ногами. Не всю, но музыку ее я уже слышу. Всякая женщина — это вопрос, это вопль, обращенный к Богу. Катин вопрос: «Почему эта халда устроилась лучше меня? За что, Господи, такая несправедливость?» Анин вопрос: «Почему Ты задумал меня мужчиной, а вылепил женщиной? Я готова убить любого, кто посягнет на мою свободу, но отчего, Господи, свобода эта убивает меня?» Коленопреклоненная женщина — вопросительный знак. С плача Ярославны начиная: о ветер, ветрило, зачем веешь ты навстречу?— через: Я к вам пишу, чего же боле?— до перестукивания «Четок» вплоть: Отчего же Бог меня наказывает каждый день и каждый час? Или это ангел мне указывает…
   Вопрошайте — дело в принципе женское. Кто виноват и что делать?— еще одно, очевидно, стотысячное свидетельство женственности нашей культуры.
   Мужчина — это всегда требование. Он и в церкви стоит незыблемо, ровно — восклицательным знаком: дай! Дай власти, дай денег, дай силы — у кого в чем нужда. Дай воплотиться в слове, как Ты воплотился в Сыне. Дай воплотиться в сыне, как Ты воплотился в Слове!
   Ритм Аниной главы — перестук не четок — еще только костяшек. Сначала: чок-чок-чок — в ее ладонях, бросок и — цок о жесть. Два и три! Мало! И снова в молитвенно сложенных ладонях: чок-чок-чок-чок-чок-чок-чок! Ей кажется, если трясти их дольше, то и выпадет больше. Цок-цок о жесть: один и один, а, черт!.. Анечка, это же я и ты. Анечка… Но ей мало!
   Возможно, Анин вопрос о другом. Хотя о том же, о том же: «Господи, ведь ты предназначил меня, такую разумную и красивую, для какой-то особенной цели? Отчего Ты скрываешь ее от меня, Господи, Боже мой?» И только состарившись, то ли поймет, то ли даже прошепелявит: «А может, весь-то умысел Твой в том и был, чтобы явить меня миру — такую красивую и такую разумную?»
   Неосознанно, невольно, неслышно, лежа под машиной, лежа под мужчиной, убирая квартиру, дожидаясь в приемной, кладя под язык валидол, подтирая ребенку задницу, целуя женщине задницу, в последний миг нажимая на тормоза, занимая до получки, отдавая в чистку, получая по морде, норовя до заката добраться до муравейника, перекапывая огород, лакая из миски, объявляя шах, глядя в оптический прицел, посыпая сахарной пудрой, откладывая яички, завязывая галстук, переводя с китайского, перебегая на красный свет, высасывая нектар, мучаясь резями в животе, беря верхнее ля, топя новорожденных котят, предъявляя проездной, включая телевизор, получая урну с прахом, ожидая сантехника, почуяв запах течки…
   — Геш, а корыта летают?
   …выкупая бронь, прочищая ствол — «Господи, дай!» — «Боже мой, почему?!» — миллиардноголосо, неслышно, невольно, набирая и набирая деепричастные обороты… И однажды она таки съедет с орбиты!
   — Геша! Корыто летит!
   — Ты замерзла? — Руками я делаю осторожные приставные шажки, подбираясь к корме, чтоб расширить обзор.
   Чьи-то губы — Анюшины, чьи же? — подражая мотору, дребезжат и фырчат. Очень хочется пить. Я лакаю, как кошка, из ладони. Безвкусно и пресно.
   — Вжж, бззз, дррр! Стоп, машина! — это голос Семена — над моей головой. Метрах в двух — он в висящем корыте. — Пролетая над Босфором, шлем горячий коммунистический поцелуй всем нуждающимся — в нем! — и бросает вдруг вниз то ли сверток — канатную лестницу. Идиот. Она падает рядом, в полуметре.
   — А если б убил?
   — Кому суждено быть повешенным, не утонет! — отвечает мне Аня, ей весело. — Залезай!
   Что ж, в подвешенном состоянии мне куда как уютней.
   В отличие от лодки корыто, когда я хватаюсь за его прохладный край, даже не вздрагивает. И когда Семен перебирается поближе к Тамаре — да здесь почти просторно! — висит неколебимо. Только бы ногу согнуть в деревянных-то джинсах!
   — Если Бога нет, то все позволено! — что-то сломалось и сипит в отлаженном механизме по имени Тамара. — Анна? Ты тоже здесь? — кричит она, глядя вниз, и уже шепотом — мне: — Писатель, возьмите на карандаш! Искательница приключений. Бегала за моим мужем сначала в Норильске, а после — в Москве. И сюда пригребла! Но надо знать Всеволода. Он и со мной все еще бывает застенчив. Это только звучит неправдоподобно, но уж поверьте мне, это так! Всю жизнь они смущают его своими бесстыдными ожиданиями. А он только краснеет. Всякий художник — всегда ребенок!
   Своими волосатыми ножищами Семен сжимает на две трети опустошенную банку с пивом. И насупленно смотрит вниз. И я тоже смотрю, как, раскинув ноги, в розовом, облепившем ее сарафане, Аня отражает глазами небо.
   — Можно пару глотков? — и тянусь за банкой.
   — Помню, бедному Сенечке пришлось принимать эту диву на грудь! Сем, расскажешь? Товарищу писателю интересно будет! Между прочим, я этот случай не описывала. Или вас интересует только канонический текст?
   — Нет, не только, конечно! — и плюхаю банку на дно.
   Сема смотрит, как вязкое пиво гуляет под пеной. Сюда и смотри!
   — Мы сидели у нас, в нашей кухне — Севка, я и Семен. Мне мамаша одна принесла три билета на гастролеров, по-моему, на греческий театр. Денису — это наш старший сын — было уже лет четырнадцать, мы втроем с ним собирались пойти. И вдруг Севка буквально становится передо мной на колени, умоляя, чтобы мы с Денисом остались дома, а он возьмет с собой Семена и вот эту вот щуку, которая плавает внизу. Там он их познакомит, случит, чуть ли не женит — и освободится в конце-то концов от ее домогательств. А Семочка как раз со своей Лялей развод оформлял. Было дело?
   — Ой, Томочка, нет на тебя склероза, — он почесывает курчавую черную грудь и опять смотрит вниз.
   — Точно! Это был древнегреческий эпос! Потому что мне Севка потом говорил: вышел хор, произнес мораль, тут-то Анна Филипповна и сказала Семену, что ее выгоняют с квартиры и не знает ли он… Сема радостно брякнул: сдаю мезонин! И она полетела на крыльях — с незнакомым мужчиной! Представляете? Мой муж, надо знать его трепетность, был вынужден ехать с ними и пить там кофе до утра! Чтобы девушка его в сводничестве не заподозрила!
   В глазах Семена — непроглядная ночь. Он отхлебывает из банки и опять смотрит вниз. Так не смотрят на женщину, с которой спали. В его взгляде поспешность, любопытство, тревога — так листают под партой «Playboy». Или все-таки?
   Неужели я здесь — только рифма этой выспренной узкогубой училке? Нам осталось с ней разве что набычиться и сцепиться рогами. Но не водевиль же это!
   — Пора отливать! — Семен поднимается и с зевками и вздохами лезет вниз.
   Водевиль!
   С шумом падает в воду.
   Просто комикс какой-то!
   — Геннадий, вы по-прежнему полагаете, что, если все мы чистосердечно воспроизведем каждый свою главу — нас выпустят отсюда? — Тамара вытаскивает из-за уха прядь соломенных волос и накручивает ее на палец. — Семен говорит, что он был в почти невменяемом состоянии и ничего не помнит. Думаете, врет?
   — Привирает.
   — Ему нечего от меня скрывать. Я про него такое могу рассказать, чего он сам про себя не знает. Мы же живем через дом. Его Лялька ко мне прибегала даже луковицу занять. Она его, как кошка, любила. Такую Лялечку отвадить — это надо было очень постараться! Но, знаете, когда я на факультативе читаю ребятам центральный монолог Феди Протасова, я ловлю себя на том, что читаю его с интонациями и повадкой Семена. Он такой-же! Только надо как следует поскрести, чтоб под грязью увидеть… Да что вы все время туда смотрите?
   Семен подплывает к Анюте. Они плещутся и визжат.
   — Геннадий, я вас уверяю, что там ничего не решится. Нас с вами оставили наедине не случайно! — Она решительно берется за банку и выхлебывает остаток — стакана, я думаю, полтора. — Итак, вы готовы внимательно слушать? Я начинаю. Мой муж настоял на ее отъезде из Норильска, поскольку ее домогательства приобрели уже непристойный характер. Только благодаря его связям — он был к тому времени очень известный в городе журналист — ее после первого же учебного года открепили и выслали на материк. Севка, помню, шутил: с этой барышней в самом деле — год за три!
   — Извините, Тамара. Значит, это — начало вашей главы? Так? Не спешите, не пренебрегайте подробностями! — Моя рука тянется к опустошенной банке, и, надо же, я выкапываю в горло жалкие четыре капли.
   — Хорошо. Обещаю. Был апрель. Я лежала в больнице — диагноз, я думаю, значения не имеет. И меня перед операцией отпустили помыться домой. Первым делом, конечно, я понеслась в ясли-сад за Андрюшкой. Старший рос у родителей, я его откормила и маме сдала. Прибегаю, а мне воспитательница говорит: «Его девушка по поручению Всеволода Игоревича час назад забрала». Я — домой. Никого! Что такое? Звоню в редакцию: — Мне Уфимцева! — У Уфимцева тракт, а потом, встык, живой эфир. — Звоню в милицию, сообщаю приметы ребенка и девушки — те, которые мне воспитательница сообщила, тоже халда была, скажу я вам. И бегу на радио. Всеволод — в аппаратной. Прямой эфир с комсомольским секретарем шахты «Юбилейная» уже начался. И продлится еще тридцать четыре минуты! Я села, мне дали стакан воды… Я сказала себе: вспомни Марию Александровну, как она держалась, когда Сашу приговорили к смертной казни.
   — Сашу?
   — Брата Ленина!
   — А! Ну да.
   — И, знаете, это помогло! По крайней мере, когда раздался звонок и «какая-то девушка» попросила Уфимцева, я смогла говорить с ней почти спокойно. Я сказала: «Андрюша у вас? Я его мать! Он у вас?» — «Да». — «Вас просили его забирать?» — Молчание. Я совсем уже нежно ей говорю: «Адрес! Продиктуйте, пожалуйста, мне ваш адрес!» — «Я соседкиного малыша брала, ваш последним остался… Весь город знает, что у Всеволода Игоревича по пятницам живой эфир. Вот я и подумала!» — «Ваш адрес». — «Лучше пусть Всеволод Игоревич сам зайдет». На живца его сука брала! «Разве Всеволод знает ваш адрес?» — «Нет. Но…» В общем, я уговорами-разговорами продержала ее еще минут пять, тут уж Севка закончил эфир. Прибежал — ему сразу сказали, — трубку хвать у меня: «Девушка, как вас зовут? Что за шутки такие?» Ну, ему она адрес, конечно, дала! Я могла бы ее растерзать в тот момент. Хорошо, Севка ехать мне с ним запретил, сам поехал… Но и это не все!
   — Извините, Тамара, я перебью. Этот текст все же трудно назвать «потоком сознания». Вам не кажется?
   — Я увидела Анну Филипповну, я подумала, вам интересно… А тем более самое интересное впереди! Пока Всеволод одевал там Андрюшу, она умудрилась подбросить ему записку. Причем расчет был на то, что он не заметит, а я найду! Потому что он в задний карман ничего не кладет и туда не заглядывает. А я собралась нести брюки в чистку… Батюшки, что такое?
   — И что же?
   — Обычный, зауряднейший шантаж. Я спросила у Севы, на что же она рассчитывала. Он ответил со своей философской улыбочкой: «Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется!» Ей хотелось дать мне понять, как далеко зашел ее роман с моим мужем. Ей хотелось вбить клин, понимаете? Самое забавное, что все это время я самым вежливым образом раскланивалась с молоденькой учительницей истории из пятой школы. Идентификацию этих особ мне удалось осуществить лишь в мае.