Страница:
— Остаться здесь — это значит уйти оттуда? — понимает и не понимает Анюша.
— Я снимала войну в Карабахе. И я знаю теперь, почему люди любят войну. Женщины реже, — мужчины значительно чаще. Не за смерть они ее любят, а за жизнь после смерти, просвистевшей возле самого уха, — ее желтый глаз снова дрейфует на северо-запад.
Если это и розыгрыш — для чего он? В месте золотого сечения — как-никак четвертая глава… и та кругом. Усечение, отсекновение…
— Именем Иисуса Христа нам пытаются запретить делать это, — Лидия вновь обняла свои плечи, покачивается, ворожит! — Я не стану говорить вам, что сам Иисус ни словом не обмолвился об этом. Я лишь спрошу у вас: что сделал он сам? Принес себя в жертву? Это только слова! Как и Сократ, он позволил им убить себя. Как и Сократ, имея шанс бежать и спастись. Не воспользовался. Взошел. Да минует меня чаша сия… Но — испил! Оба испили. Потому что иначе свою Свободную волю обнаружить не могли! Иного способа в принципе не существует!
— Сократ поступил как законопослушный гражданин, — не без снисхождения уточняет Анюша. — Своим поступком он утверждал верховенство правопорядка даже над собственным правом свободы суждения. Христос же принес в мир, как вы говорите, мессэдж. Благую мессэдж! И воплотить ее можно было единственным образом — смертью смерть поправ. Не мог он воскреснуть, предварительно не умерев! И убей меня Бог, если я понимаю, о чем мы сейчас говорим!
— О вашей готовности остаться здесь! — зыбучие глаза Лидии точно пески… И голос у нее теперь сухой и рассыпчатый. — Или все-таки о вашей не-готовности?
— Вы вербуете нас в свою секту, применяя путаные доводы и недвусмысленные угрозы! — я перевожу дыхание, тон не мой, надо взять чуть ниже. — Но четвертая глава не может не кончиться! Все имеет конец. Хотим мы этого или не хотим.
— Мужчина. Вы лишены полета. Совершите поступок, и пятой главы не будет вовсе! Совершите поступок, и четвертая глава…
— Станет нашей братской могилой? Лидочка, вы ведь, кажется, режиссер, вы не можете быть лишены эстетического чутья! То, в чем мы пребываем сейчас, есть чистейший лжестиль. Так итожить роман самоубийственно!
— Конгениально! — уточняет, нет, поправляет Лидия.
— Уж поверьте профессионалу! В пятой главе автор будет вынужден вновь вернуться, грубо говоря, к реализму. Не из любви к нему, а из чувства стиля! Впрочем, гадательно все, кроме — неизбежности пятой главы!
— Даже если мы остаемся здесь? — Аня старается говорить равнодушно.
— Здесь останутся наши двойники, наши тройники… А мы невредимо вернемся в тот самый миг, из которого нас извлекли — в лифт, в ожидание кофе и поцелуя с серегой. Досмотрим этот странный сон и проснемся!
Обе кривят губы. Аня — усмешкой:
— Хорошо! Я иду и сворачиваюсь рядом с Семеном калачиком!
Лидия:
— Это вы зря! Сны мы будем смотреть в одной из последующих глав! Лодочка станет являться к нам часто, с не свойственной ему при жизни регулярностью, мы же всегда будем спрашивать его: почему? и на самом ли деле он сделал это? разыграл? — ну конечно, и спрятался ото всех и пришел, Лодочка, я ужасно соскучилась по тебе!
— Это вы на ходу сочиняете продолжение недописанного вами романа…— я не помню названия, помню: «Скажи смерти да»?
— Увы, увы! Первую серию этих захватывающих сновидений мне уже показали, когда я была под наркозом. Этакий анонс грядущего сериала. Не хочу. Не желаю! И имею силы — противостоять! — она делает шажок назад и еще один, словно бы увлекая и нас. — Лично я остаюсь здесь. Не двойником, не миражом, всей сущностью! Схожу со страниц! В чем вы сами непременно убедитесь, ибо более никогда не встретите меня.
Зазор между нашими книговагонами — уже в полметра. И что-то мелькает во тьме. Если не искры, то — звезды.
— Сева — там? — Аня вдруг подается вперед. Лидия бестрепетно отступает еще на один шаг.
— Он сейчас там? — кричит Аня. На что Лидия — мне — с улыбкой:
— Как же кстати! К вопросу о стиле! Парафраз третьего сна Анны Филипповны из седьмой главы. По-моему, очень эффектно закольцовано.
— Сука! — Аня бьется в моих руках. — Сука! Мне необходимо с ним поговорить!
— Парафраз четвертого сна.
— Геша! Не делают этого просто так! За здорово живешь! Скажи ей! Скажи мне!
— Скажи смерти нет?— она уже в полумраке, шагах в пяти от края, но желтые глаза еще желтей. — Скажи ветру нет, скажи нет вулкану, табуну перед гоном. Попробуй. И камню, катящемуся с горы.
— Но где-то он должен ведь быть! — Аня пытается вырваться — явно с намерением перемахнуть через черную дыру. — Я знаю, он там! Я сумею его убедить!
Пытаюсь засунуть ее обратно в книговагон. Отталкивает. Я не чувствую боли, только вижу вдруг кровь на ее пальце. И теперь ощущаю: саднит щека. В этот миг она умудряется вывернуться. Я хватаю ее за локоть. Он верткий и неудержимый. И тогда я хватаю ее за волосы, она вскрикивает от боли и кричит:
— Ненавижу тебя! Ты всегда хотел, чтобы его не было!
Ногой я пытаюсь захлопнуть дверь из тамбура — в ночь. Но Аня цепляется за нее.
— Нельзя перепрыгнуть бездну в два прыжка! — и касаюсь губами краюшка уха.
— Пусти! Я успею в один!
Соседний вагон не ближе от нас и не дальше, чем минуту назад. Только Лидия подевалась куда-то. Бесовка! Заведет ведь, заманит.
— Анюша!
Коротким, но острым каблучком она пытается проткнуть мне ногу:
— Это он меня сделал мной! Отпусти! Последыш!
— Хорошо. Только я прыгну первым.
— Тебя там никто не ждет.
— Тогда не отпущу! — и наматываю на пальцы ее волосы; ей, должно быть, отчаянно больно, и молчит она из упрямства.
Я боюсь, что сейчас разобью ее лоб о косяк. Что со мной? И что делать мне с этим желаньем? И еще с одним накатившим — оно-то сейчас к чему?
— Нюша, Ню!..
Я раскис на какую-то долю секунды. Ей хватило и этого: гвоздем в висок! Не гвоздем — у нее в руке туфля. Чтоб спастись от второго удара, приседаю. Аня — фурией. Дверь распахнута. Перепрыгивает! Слава Богу. И, босая, бежит, обе туфли в руках. Истекаю клюквенным соком! Впрочем, крови не так уж и много. Надо прыгать. Иначе Лидия непременно сведет ее там с ума. Надо прыгать. Немного тошнит — укачало. Очень черный провал. Вот куда я не должен смотреть. Неужели же — звезды?.. А что же? Подкатившая тошнота бросает вперед. Облегчусь вот и — прыгну!
Эта гадость во мне — из меня — вон… В никуда. Дна там нет.
Если кто-то блюет на звезды, значит, это какому-то фраеру нужно?
Не вернуть ли билет?
Впрочем, я ведь тут зайцем.
Бездна — это метафора? Впрочем, с этим здесь плохо. Здесь иные — тайные тропы, пробираясь которыми…
И — прыжок!
Страшный крик — мой! Недолет. Так кричать неприлично. Уболтала-таки Лидуся! Или сам захотел? Пей до дна, пей дна, пей до дна! Дна-то нету! Это больше похоже на выход в открытый космос. На влечение к смерти? Мое? Я, кажется, теряю нить. В темноте ведь так хорошо думается. Если записать все мои ночные реестрики… В самом деле! Надо начать их записывать.
Что вижу сейчас — его неоглядность, его непроглядность?
Тьма.
Ни зги.
Ни звука.
Не ночь.
Миг перед рождением?
Ведь это только начало! И есть лишь я. От тишины перехватывает дыхание. Оттого, что я не слышу его — перехватывает дыхание! Говорят, на ЛСД-сеансах иногда удается вспомнить миг соединения сперматозоида с яйцеклеткой. Может быть, это и есть тот миг?
Оглушающая тишина. Ни один роман еще так не начинался!
Конечно, я могу и ошибаться… Я даже могу позволить себе роскошь быть ничем не умнее Леопольда Блума. Просто быть. Никогда не мог себе этого позволить. Теперь же мне позволили. Мне-изволили-позволить. Мне-позволили-изволить! Колокольчиком на двери: Кто-то пришел? — Да это же я, Гена! Нет, не Гена еще — ген.
Господи, но с чего же начать? Пока не стал рыбкой, пока могу говорить!.. Или, став рыбкой, поведаю-вспомню такое!.. Терпкий вкус древнего моря, рассекающих его вязкую тьму десятиметровых ихтиозавров, щукорылых и острозубых (но это ведь Игоречек читал о них в детстве — о живородящих, и спрашивал: Гена, а как это?).
Неужели я вспомню отца? Ради этого все и затеяно?! Его облик, походку, голос. Его взгляд. Мама говорила, что хмурый. А про голос, что зычный, певучий. А потом говорила, что низкий и хриплый, а взгляд, мол, веселый и смех озорной. Я ведь рос, и, разглядывая меня, она могла вспомнить и другого, на которого не подумала прежде.
Как-то мало похоже на сеанс ЛСД. Помню то, что обычно.
Только слишком темно. И не слышу ударов сердца.
Я устремляюсь в предвкушении сына? Нашего с Аней? Здорово! А уж как плодотворно! Итак, повествование это — о нем. Я же только даю ему начало. И у меня есть несколько мгновений. В новой главке уже не будет «я» — будет наше с Анюшей «мы».
Разволновался так, что сейчас не туда сверну. Правда, никакого движения не ощущаю. Но, возможно, что так и бывает?
В течение нескольких мгновений — прежде чем воплотиться в сыне — успеть воплотиться в слове.
Хорошо. Я попробую.
Я… родился, учился, томился — только скучно об этом. Страшно громко кричал: я, я, я! Сочинял. Спал с девчонкой, видавшей виды, а потом — с ее подружкой, потому что узнал, что девчонка, видавшая виды, видит новые где-то под Курском и не со мной… Так хотеть это «я» обрести, обнаружить, утвердить, вбить древком в пуп земли, чтобы потом, чтобы теперь и не знать, что с ним делать… Да и где же оно, черт его подери?
Неужели избыл? Если я суть мое, то, конечно… Мои мысли — они не мои. Проза? Прозу ветром наносит. И жена моя — не моя. И любимая — не моя ведь любимая только.
В этом месте, однако, теплее, я бы даже сказал: горячо!
Да, аффект тем всегда и хорош, что в нем — кажимость «я» округляется, будто комар, распираемый кровью. Я — ревнующий Аню к другому. Боль — всегда ведь моя. Только боль. Остальное — ничье или наше. И ребенок — он именно мой, оттого лишь, что страх за него — мой и вечно при мне. Этим ужасом «не переживу, если с ним!..» я нащупываю контуры собственного «я» всякий раз, когда снова убит поселенец. Не поселенцы они, у них с Катей квартирка в Иерусалиме. Но еще не дослушав, кто убит и сколько убитому лет, замираю, умираю — я и никто иной, никто вместо меня.
«И всемирная история, дядя Гена, здесь совсем не такая, как у людей. Например, за последние две тысячи лет в ней ровным счетом ничего не произошло. Ну, сам подумай, что примечательного могло быть в мире, в котором не существовало государства Израиль? А диаспора — гордиться бы могли: Колумб, Спиноза, Фрейд — нет-нет, это не их история и, следовательно, не история вовсе.
Садиться в такси, в котором шофер — араб, мама запрещает категорически. Люди как люди, говаривал господин Воланд, их только испортил квартирный вопрос. Вот и здесь та же самая чертовщина.
На твой сложно поставленный вопрос о философии здешних мест отвечу по мере слабых сил: а) сионизм как собирание евреев на историческую родину и б) осмысление Холокоста (катастрофы). Здесь до сих пор не могут смириться с тем, что казни египетские Господь напустил на Им самим избранный народ. Официальная доктрина такова: Бог долготерпел две тысячи лет и наконец наказал евреев за то, что те прижились в чужих землях, позабыв об им данной — обетованной. И, наоборот, евреи, которые верят в Иисуса, объясняют эту Божью кару тем, что евреи не признали в Христе мессию. И всяк до изнеможения прав.
«Я чужой на этом празднике жизни!» — говаривал, помнится, товарищ Остап.
Поскольку все здесь правы, то все, соответственно, счастливы. Если, конечно, не всматриваться слишком подробно. Но я хочу быть писателем и всматриваюсь. A propos, мой друг! В каком возрасте ты начал вести записные книжки и так ли это непременно надо? Ты же знаешь мою фантастическую память. Я помню, как ты меня мыл в пластмассовой ванне, следовательно, было это на старой квартире, когда мне не было и четырех. Я помню цвет полотенца (синее), в которое ты меня обернул, и как поставил потом на бабушкин трельяж, на котором пятками помню крупные бусы. Мне было больно, но от изумления я молчал, я разглядывал мальчиков, подглядывавших за мной и прятавшихся, когда я хотел их настигнуть глазами.
А знаешь ли, что забывают русскоязычные граждане прежде всего? Имена цветов. Я открыл это в Ботаническом саду имени товарища Ротшильда.
— Бетя, ну вспомни. Их мама сажала справа возле крыльца!
— Да. Справа. И еще за туалетом. Как же их?..
Я говорю им:
— Петуньи!
— Да, да! — обе счастливы. — Мальчик! А это?
— Это — табак!
— Дай тебе Бог здоровья! Мира, слышишь, табак! Он же рос у нас в палисаднике!
Следовательно, можно забыть слова и не забыть ничего? Следовательно, писать надлежит не словами? Сколько лет тебе было, когда ты это понял?
Девочка из Черновиц, с которой я сейчас хожу, сходит с ума, так хочет служить в армии. Не исключаю, что делает она это потому, что сие ей почти не светит: девочек-репатрианток берут с некоторым разбором, в отличие от мальчиков, которых…»
Чей-то вздох! Не мой. И мой — следом.
— Эй!
— Эгей!
— Аня?! — шарю руками.
— Аня, — невесело, рядом, но где же?
— Нюшенька, мне нельзя промахнуться.
— В каком смысле?
— Ты думаешь, кто мы? — я сижу — я на чем-то холодном и твердом.
— Мы — два кретина в железном ящике, — скребется, звук в самом деле металлический!
— Нет! — проползаю полметра… или только микрон? Ее упругое, ситцем обтянутое бедро, но тепло излучает сквозь ситец, то есть это — мои ощущения, а что это на самом деле, я не знаю ведь! — Нюша, сейчас мы — не мы. Понимаешь, весь замысел в том, чтобы слиться.
— В экстазе?
— Это страшно серьезно! Не ерничай! Посмотри, как темно. Ну? Ты знаешь, где мы?
— Где — сказать, что ли, в рифму? — она думает, что дерзит.
— Да, да, умница! Именно.
— Геш, ты спятил?
— Нет. За миг до слияния… Мы с тобою сейчас — за миг до Сереги. Давай назовем его так!
— Кто о чем, а вшивый — о бабе.
— Не смей — так!
— Что — не нравится? Тогда бери правее. Вдруг там посговорчивей яйцеклетка обнаружится.
— Ты сейчас косишь под дрянь.
— А ты под кретина. Я в сарафане. Ты видел яйцеклетку в сарафане?
— Я же не знаю, как они там себя ощущают, наши крохотные «я» — в твоей трубе.
— Дурак. Это же внематочная будет! — и пробует отодвинуться. — Сперматозоид в джинсах.
— Джинсы — только в твоем восприятии, в твоей памяти.
— А то я тебя без них не видела!
— Аня! В такую минуту.
— Все равно ведь выскребу!
— Почему?
— Потому что в предыдущей главе…
— Где?
— Ты, Геша, я вижу, здесь новенький и не в курсе. Так вот: в предыдущей главе я решила родить от другого! Впрочем, там толком я не решила. Но сейчас вот я думаю: да, так и сделаю!
— До моей главы были еще и другие?
— Ну, одна была точно — моя. Правда, страшно банальная. Корыта, по крайней мере, в ней не летали!
Я тоже почувствовал дуновение. Неужели летим? Если свеситься вниз… Но корыто, если это корыто, — огромно. Таким я его ощущал только в детстве! Что-то это да значит. Но что? Низа нет. Этак сверзиться можно.
— Да, Анюша, наверно, летим.
— Гениаша! Поздравляю вас с редкой удачей! Вы шли к ней всю свою долгую творческую жизнь! — (И ведь знает, как я ненавижу этот тон!) — Не таитесь, откройте, что же в ваших дальнейших планах?
— Я здесь только фиксирую то, что вижу… что ничего не вижу! Это ты — старожил здесь.
— Я здесь сторожил, — улыбнулась, — одного человека! — вздохнула, молчит.
— Ты сказала, что в предыдущей главе… Ты могла бы ее рассказать? Всю. Сейчас.
— А потом, когда встретим Уфимцева, еще в третий раз — для него! Представляешь шедевр?! Можно слева направо читать, можно справа налево!
— Почему мы тут встретим Уфимцева?
— Потому что ребенка родить я хочу от него! — и, наверно, надула щеку. Да. И, судя по звуку, ладонью ударила: фыр!
— Он ведь женат.
— А то!
— Неужели ты хочешь без мужа?..
— Нет, зачем же! А ты, Гениаша, на что?
— Ты… не сделаешь этого!
— Это ты, ты не сделаешь этого. Ты не бросишь меня даже с тройней чужих!
— Аня, что ты несешь?
— Я? Прикидываю варианты развязки. Надо же нам как-то отсюда выбираться! Данный вариант лично меня устраивает более всего! О читателях не говорю — они будут в восторге. Дело за малым — убедить тебя в том, что так — лучше для всех!
Дать сейчас ей по морде… Промахнусь. Да и ведь никогда не давал. Просто повода не было. Просто навыка нет в руке!
— Я рожу сероглазого мальчика, как ты понимаешь, от сероглазого короля, но сделаю это исключительно ради нашей с тобой любви! Впрочем, он просит девочку. А я не знаю, кто лучше. Ты-то что присоветуешь?
Надо все-таки съездить ей!.. Надо учить, как ребенка, который не понимает иначе. Подбородок уперла в колени. Это что? Это — прядка на пухлой щеке. Получилось, что я ее глажу.
— Не дури! Аня, слышишь? Это ведь чистовик. Здесь ведь сразу все набело.
— Что, а в жизни не так? Убери свою лапу!
— Хорошо. Убираю. Ты хочешь сказать, что сейчас абсолютно серьезна?
— Зафиксируй, родной: Анна молча кивнула!
Что-то брезжит. Похоже на ранние сумерки. Ее абрис. Откинула прядку за ухо:
— Видишь! — повеселела. — Сам автор решил осветить всю серьезность моих намерений!
— Ты, конечно, собираешься сделать это от меня втайне?
— Нет, зачем? Я хочу быть тебе обязанной за то, что ты взял меня с ребенком. Сначала обязанной, потом привязанной. Потом, глядишь, и верной до гроба! Я ведь сделаю это, Гешенька, ради нашей с тобой любви!
— Это плоско и пошло! Как ты не слышишь?
— Блок ведь тоже простил своей Любушке неведомо с кем прижитого ребенка. Повздыхал, пострадал да и усыновил. Как ты пишешь, он видел в случившемся и свою вину, что в конечном итоге их только сблизило.
— Это все, что ты сумела вычитать из моей повести?!
— Знаешь, за что я ненавижу вас обоих? — Света уже достаточно, чтобы видеть эту пышущую вокруг синеву, не уместившуюся в глазах. — Я нужна и тебе, и ему не сама по себе, а я — восхищенная вашими нетленками! На трезвую голову Севочка хочет, увы, не меня, он жаждет моих восторгов. И даже когда он бормочет: «Ты! Анна-Филиппика! Это же ты! Ты!» — он хочет, чтобы я тоже кричала в экстазе: «И ты, мой добрый гений, это ведь ты! Счастье-то какое!» Но с некоторых пор… с давних уже пор я молчу! Тогда он принимает на грудь грамм этак двести, после чего душа его начинает набухать уже самопроизвольно, после чего с ней случается эрекция. Меня он при этом не замечает, распираемый обрывками чужих стихов… и наконец кончает в ночь! Ему же без разницы: эякуляция, мелодекламация — у него все сопровождается оргазмом! Правда, с годами все более натужным.
— В постели тоже?
Не расслышала. Руки — ладонями к небу. Если сменит сейчас фас на профиль — я увижу египетское божество. Не сменила. И так хороша! Ах, читатель, ведь ты и не знаешь, до чего хороша! Наверстаю, дай срок.
Обняла большими ладонями плечи:
— Все эти годы, и годы, и годы тоски, унижения, боли — все было бессмысленно, если я не рожу от него!
— Страдание не обязательно приводит к деторождению. Оно рождает прежде всего нас самих.
— У меня будет его маленький осколок. Его крошечное подобие. Мой собственный его кусочек! Мой и больше ничей. С его глазами. С его улыбкой. С его повадкой вытягивать губы трубочкой… С ямочкой на щеке! Весь без остатка мой!
— Ты его еще любишь, — констатирую, но мой голос предательски лезет вверх.
— Нет! Не знаю, — утешает, должно быть. — Я люблю его прежнего, теперь уже не существующего. Но ведь я могу себе его родить!
— Ну, а если, не приведи Господь, будет девочка?
— Дочку мою я сейчас разбужу, в серые глазки ее погляжу,— улыбается левым краешком рта. — Знаешь ли, в этом есть философия!
— Даже?! Я-то было подумал — лишь месть амазонки всем нам, яйцевидным.
— Нет, Гена. Нет! Это мир так устроен. Я уверена, например, в том, что Екатерина родила Павла не от венценосного супруга. И всегда забавляюсь, когда показывают празднование трехсотлетия дома Романовых.
— Но нельзя возводить порок в норму.
— Севка как-то в подпитии придумал легенду, или миф, или версию мифа… Поблудил языком и забыл. А вот я прикипела к ней… Версия такова: Ева согрешила еще в раю и зачала там от змия! Таким образом, ее первенец, Каин, не был сыном Адама. Таким образом, Адам, сотворенный по образу и подобию Божьему, породил только Авеля. Кстати, эта теория прекрасно объясняет необъяснимое: почему Бог не принял от Каина жертвы. Итак, все человечество — через Каина — произошло непосредственно от змия… Ева, конечно, какие-то крохи божественного из бедра Адама в себя впитала. Но все остальное в нас — от дьявола.
— Нюха, что за бредни?
— А откуда бы взялся этот урод, убивший родного брата? От двух блаженных, ни за что (подумаешь, яблочко съели!) изгнанных из рая? В очень многих мифологиях змий связан с плодородием и фаллосом. Гениаша! Ты только представь: задремавшая Ева в тени, а на ветке среди фиговых листиков — член! Приподнял вдруг головку и молвит ей человеческим голосом: «Ева, вкуси!» Вечный кайф. Я бы точно не устояла! — легкий вызов и в голосе, и в коленях, роскошно раздвинутых, впрочем, отчасти прикрытых розово-синим подолом.
Так. Ваши действия, сударь?
Хочет? Просто близости хочет? Сейчас?!
Вниз я смотрю вслед за ней. Там вода! Далеко! До нее метров тридцать, не меньше. Мелкая черная рябь. Как гусиная кожа. Это сам я покрылся сейчас…
— Аня! Этот роман ведь — о нас! И в нем все неспроста! То, что мы сейчас вместе, пусть над бездной, над омутом, я не знаю над чем, говорит лишь о том, что по общему замыслу… Взять хотя бы корыто. Оно нам велико. То есть мы в нем как дети! Понимаешь? Две чистых души, отыскавших друг друга, и — парящих! Может быть, наш ребенок будет в нем ощущать себя точно так! Наш ребенок! Потому что здесь — я, я, я, а не Всеволод!
— Ты, ты, ты! Глава-то — твоя! — и опять смотрит вниз… не всплывет ли кто? — Он меня очень мало любил. Очень мало и очень недолго. А в ребенке полюбит. До гроба! Потому что я уж такого детеныша произведу! Спорь, не спорь, дорогой, я — Даная. Д'Анна-я! Меня прятать бессмысленно. А тем более от него. Он достанет и под землей!
Краем глаза следит: не кусаю ли губы? Ей нужна моя ревность. Моя ревность — вот истинно золотой дождь для нее! Он не только ведь мало любил ее, он нисколько не ревновал. Я же тем и хорош, что:
— Ведь он развратил тебя, Аня! Ну станет ли порядочный человек вести свою родословную от черта, от дьявола?!
— Дело в честности. Что в нас от Бога? Ничего! Разве что тоска по Нему? У Всевочки есть картинка, на ней — один огромный остов. Его не с чем сравнить и поэтому невозможно понять: то ли это остатки жука, то ли сгнивший автомобиль, то ли горный хребет… У него все равновелико! Но это значит, что и равномало. Он и живет так, как будто вокруг — тьма, и есть только его солнечный взгляд, и на что бы он ни обратился — на червяка, на какашку — неважно на что, всего в этом луче блестит, играет, нежится… Он в самом деле способен заласкать кошку до обморока. Вот такие у него руки. И нежность какая-то нечеловеческая! — голос тает, и теплится, и оплывает. Только в постели бывает у нее такой голос.
Я обещал ведь — о ней. Очерк губ так отчетлив и цвет от природы так ярок… Нет, я вряд ли сумею сейчас. Восемь родинок — причем каждая в ней с тем расчетом — с чьим расчетом? (о кошках моя бабушка говорила, что их ангелы рисовали!)… так вот, всякая Нюшина родинка завершает все то, что в ней будто бы чуточку несовершенно; например, ее плечи — в них есть угловатость, но три родинки расположены так, что уводят взгляд вниз, взгляд скользит по — округлости плеч! Или мочка — она могла бы быть не столь уж мясистой, но она — только фон, она — идеальная оправа для маленькой родинки-яшмы.
То ли гром, то ли грохот, но очень далекий. Небо плотным и душным валенком.
— Да, Анюша. Кстати, о детях! Хорошо, что ты начала этот разговор. Я тоже ведь собирался с духом…
— Интересно!
— Ты должна это знать. Тем более когда мы садились с тобой в лифт, я загадал… Ты ведь иногда нажимаешь на двенадцатый и спускаешься вниз, а иногда на одиннадцатый…
— Я снимала войну в Карабахе. И я знаю теперь, почему люди любят войну. Женщины реже, — мужчины значительно чаще. Не за смерть они ее любят, а за жизнь после смерти, просвистевшей возле самого уха, — ее желтый глаз снова дрейфует на северо-запад.
Если это и розыгрыш — для чего он? В месте золотого сечения — как-никак четвертая глава… и та кругом. Усечение, отсекновение…
— Именем Иисуса Христа нам пытаются запретить делать это, — Лидия вновь обняла свои плечи, покачивается, ворожит! — Я не стану говорить вам, что сам Иисус ни словом не обмолвился об этом. Я лишь спрошу у вас: что сделал он сам? Принес себя в жертву? Это только слова! Как и Сократ, он позволил им убить себя. Как и Сократ, имея шанс бежать и спастись. Не воспользовался. Взошел. Да минует меня чаша сия… Но — испил! Оба испили. Потому что иначе свою Свободную волю обнаружить не могли! Иного способа в принципе не существует!
— Сократ поступил как законопослушный гражданин, — не без снисхождения уточняет Анюша. — Своим поступком он утверждал верховенство правопорядка даже над собственным правом свободы суждения. Христос же принес в мир, как вы говорите, мессэдж. Благую мессэдж! И воплотить ее можно было единственным образом — смертью смерть поправ. Не мог он воскреснуть, предварительно не умерев! И убей меня Бог, если я понимаю, о чем мы сейчас говорим!
— О вашей готовности остаться здесь! — зыбучие глаза Лидии точно пески… И голос у нее теперь сухой и рассыпчатый. — Или все-таки о вашей не-готовности?
— Вы вербуете нас в свою секту, применяя путаные доводы и недвусмысленные угрозы! — я перевожу дыхание, тон не мой, надо взять чуть ниже. — Но четвертая глава не может не кончиться! Все имеет конец. Хотим мы этого или не хотим.
— Мужчина. Вы лишены полета. Совершите поступок, и пятой главы не будет вовсе! Совершите поступок, и четвертая глава…
— Станет нашей братской могилой? Лидочка, вы ведь, кажется, режиссер, вы не можете быть лишены эстетического чутья! То, в чем мы пребываем сейчас, есть чистейший лжестиль. Так итожить роман самоубийственно!
— Конгениально! — уточняет, нет, поправляет Лидия.
— Уж поверьте профессионалу! В пятой главе автор будет вынужден вновь вернуться, грубо говоря, к реализму. Не из любви к нему, а из чувства стиля! Впрочем, гадательно все, кроме — неизбежности пятой главы!
— Даже если мы остаемся здесь? — Аня старается говорить равнодушно.
— Здесь останутся наши двойники, наши тройники… А мы невредимо вернемся в тот самый миг, из которого нас извлекли — в лифт, в ожидание кофе и поцелуя с серегой. Досмотрим этот странный сон и проснемся!
Обе кривят губы. Аня — усмешкой:
— Хорошо! Я иду и сворачиваюсь рядом с Семеном калачиком!
Лидия:
— Это вы зря! Сны мы будем смотреть в одной из последующих глав! Лодочка станет являться к нам часто, с не свойственной ему при жизни регулярностью, мы же всегда будем спрашивать его: почему? и на самом ли деле он сделал это? разыграл? — ну конечно, и спрятался ото всех и пришел, Лодочка, я ужасно соскучилась по тебе!
— Это вы на ходу сочиняете продолжение недописанного вами романа…— я не помню названия, помню: «Скажи смерти да»?
— Увы, увы! Первую серию этих захватывающих сновидений мне уже показали, когда я была под наркозом. Этакий анонс грядущего сериала. Не хочу. Не желаю! И имею силы — противостоять! — она делает шажок назад и еще один, словно бы увлекая и нас. — Лично я остаюсь здесь. Не двойником, не миражом, всей сущностью! Схожу со страниц! В чем вы сами непременно убедитесь, ибо более никогда не встретите меня.
Зазор между нашими книговагонами — уже в полметра. И что-то мелькает во тьме. Если не искры, то — звезды.
— Сева — там? — Аня вдруг подается вперед. Лидия бестрепетно отступает еще на один шаг.
— Он сейчас там? — кричит Аня. На что Лидия — мне — с улыбкой:
— Как же кстати! К вопросу о стиле! Парафраз третьего сна Анны Филипповны из седьмой главы. По-моему, очень эффектно закольцовано.
— Сука! — Аня бьется в моих руках. — Сука! Мне необходимо с ним поговорить!
— Парафраз четвертого сна.
— Геша! Не делают этого просто так! За здорово живешь! Скажи ей! Скажи мне!
— Скажи смерти нет?— она уже в полумраке, шагах в пяти от края, но желтые глаза еще желтей. — Скажи ветру нет, скажи нет вулкану, табуну перед гоном. Попробуй. И камню, катящемуся с горы.
— Но где-то он должен ведь быть! — Аня пытается вырваться — явно с намерением перемахнуть через черную дыру. — Я знаю, он там! Я сумею его убедить!
Пытаюсь засунуть ее обратно в книговагон. Отталкивает. Я не чувствую боли, только вижу вдруг кровь на ее пальце. И теперь ощущаю: саднит щека. В этот миг она умудряется вывернуться. Я хватаю ее за локоть. Он верткий и неудержимый. И тогда я хватаю ее за волосы, она вскрикивает от боли и кричит:
— Ненавижу тебя! Ты всегда хотел, чтобы его не было!
Ногой я пытаюсь захлопнуть дверь из тамбура — в ночь. Но Аня цепляется за нее.
— Нельзя перепрыгнуть бездну в два прыжка! — и касаюсь губами краюшка уха.
— Пусти! Я успею в один!
Соседний вагон не ближе от нас и не дальше, чем минуту назад. Только Лидия подевалась куда-то. Бесовка! Заведет ведь, заманит.
— Анюша!
Коротким, но острым каблучком она пытается проткнуть мне ногу:
— Это он меня сделал мной! Отпусти! Последыш!
— Хорошо. Только я прыгну первым.
— Тебя там никто не ждет.
— Тогда не отпущу! — и наматываю на пальцы ее волосы; ей, должно быть, отчаянно больно, и молчит она из упрямства.
Я боюсь, что сейчас разобью ее лоб о косяк. Что со мной? И что делать мне с этим желаньем? И еще с одним накатившим — оно-то сейчас к чему?
— Нюша, Ню!..
Я раскис на какую-то долю секунды. Ей хватило и этого: гвоздем в висок! Не гвоздем — у нее в руке туфля. Чтоб спастись от второго удара, приседаю. Аня — фурией. Дверь распахнута. Перепрыгивает! Слава Богу. И, босая, бежит, обе туфли в руках. Истекаю клюквенным соком! Впрочем, крови не так уж и много. Надо прыгать. Иначе Лидия непременно сведет ее там с ума. Надо прыгать. Немного тошнит — укачало. Очень черный провал. Вот куда я не должен смотреть. Неужели же — звезды?.. А что же? Подкатившая тошнота бросает вперед. Облегчусь вот и — прыгну!
Эта гадость во мне — из меня — вон… В никуда. Дна там нет.
Если кто-то блюет на звезды, значит, это какому-то фраеру нужно?
Не вернуть ли билет?
Впрочем, я ведь тут зайцем.
Бездна — это метафора? Впрочем, с этим здесь плохо. Здесь иные — тайные тропы, пробираясь которыми…
И — прыжок!
Страшный крик — мой! Недолет. Так кричать неприлично. Уболтала-таки Лидуся! Или сам захотел? Пей до дна, пей дна, пей до дна! Дна-то нету! Это больше похоже на выход в открытый космос. На влечение к смерти? Мое? Я, кажется, теряю нить. В темноте ведь так хорошо думается. Если записать все мои ночные реестрики… В самом деле! Надо начать их записывать.
О ВЛЕЧЕНИИ К СМЕРТИ СВИДЕТЕЛЬСТВУЮТ:
1. Выбросившиеся на берег киты.
2. Шедшие воевать в Афганистан добровольно.
3. С воодушевлением сжигавшие себя старообрядцы.
4. Умиравшие на могиле хозяина собаки.
5. Умиравшие во время полового акта пенсионеры.
6. Малолетние самураи, делавшие себе харакири в подражание старшим.
7. Дуэлянты. Игроки в русскую рулетку.
8. Садо-мазохисты.
9. Самоубийцы.
10. Самцы пауков и некоторых иных насекомых, гибнущие сразу же после акта зачатия.
11. Любовники всех возрастов и рас, объявлявшие в миг высшего наслаждения, что именно сейчас хотели бы умереть.
12. Не помню чей афоризм о том, что бог жизни и бог смерти — это один Бог.
Что вижу сейчас — его неоглядность, его непроглядность?
Всю жизнь читал и не видел, читал так, словно никакой запятой там нет и не может быть! И только в сорок пятый раз перечитывая: да ведь сумрак неминучий (запятая!) и есть ясность Божьего лица! А потому-то художнику и надлежит твердо веровать в начала и концы! Не ибо абсурдно, а ибо…
Жизнь — без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами — сумрак неминучий (запятая!)
Иль ясность Божьего лица.
Тьма.
Ни зги.
Ни звука.
Не ночь.
Миг перед рождением?
Ведь это только начало! И есть лишь я. От тишины перехватывает дыхание. Оттого, что я не слышу его — перехватывает дыхание! Говорят, на ЛСД-сеансах иногда удается вспомнить миг соединения сперматозоида с яйцеклеткой. Может быть, это и есть тот миг?
Оглушающая тишина. Ни один роман еще так не начинался!
Конечно, я могу и ошибаться… Я даже могу позволить себе роскошь быть ничем не умнее Леопольда Блума. Просто быть. Никогда не мог себе этого позволить. Теперь же мне позволили. Мне-изволили-позволить. Мне-позволили-изволить! Колокольчиком на двери: Кто-то пришел? — Да это же я, Гена! Нет, не Гена еще — ген.
Господи, но с чего же начать? Пока не стал рыбкой, пока могу говорить!.. Или, став рыбкой, поведаю-вспомню такое!.. Терпкий вкус древнего моря, рассекающих его вязкую тьму десятиметровых ихтиозавров, щукорылых и острозубых (но это ведь Игоречек читал о них в детстве — о живородящих, и спрашивал: Гена, а как это?).
Неужели я вспомню отца? Ради этого все и затеяно?! Его облик, походку, голос. Его взгляд. Мама говорила, что хмурый. А про голос, что зычный, певучий. А потом говорила, что низкий и хриплый, а взгляд, мол, веселый и смех озорной. Я ведь рос, и, разглядывая меня, она могла вспомнить и другого, на которого не подумала прежде.
Как-то мало похоже на сеанс ЛСД. Помню то, что обычно.
Только слишком темно. И не слышу ударов сердца.
Я устремляюсь в предвкушении сына? Нашего с Аней? Здорово! А уж как плодотворно! Итак, повествование это — о нем. Я же только даю ему начало. И у меня есть несколько мгновений. В новой главке уже не будет «я» — будет наше с Анюшей «мы».
Разволновался так, что сейчас не туда сверну. Правда, никакого движения не ощущаю. Но, возможно, что так и бывает?
В течение нескольких мгновений — прежде чем воплотиться в сыне — успеть воплотиться в слове.
Хорошо. Я попробую.
Я… родился, учился, томился — только скучно об этом. Страшно громко кричал: я, я, я! Сочинял. Спал с девчонкой, видавшей виды, а потом — с ее подружкой, потому что узнал, что девчонка, видавшая виды, видит новые где-то под Курском и не со мной… Так хотеть это «я» обрести, обнаружить, утвердить, вбить древком в пуп земли, чтобы потом, чтобы теперь и не знать, что с ним делать… Да и где же оно, черт его подери?
Неужели избыл? Если я суть мое, то, конечно… Мои мысли — они не мои. Проза? Прозу ветром наносит. И жена моя — не моя. И любимая — не моя ведь любимая только.
В этом месте, однако, теплее, я бы даже сказал: горячо!
Да, аффект тем всегда и хорош, что в нем — кажимость «я» округляется, будто комар, распираемый кровью. Я — ревнующий Аню к другому. Боль — всегда ведь моя. Только боль. Остальное — ничье или наше. И ребенок — он именно мой, оттого лишь, что страх за него — мой и вечно при мне. Этим ужасом «не переживу, если с ним!..» я нащупываю контуры собственного «я» всякий раз, когда снова убит поселенец. Не поселенцы они, у них с Катей квартирка в Иерусалиме. Но еще не дослушав, кто убит и сколько убитому лет, замираю, умираю — я и никто иной, никто вместо меня.
«И всемирная история, дядя Гена, здесь совсем не такая, как у людей. Например, за последние две тысячи лет в ней ровным счетом ничего не произошло. Ну, сам подумай, что примечательного могло быть в мире, в котором не существовало государства Израиль? А диаспора — гордиться бы могли: Колумб, Спиноза, Фрейд — нет-нет, это не их история и, следовательно, не история вовсе.
Садиться в такси, в котором шофер — араб, мама запрещает категорически. Люди как люди, говаривал господин Воланд, их только испортил квартирный вопрос. Вот и здесь та же самая чертовщина.
На твой сложно поставленный вопрос о философии здешних мест отвечу по мере слабых сил: а) сионизм как собирание евреев на историческую родину и б) осмысление Холокоста (катастрофы). Здесь до сих пор не могут смириться с тем, что казни египетские Господь напустил на Им самим избранный народ. Официальная доктрина такова: Бог долготерпел две тысячи лет и наконец наказал евреев за то, что те прижились в чужих землях, позабыв об им данной — обетованной. И, наоборот, евреи, которые верят в Иисуса, объясняют эту Божью кару тем, что евреи не признали в Христе мессию. И всяк до изнеможения прав.
«Я чужой на этом празднике жизни!» — говаривал, помнится, товарищ Остап.
Поскольку все здесь правы, то все, соответственно, счастливы. Если, конечно, не всматриваться слишком подробно. Но я хочу быть писателем и всматриваюсь. A propos, мой друг! В каком возрасте ты начал вести записные книжки и так ли это непременно надо? Ты же знаешь мою фантастическую память. Я помню, как ты меня мыл в пластмассовой ванне, следовательно, было это на старой квартире, когда мне не было и четырех. Я помню цвет полотенца (синее), в которое ты меня обернул, и как поставил потом на бабушкин трельяж, на котором пятками помню крупные бусы. Мне было больно, но от изумления я молчал, я разглядывал мальчиков, подглядывавших за мной и прятавшихся, когда я хотел их настигнуть глазами.
А знаешь ли, что забывают русскоязычные граждане прежде всего? Имена цветов. Я открыл это в Ботаническом саду имени товарища Ротшильда.
— Бетя, ну вспомни. Их мама сажала справа возле крыльца!
— Да. Справа. И еще за туалетом. Как же их?..
Я говорю им:
— Петуньи!
— Да, да! — обе счастливы. — Мальчик! А это?
— Это — табак!
— Дай тебе Бог здоровья! Мира, слышишь, табак! Он же рос у нас в палисаднике!
Следовательно, можно забыть слова и не забыть ничего? Следовательно, писать надлежит не словами? Сколько лет тебе было, когда ты это понял?
Девочка из Черновиц, с которой я сейчас хожу, сходит с ума, так хочет служить в армии. Не исключаю, что делает она это потому, что сие ей почти не светит: девочек-репатрианток берут с некоторым разбором, в отличие от мальчиков, которых…»
Чей-то вздох! Не мой. И мой — следом.
— Эй!
— Эгей!
— Аня?! — шарю руками.
— Аня, — невесело, рядом, но где же?
— Нюшенька, мне нельзя промахнуться.
— В каком смысле?
— Ты думаешь, кто мы? — я сижу — я на чем-то холодном и твердом.
— Мы — два кретина в железном ящике, — скребется, звук в самом деле металлический!
— Нет! — проползаю полметра… или только микрон? Ее упругое, ситцем обтянутое бедро, но тепло излучает сквозь ситец, то есть это — мои ощущения, а что это на самом деле, я не знаю ведь! — Нюша, сейчас мы — не мы. Понимаешь, весь замысел в том, чтобы слиться.
— В экстазе?
— Это страшно серьезно! Не ерничай! Посмотри, как темно. Ну? Ты знаешь, где мы?
— Где — сказать, что ли, в рифму? — она думает, что дерзит.
— Да, да, умница! Именно.
— Геш, ты спятил?
— Нет. За миг до слияния… Мы с тобою сейчас — за миг до Сереги. Давай назовем его так!
— Кто о чем, а вшивый — о бабе.
— Не смей — так!
— Что — не нравится? Тогда бери правее. Вдруг там посговорчивей яйцеклетка обнаружится.
— Ты сейчас косишь под дрянь.
— А ты под кретина. Я в сарафане. Ты видел яйцеклетку в сарафане?
— Я же не знаю, как они там себя ощущают, наши крохотные «я» — в твоей трубе.
— Дурак. Это же внематочная будет! — и пробует отодвинуться. — Сперматозоид в джинсах.
— Джинсы — только в твоем восприятии, в твоей памяти.
— А то я тебя без них не видела!
— Аня! В такую минуту.
— Все равно ведь выскребу!
— Почему?
— Потому что в предыдущей главе…
— Где?
— Ты, Геша, я вижу, здесь новенький и не в курсе. Так вот: в предыдущей главе я решила родить от другого! Впрочем, там толком я не решила. Но сейчас вот я думаю: да, так и сделаю!
— До моей главы были еще и другие?
— Ну, одна была точно — моя. Правда, страшно банальная. Корыта, по крайней мере, в ней не летали!
Я тоже почувствовал дуновение. Неужели летим? Если свеситься вниз… Но корыто, если это корыто, — огромно. Таким я его ощущал только в детстве! Что-то это да значит. Но что? Низа нет. Этак сверзиться можно.
— Да, Анюша, наверно, летим.
— Гениаша! Поздравляю вас с редкой удачей! Вы шли к ней всю свою долгую творческую жизнь! — (И ведь знает, как я ненавижу этот тон!) — Не таитесь, откройте, что же в ваших дальнейших планах?
— Я здесь только фиксирую то, что вижу… что ничего не вижу! Это ты — старожил здесь.
— Я здесь сторожил, — улыбнулась, — одного человека! — вздохнула, молчит.
— Ты сказала, что в предыдущей главе… Ты могла бы ее рассказать? Всю. Сейчас.
— А потом, когда встретим Уфимцева, еще в третий раз — для него! Представляешь шедевр?! Можно слева направо читать, можно справа налево!
— Почему мы тут встретим Уфимцева?
— Потому что ребенка родить я хочу от него! — и, наверно, надула щеку. Да. И, судя по звуку, ладонью ударила: фыр!
— Он ведь женат.
— А то!
— Неужели ты хочешь без мужа?..
— Нет, зачем же! А ты, Гениаша, на что?
— Ты… не сделаешь этого!
— Это ты, ты не сделаешь этого. Ты не бросишь меня даже с тройней чужих!
— Аня, что ты несешь?
— Я? Прикидываю варианты развязки. Надо же нам как-то отсюда выбираться! Данный вариант лично меня устраивает более всего! О читателях не говорю — они будут в восторге. Дело за малым — убедить тебя в том, что так — лучше для всех!
Дать сейчас ей по морде… Промахнусь. Да и ведь никогда не давал. Просто повода не было. Просто навыка нет в руке!
— Я рожу сероглазого мальчика, как ты понимаешь, от сероглазого короля, но сделаю это исключительно ради нашей с тобой любви! Впрочем, он просит девочку. А я не знаю, кто лучше. Ты-то что присоветуешь?
Надо все-таки съездить ей!.. Надо учить, как ребенка, который не понимает иначе. Подбородок уперла в колени. Это что? Это — прядка на пухлой щеке. Получилось, что я ее глажу.
— Не дури! Аня, слышишь? Это ведь чистовик. Здесь ведь сразу все набело.
— Что, а в жизни не так? Убери свою лапу!
— Хорошо. Убираю. Ты хочешь сказать, что сейчас абсолютно серьезна?
— Зафиксируй, родной: Анна молча кивнула!
Что-то брезжит. Похоже на ранние сумерки. Ее абрис. Откинула прядку за ухо:
— Видишь! — повеселела. — Сам автор решил осветить всю серьезность моих намерений!
— Ты, конечно, собираешься сделать это от меня втайне?
— Нет, зачем? Я хочу быть тебе обязанной за то, что ты взял меня с ребенком. Сначала обязанной, потом привязанной. Потом, глядишь, и верной до гроба! Я ведь сделаю это, Гешенька, ради нашей с тобой любви!
— Это плоско и пошло! Как ты не слышишь?
— Блок ведь тоже простил своей Любушке неведомо с кем прижитого ребенка. Повздыхал, пострадал да и усыновил. Как ты пишешь, он видел в случившемся и свою вину, что в конечном итоге их только сблизило.
— Это все, что ты сумела вычитать из моей повести?!
— Знаешь, за что я ненавижу вас обоих? — Света уже достаточно, чтобы видеть эту пышущую вокруг синеву, не уместившуюся в глазах. — Я нужна и тебе, и ему не сама по себе, а я — восхищенная вашими нетленками! На трезвую голову Севочка хочет, увы, не меня, он жаждет моих восторгов. И даже когда он бормочет: «Ты! Анна-Филиппика! Это же ты! Ты!» — он хочет, чтобы я тоже кричала в экстазе: «И ты, мой добрый гений, это ведь ты! Счастье-то какое!» Но с некоторых пор… с давних уже пор я молчу! Тогда он принимает на грудь грамм этак двести, после чего душа его начинает набухать уже самопроизвольно, после чего с ней случается эрекция. Меня он при этом не замечает, распираемый обрывками чужих стихов… и наконец кончает в ночь! Ему же без разницы: эякуляция, мелодекламация — у него все сопровождается оргазмом! Правда, с годами все более натужным.
— В постели тоже?
Не расслышала. Руки — ладонями к небу. Если сменит сейчас фас на профиль — я увижу египетское божество. Не сменила. И так хороша! Ах, читатель, ведь ты и не знаешь, до чего хороша! Наверстаю, дай срок.
Обняла большими ладонями плечи:
— Все эти годы, и годы, и годы тоски, унижения, боли — все было бессмысленно, если я не рожу от него!
— Страдание не обязательно приводит к деторождению. Оно рождает прежде всего нас самих.
— У меня будет его маленький осколок. Его крошечное подобие. Мой собственный его кусочек! Мой и больше ничей. С его глазами. С его улыбкой. С его повадкой вытягивать губы трубочкой… С ямочкой на щеке! Весь без остатка мой!
— Ты его еще любишь, — констатирую, но мой голос предательски лезет вверх.
— Нет! Не знаю, — утешает, должно быть. — Я люблю его прежнего, теперь уже не существующего. Но ведь я могу себе его родить!
— Ну, а если, не приведи Господь, будет девочка?
— Дочку мою я сейчас разбужу, в серые глазки ее погляжу,— улыбается левым краешком рта. — Знаешь ли, в этом есть философия!
— Даже?! Я-то было подумал — лишь месть амазонки всем нам, яйцевидным.
— Нет, Гена. Нет! Это мир так устроен. Я уверена, например, в том, что Екатерина родила Павла не от венценосного супруга. И всегда забавляюсь, когда показывают празднование трехсотлетия дома Романовых.
— Но нельзя возводить порок в норму.
— Севка как-то в подпитии придумал легенду, или миф, или версию мифа… Поблудил языком и забыл. А вот я прикипела к ней… Версия такова: Ева согрешила еще в раю и зачала там от змия! Таким образом, ее первенец, Каин, не был сыном Адама. Таким образом, Адам, сотворенный по образу и подобию Божьему, породил только Авеля. Кстати, эта теория прекрасно объясняет необъяснимое: почему Бог не принял от Каина жертвы. Итак, все человечество — через Каина — произошло непосредственно от змия… Ева, конечно, какие-то крохи божественного из бедра Адама в себя впитала. Но все остальное в нас — от дьявола.
— Нюха, что за бредни?
— А откуда бы взялся этот урод, убивший родного брата? От двух блаженных, ни за что (подумаешь, яблочко съели!) изгнанных из рая? В очень многих мифологиях змий связан с плодородием и фаллосом. Гениаша! Ты только представь: задремавшая Ева в тени, а на ветке среди фиговых листиков — член! Приподнял вдруг головку и молвит ей человеческим голосом: «Ева, вкуси!» Вечный кайф. Я бы точно не устояла! — легкий вызов и в голосе, и в коленях, роскошно раздвинутых, впрочем, отчасти прикрытых розово-синим подолом.
Так. Ваши действия, сударь?
Хочет? Просто близости хочет? Сейчас?!
Вниз я смотрю вслед за ней. Там вода! Далеко! До нее метров тридцать, не меньше. Мелкая черная рябь. Как гусиная кожа. Это сам я покрылся сейчас…
— Аня! Этот роман ведь — о нас! И в нем все неспроста! То, что мы сейчас вместе, пусть над бездной, над омутом, я не знаю над чем, говорит лишь о том, что по общему замыслу… Взять хотя бы корыто. Оно нам велико. То есть мы в нем как дети! Понимаешь? Две чистых души, отыскавших друг друга, и — парящих! Может быть, наш ребенок будет в нем ощущать себя точно так! Наш ребенок! Потому что здесь — я, я, я, а не Всеволод!
— Ты, ты, ты! Глава-то — твоя! — и опять смотрит вниз… не всплывет ли кто? — Он меня очень мало любил. Очень мало и очень недолго. А в ребенке полюбит. До гроба! Потому что я уж такого детеныша произведу! Спорь, не спорь, дорогой, я — Даная. Д'Анна-я! Меня прятать бессмысленно. А тем более от него. Он достанет и под землей!
Краем глаза следит: не кусаю ли губы? Ей нужна моя ревность. Моя ревность — вот истинно золотой дождь для нее! Он не только ведь мало любил ее, он нисколько не ревновал. Я же тем и хорош, что:
— Ведь он развратил тебя, Аня! Ну станет ли порядочный человек вести свою родословную от черта, от дьявола?!
— Дело в честности. Что в нас от Бога? Ничего! Разве что тоска по Нему? У Всевочки есть картинка, на ней — один огромный остов. Его не с чем сравнить и поэтому невозможно понять: то ли это остатки жука, то ли сгнивший автомобиль, то ли горный хребет… У него все равновелико! Но это значит, что и равномало. Он и живет так, как будто вокруг — тьма, и есть только его солнечный взгляд, и на что бы он ни обратился — на червяка, на какашку — неважно на что, всего в этом луче блестит, играет, нежится… Он в самом деле способен заласкать кошку до обморока. Вот такие у него руки. И нежность какая-то нечеловеческая! — голос тает, и теплится, и оплывает. Только в постели бывает у нее такой голос.
Я обещал ведь — о ней. Очерк губ так отчетлив и цвет от природы так ярок… Нет, я вряд ли сумею сейчас. Восемь родинок — причем каждая в ней с тем расчетом — с чьим расчетом? (о кошках моя бабушка говорила, что их ангелы рисовали!)… так вот, всякая Нюшина родинка завершает все то, что в ней будто бы чуточку несовершенно; например, ее плечи — в них есть угловатость, но три родинки расположены так, что уводят взгляд вниз, взгляд скользит по — округлости плеч! Или мочка — она могла бы быть не столь уж мясистой, но она — только фон, она — идеальная оправа для маленькой родинки-яшмы.
То ли гром, то ли грохот, но очень далекий. Небо плотным и душным валенком.
— Да, Анюша. Кстати, о детях! Хорошо, что ты начала этот разговор. Я тоже ведь собирался с духом…
— Интересно!
— Ты должна это знать. Тем более когда мы садились с тобой в лифт, я загадал… Ты ведь иногда нажимаешь на двенадцатый и спускаешься вниз, а иногда на одиннадцатый…