— Как говорил один мой любовник, — Анюша складывает ладони рупором, — надо срочно расставить все точки под вопросительными знаками!
   — Сука ты!.. — вопль Тамары уже едва слышен. Разрумянилась и усаживается теперь на «носу»:
   — Это Всевочка так говорит! — и уже с любопытством разглядывает меня.
   Все в порядке, родная. Ревную как никогда и никто. Потому и сидим мы с тобой в одном корыте. Глуповато, конечно. Да ведь поэзия должна быть глуповата!
   Анину главу я бы стал писать длинными и невероятно логичными, что называется, мужскими фразами. Все же подробности, синеглазо осмотренные и втянутые в себя с той же чувственностью, с которой Елена Михайловна поглощает макароны под соусом, писались бы в скобках — самое важное, самое Нюшино, самое удивительное, как незабудки в высоком бурьяне, почти потерялось бы. Это почти (а звучит-то — как повелительное наклонение глагола почитать!) и свело бы с ума всех читателей… почитателей — как незабудки, волнующие совершенно иным, особым образом, если различишь их в разросшихся травах. Хотя и тавтологично, зато…
   — Эй, соузник!
   Если Анютина глава сделана иначе — жаль (повелительное наклонение глагола жалить). Я, кажется, вымотан, и порядком! Слова начинают аукаться во мне без спроса, либо когда засыпаю, либо…
   — Подельник! Сокамерник, мать твою! — голос… все в ней сейчас чуть грубее обычного.
   И Сидит — ступни сложены, точно ладони, колени развалены. И подол сарафана мог бы лежать аккуратней.
   — Ты заметил? Он столкнул нас с места, когда я попыталась поставить ему диагноз! — уперлась локтями в колени. — Правда, я хотела еще и с твоим Блоком разобраться!
   — Так! Вот это уже интересно!
   — А заодно и с тобой!
   — Еще интереснее!
   — Ты как-то уж очень спокойно описываешь эту ситуацию — после венчания, когда бедная Люба ломает руки, а он все не спит с ней и не спит. Неделю за неделей. Месяц, за месяцем! Со своей обожаемой, несказанной, посланной свыше!
   — Потому и не спит.
   — Нет! Неправда! Он крови боялся. Он боялся насилия. Его прежние женщины ведь девицами не были! А тут надо было и власть, и, извините, силу употребить! Дай доскажу, — ей заранее скучны мои возражения. — И революции он тоже боялся до обморока. Но этот страх, живущий в подсознании, наружу, в сознание, пробивался прямо противоположным и — ложным желанием… крушения, гибели, крови. А корень все тот же — патологический страх насилия. В любом, даже в самом естественном виде. И ты, Геночка, поскольку ты этого не понял, даже не заподозрил, даже услышав в разжеванном виде сейчас, не воспринял, не принял — ты тютя, такая же, как и он! Летаешь в корыте, как он в облаках! Со своим автоматическим конформизмом наперевес!..
   — С чем?
   — Ты же почти уже отождествил себя с нашеньким! Это и называется: автоматический конформизм; человек принимает навязываемые ему суждения за свои собственные ради того, чтобы поддержать в себе чувство безопасности. Над тобой издеваются! Над подругой, которую ты себе, между прочим, в жены пророчишь, издеваются! А ты? Ты делаешь вид, что всю жизнь только и мечтал полетать с ней в корыте!
   — А что я, по-твоему, должен делать?
   — Я не знаю. Вниз прыгнуть!
   — Глупо.
   — А уж в корыте — на редкость умно!
   — Ну, а твой-то герой что бы делал на нашем месте?
   — На вашем месте? — и приспустила крылышки сарафана. — Склонял бы, конечно.
   — Склонял бы место-имения?! — В моем голосе глупая злость. Но как чертовски хорош каламбур. Различила ли? Смотрит вниз.
   До земли метров пять. Там песок. И пятнятся… похоже, что водоросли. Или ракушки. Не разглядеть.
   — Все козлы всех! — накричалась, устала, почти шепотом: — В моем детстве это было везде нацарапано. В нашем парадном. В клубе на стульях. У одного солдатика на плече. Все козлы всех! Может, этот роман так и называется?
   — Нюш, давай о приятном…— (потому что глаза у нее уже встали, как море, стеной, а они могут долго вот так стоять — не истекая). — Ты когда-то сказала, что Всеволод пишет неплохие стихи!
   — Я сказала: хорошие.
   — Почитай.
   Пожимает плечами:
   — Разве что в дополнение ко всему вышесказанному?
   — Ты ведь их не цитировала еще?
   — Нет.
   — Вот видишь!
   Вздохнула:
   — Посвящение — мне. Он его из Норильска прислал… через месяц после моего побега. Оно не любовное, на что я смертельно обиделась. Правда, к нему были приложены листки с губами разной формы. Сначала я не поняла. А потом, когда сосчитала — губ оказалась ровно тысяча: да это же милый мне шлет тысячу поцелуев! И не на словах — на деле. Целую неделю ходила как пьяная, всем улыбалась, — краешки губ ползут вниз, замирают там.
   — Ну? Анюша!
   — Без названия, — с кислой гримаской: — Анне-Филиппике.
 
Но мы научимся смеяться
и не бояться быть смешными,
с колючей грацией паяцев
скользить сквозь толпы площадные,
кричать, кликушествовать, ахать
с бестрепетностью лицедеев
и с детской истовостью ахать
над неудавшейся затеей,
заставить божию коровку
скорее полететь на небко,
где божии телятки дохнут,
а может быть, едят конфетки.
Все может быть! И то быть может,
что мы научимся шаманить,—
 
   (начав унылым бубнежем, теперь она выпевает уже каждое слово),—
 
нас перестанет грызть истошно
бездомною собакой память,
и будущность нездешней птицей
себя предъявит нам до срока!
И мы не сможем возвратиться
к порогу отчего острога.
В сиротство, как в прореху, рухнем
грошовой ломаной монетой.
И мы научимся друг друга
в толпе угадывать по смеху.
 
   Сидит завороженная, точно после камлания. Или ждет моей похвалы? Что же, я готов!
   Впрочем, вовсе не ждет:
   — А хочешь, я тебе расскажу про счастье? Про последнее наше с ним счастье… Это было три года назад. Он вернулся в Москву из Норильска. И у нас с ним опять началось все со страшной силой. Однажды мы возвращались из гостей по Садовому кольцу, к Маяковке. Было поздно уже. Часов, я думаю, одиннадцать. Вдруг он берет меня за руку у плеча, а рука у него железная, и без единого слова буквально волоком волочит на другую сторону. А машины на каких скоростях в это время проносятся, ты знаешь. Я ору: «Идиот, кретин!» А он меня уже почти несет, я одной ногой по асфальту, а другой — по воздуху. И главное — нам совершенно нечего делать на другой стороне! Только мы до нее добежали, я дух не успела перевести, он меня развернул и — обратно. Что тут такое произошло? Я не знаю. Но только обратно уже не было страшно. Было…— она ищет слово, перебирая пальцами воздух: — Да, страшно весело! Пан, который вселяет панический ужас, сам-то всегда весел.
   (Ветер веселый и зол, и рад. Сколько же я исписал бумаги про магию этого ницшеанского… ницшевского, вернее, слова. А в повести осталась одна крошечная ссылочка… Впрочем Аня, скорее всего, о другом!)
   — Понимаешь, мы с Севкой стали одним и друг с другом, но главное — с этим жутким потоком, ослеплявшим, но обтекавшим нас… Мы рассекали его, празднуя каждый миллиметр нашего совпадения с этим ужасом! Нашей с ним изощреннейшей связи! Замирали на какую-то тысячную доли секунды и снова бросались вперед, в щель из света и тьмы. Воли не было — ни моей, ни его. Был поток, и он нес. Добежали. Я привалилась к дереву и сказала: «Дурак». Я никогда не была счастлива так. Так и чем-то таким, чем счастливы и не бывают! Я это уже тогда понимала. Но всю дорогу до метро говорила: «Редкий кретин!» А он только клюнет меня в темя и опять что-то насвистывает. Как будто и не было ничего.
   — Он, наверно, изрядно выпил в гостях?
   — В том-то и дело, что нет!
   — Я надеюсь, что больше он так не шутил?
   — Нет. Хотя я ждала. Мне хотелось проверить, будет ли так еще раз или не будет! Это был полный улет!
   — Очень тонкая это штука, Анюша, — наше желание быть и не быть. Понимаешь? Без или! И быть, и не быть. Утвердить, застолбить свое «я» и — избыть, растворить его в чем угодно! В эмоции толпы, в оргазме, в религиозном экстазе, в ныне модной соборности.
   — Христианство не истребляет «я»! Соединение — не истребление, — тоном отличницы, стипендиатки имени Крупской.
   — Я согласен. Религии Востока в этом стремлении преуспели больше. И все-таки любая религия…
   Но под нами вода! И заметно светлее. (Катя, начинавшая утро с сонника, говорила: вода — к разговорам. Да уж, пожалуй…) И сколько воды! Ряби нет… Там есть лодка! В ней… с кем-то Анюша? Очень похожая на нее… и в ее сарафане, но с кем?
   — Геша, это же мы там! — говорит перехваченным горлом. — Но ведь этого не было.
   — Может, будет еще? — я стараюсь брать нотки пониже. — Вероятно, это — следующая страница или главка.
   Слов не слышно. Но разговор там, похоже, идет мирный. Нас оттуда не замечают — увлеченный идет там у нас разговор! Здесь же… Анины, губы подрагивают.
   — Получается, что концу не бывать… что не будет конца?!
   — Бумага дорожает, типографские мощности изнашиваются. Как это не будет? Еще страниц сорок, пятьдесят — максимум, и все! Прилетим мы сейчас с тобой на остров. Найдем там Всевочку, найдем Галика…
   — Ты думаешь?
   — Уверен! — (Милая моя! как все еще нетрудно тебя заговорить!) — Они, конечно, тоже сидят возле костра и с увлечением сличают свои главы!
   Мотает головой:
   — Севка мне никогда не говорил, что у Тамары кто-то есть. И Семен, ты же слышал, наврал с три короба. Нет! Здесь что-то не так!
   — Ну, значит, Всевочка сидит один и пишет тебе письмо. И допивает бутылку, в которую это письмо сейчас засунет.
   — Он в последнее время не пьет! — а глаза там, внизу, в нашей лодке.
   «В веселье, как в прореху, рухнем» — так, кажется?
   Я сначала никак не мог понять, почему же меня раздражает у А.А. даже это — «веселое имя Пушкина». Потому ли, что и истины, которые он излагал в связи с его кончиной (и уж так незадолго до собственной), — по переработке человеческого шлака в новые сверхчеловеческие породы — он тоже назвал веселыми. Веселым был ветер в «Двенадцати». И жизнь, которую надо будет устроить (не помню, в какой из последних статей), виделась ему тоже «веселой и прекрасной». Это слово, практически не употребляемое им до Октября, слово, так назойливо поднимаемое на щит, а на самом деле — вместо щита… Вот это и надо было написать! Это могла бы ему сказать та же Гиппиус. Написала же она: «Блевотина войны — октябрьское веселье», и, по-моему, в том же восемнадцатом…
   Аня встает, уже встала почти!
   — Анюша!
   — Надоело.
   Ноги еще полусогнуты, я их обхватываю:
   — Ты что?
   — Отпусти!
   — Разобьешься же!
   Если она одолеет, мы выпадем вместе.
   — Не дури, девочка, не дури. Я же тебе сказал: бумага дорожает…
   Мне удается встать на оба колена, ее колени тяну на себя. Виляет задом, руками… Я же сильнее, малышка! Навалился. Затихла:
   — Прямо сейчас? — ее голос слабеет.
   — Ложись поудобней.
   — Опасность тебя возбуждает?
   — До безумия! — (Так импотентами становятся, дуреха!) — Где мой серега?., где мое солнышко…
   Высота метров семь. В летящем корыте! Идиотка. Сняла их и бросила за борт.
   — Ты еще платье кинь следом.
   — Сейчас! — и уже из него змеится.
   — Там костер! — я тяну вниз подол. — Там Семен и еще кто-то!
   — Где? — голой попой на оцинкованное железо. — Где костер?
   — Только что был! Задницу простудишь. Дать мои?
   — А ты их не обкакал от страха-то? Сперматозоид на марше…— Вдруг вздернула платье вверх, оно уже полощется над головой. Ее тело, потому что лицо подзапуталось в ситце, только тело сейчас, только плавность, округлость, упругость, непостижимость… оно больше ее, оно вместо нее…
   Вот уж воистину, возлюбленная — аббревиатура вселенной. Сноска номер один.
   Платье бросила вниз! Неуклюжий его ком вдруг распахивается и неспешно царит, отчего-то виляет… Чем оно ближе к воде, тем более напоминает хвостатую розовую рыбу.
   — Аня!
   Она прыгает следом. Солдатиком! Ее же в лепешку сейчас! О воду, о дно — я не знаю, что там! Крик. Ушиблась? Вода. Вся ушла. Значит, там глубоко. Платье тоже набухло и медленно тонет. Там течение, что ли… Его быстро несет! Аня, ну же? С мужиками в четыре балла тягалась! Это место в воде, я не вижу его. Там рука? Всплеск. Нет, просто волна… Ей, наверное, больно сейчас.
   Прыгнуть следом? И сразу ко дну. А потом — сразу в лифт? Нюша наверняка ведь решила, что это — выход, ход туда, лаз… Не знаю. Я ведь здесь!
   А все-таки, маэстро, правила игры хотя бы игрокам-то надо сообщать?!
   Очень может быть, что вся пятая глава будет состоять из одних «Всевочкиных» стихотворений.
   Все. Вода и вода. Во всю обозримость.
   Лодочка, та, которая с нами, уже крошечной точкой.
   Залегаю на днище. Нюшин запах… он еще тут. Или чувствовать, или думать — делать то и другое разом бесполезно.
   Нюшик мой! Я раскис. Я сейчас соберусь и такое крутое подумаю, что все сразу и кончится! Вот увидишь.
   Только сделаю сноску (я же чувствую, что никто ее тут не сделает, кроме меня): открыть кавычки, Возлюбленная — аббревиатура вселенной, закрыть кавычки. Новалис.
   Неужели все это должно завершиться его стихами?! И из них читатели смогут вычитать развязку? Анна на шее — так будет называться последнее. Ведь она не нужна ему! Это ясно как Божий день.
   Только это и ясно здесь…
   Роман путешествия от «Одиссеи» до «Дон Кихота», до «Мертвых душ» вплоть, сменился — ненадолго, всего лет на полтораста — романом пути: от Стендаля, ну скажем, до «Волшебной горы». С этим тоже давно уже ясно. (Кстати, «Мертвые души» удивительны тем еще, что они — место встречи романа путешествия Чичикова с романом пути «Руси-тройки»). Ну да ладно. Я — о другом, я о том — что же дальше? А дальше нас ждет — роман тракта (термин — мой, и прошу ссылаться!). Тракт — это такой специфический путь, путешествие по которому совершается сразу во всевозможные стороны, что позволяет уравнять в правах все возможные трактования, ради которых этот роман, собственно, и создается! Сам по себе он, как правило, скучен до неприличия. К сожалению, скучен не в том смысле слова, в котором хотелось бы! А потому предлагаю — в желаемом смысле — издавать его скученным, то есть кратенькой вступительной аннотацией, предшествующей полному собранию всех опубликованных в прессе, а также специально заказанных по этому случаю трактований!
   Эй, Анюша, ты как там? Я хочу рассказать о тебе, чтобы… Чтобы не кратенькой аннотацией! Чтобы эту хотя бы главу дочитали, и с удовольствием!
   Они что ведь удумали — эти — трактирщики,— они вообразили, что убили Иерархию. Расчленили и куски разбросали по свету. Представляешь, Анюшик?.. Улетучился запах твой… и насиженное попой тепло.
   Расчленили, куски разбросали и искренне верят, что — навсегда! Неужели не понимают, что есть время разбрасывать части тела и есть время их собирать? Что Исида (Исида тысячеименная, Исида о десяти тысячах имен! Сноска номер два!) отыскала уже плечо и запястье…
 
   ЧТО ДОКАЗЫВАЕТ СУЩЕСТВОВАНИЕ ИЕРАРХИИ:
 
   1. То, что червяк глупее курицы, курица — кошки, а кошка — обезьяны.
   2. То, что земля — внизу, а солнце — в вышине. И половые органы — внизу, а желудок — над ними, а над желудком — легкие, а над всем этим — сердце, а выше сердца — один только рассудок.
   3. То, что Игорек написал мне про Иерусалим: «Бог здесь настолько близко, что ты сам себе уже не труден».
   4. То, что и Смысл, и Промысел пишутся через мы. (отнюдь не через я, как, например, дегуманизаци-Я и деконструкци-Я).
   5. То, что душа всегда знает…
 
   Я съезжаю! Корыто идет на вираж? Надо сесть попытаться. Непросто. Буквально вдавливает в дно! Теперь потряхивает — как на сковородке. Зато отпустило уши. Вижу землю! Светлый, в звездах, песок по левому борту. Метрах в трех. Так, закончил вираж. И, по-моему, продолжаю снижение. Вижу небо. Упираюсь, во что чем могу. Небо серое, как и песок, но без звезд. Новый крен — до земли полметра. Если эту посудину сейчас не выровнять… Есть горизонталь! Есть касание! Скользим по песку… Стоп-машина. Даже волосы взмокли.
   Там кустарник и дым — тонкой струйкой. Костер?
   А песок-то упруг!
   Здесь недавно была вода — как бечевки разбросанные, следы волн. И водоросли влажного, сочного цвета… Самое живое в этом вымороченном пространстве — мертвые звезды, поблекшие, рыжие, в светлых крапинах, с изумительно выпуклыми прожилками вдоль хребта, и этот — стеной — сухой кустарник.
   Не кричать, не бежать. Пять минут ходьбы. Ну, от силы семь.
   Мы познакомились с Аней только потому, что один мой знакомый забыл в ее архиве свою записную книжку, потому, что это был очень случайный знакомый и мои имя с отчеством были записаны им полностью. Чуть игриво, но, в общем, брезгливо она читала мне фамилии остальных. Я без всякой охоты отвечал: нет, не знаю, впервые слышу, дальше… На что и примчалась Катя, сделала страшные глаза: это из милиции? это из «Памяти»! только не говори наш адрес! положи трубку! я кому сказала? положи трубку! Это был предотъездный синдром, невозможный без мании преследования. В конце концов она вырвала телефонный провод. Анюша перезвонила, поскольку на кухне стоял еще один аппарат, Катя бросилась к нему. И получила: «Ваш адрес я знаю и так. Вторая улица Восьмого Марта — упасть и не встать! — дом 5, квартира 49». Я молчал. Я упивался ее страхом. Это был предразъездный синдром. Я нажал на рычаг и сказал: «Дело швах. Впрочем, может быть, половинок они и не трогают?» Никогда ее рот не казался мне столь чувственным. Губы потемнели и увлажнились, язык змеино вибрировал… Я погладил ее по щеке, тронул рот. Скорее укусил его, чем поцеловал. Она вырвалась: «Тебе-то — что? Это меня с моим сыном здесь изнасилуют и прирежут!» Не желание… разве что желание ее по постели размазать…
   Но ведь я об Анюше хотел. Мы познакомились с ней потому, что моя истеричная жена и на другой день, когда Аня перезвонила…
   Стоп. Клочок. Кто-то смял. Начал рвать и не стал? От руки. Круглый почерк.
 
   «Устами Лидии: 9 дней (на похороны не успела). С ней все откровенны. Монологи С., Т. и А. с ее комментариями (не без яда). Жрица смерти, так ничего и не понявшая. Предсмертная запись „17:51. Анна-Филиппика, я тебя любил“ сделана в простой тетрадке. Милиция ее не изымает. Тетрадку находит Лидия, пришедшая в мастерскую поживиться. Она якобы ищет свои к нему письма, на самом же деле — удавку, на память, м.б., их у него было две. Она знает от Семена, что экспертиза показала: той, роковой, он пользовался неоднократно. Рассуждения Лидии о редком мужестве В., не раз и не два вводившем себя в пограничное состояние. И тут же паскудное любопытство: а бывала ли при этом эрекция, как пишут в специальной литературе? И тут же — бессмысленно повторяет какие-то важные для него фразы (но — непостижимолость!). Однако все это — только фон! Только рыбий скелет, на который она нарастит требуху своих страданий: развод с норильским Колей, поиски в Москве хотя бы фиктивного брака. Среди прочих кандидатов…»
 
   Не я ли? А я-то где?
   На обороте — какая-то закорючка, так ручку расписывают.
   Я не коверный — паузы мной заполнять!
   Что за Лидия? Мы-то с Аннушкой к ней при чем?!
   Бедная моя девочка, которой все это еще предстоит!.. Ужасно, конечно. Ужасно.
   «17:51» — ни месяца, ни числа. Нет, что я… я не тороплю.
   Да и это, возможно, лишь розыгрыш. Провокация. Ну конечно. Кто же станет в четвертой главе раскрывать содержание пятой? Это только манок. Сена клок — впереди угрюмой читательской морды. Как без этого? Да никак.
   «Среди прочих кандидатов…» Я, положим. И вот тогда-то, когда Аня увидит, как ухлестывает за мной эта, судя по всему, роковая особа, — Аня, пережившая горечь утраты… Это даже правдоподобно! И элегантно с точки зрения сюжетосложения: треугольник четвертой главы, вершиной которого была Аня, преображается в новой главе в треугольник, вершиной которого оказываюсь я! Таким образом получается ромб, присоединяя к которому еще один смежный треугольник с двумя новыми вершинами (Галик — Тамара), мы получим еще более любопытную фигуру, после чего развернем ее в пространстве, добавим новую грань (Галик + его молоденькая пассия) — и в результате получим законченный тетраэдр, или — пирамиду, у входа в которую — грозным эпиграфом — посадим (или уже посадили?!):
   — Кто утром — на четырех ногах, днем — на двух, вечером — на трех?
   А что? Я как литконсультант пользую не одних графоманов. И — бывает, благодарят!
   Когда на водоросли наступаешь, они источают запах моря — йода, вернее.
   Посмотрим! Сюжет — он на то и сюжет. К счастью, мы не у Кафки в гостях. Это Кафка себе мог позволить сказать: человек, особенно в молодости, преувеличивает вероятность развязок. Мы хотим, чтобы ружья стреляли! (А удавки давили? Но ведь я здесь… Я путник. Я путейный смотритель. Скорее рассматриватель даже. Вот, ракушку увидел. Могу наклониться и подробно живописать!)
   Голоса не слышны. Издали кустарник казался пониже. Нет, с меня ростом! Голые ветви в колючках… И не понять, полосой он здесь тянется или массивом… Как будто бы и голоса! Надо брать, очевидно, левей.
   Находку порву. На мельчайшие кусочки! Лидия какая-то с людоедским оскалом. Блеф. Глупо клевать на такую наживку.
   Но если все-таки так… Аня сразу переберется ко мне. Постоянное присутствие живого человека ей будет необходимо. Свой тыл в коммуналке не сдаст — слишком дорого дался. Я соглашусь на этот тошнотворный перевод с дюжиной трупов и бессчетностью коитусов (коитус, ergo sum?)… Плюс Анюшино скромное жалованье и генеральский паек. Минус мой долг Катерине за половину жилплощади. Плюс Анютины загулы по подругам и мое удивление, переходящее в крик: для каких таких нужд ей нужна эта комната, почему нам не съехаться?.. Плюс-минус ее всегдашняя готовность за четыре минуты сложить чемодан: сам видишь, дорогой, для каких таких нужд! Ведь если Тамара уйдет от Всеволода… Эту линию автор, наверное, тоже пока имеет в виду. Он, возможно, еще не решил, он не знает — вот что!
   Негромко — за кустарником — только голос и смятка из слов.
   — Говорю вам! Он сам придет! — женский — внятно и хрипло. — Если это в принципе — он!
   — А больше и некому! — гундосый мужской. Там Семен и Тамара!
   — На корыте! — Анюша! Там Анюша еще! — Это в его стиле! Но он мог не увидеть, что здесь костер!
   Я, Анюшенька, дым увидел. И пришел на него.
   — Геша, сходим?
   Я не вижу ее! И она вряд ли… Не может она меня видеть! Неужели почувствовала, что я здесь?
   — Аня.
   Тишина. Очевидно, я сказал это слишком негромко, чтобы…
   — Если хочешь, пойдем, хотя лично я тоже согласен с Тамарой! — На автоответчике вот такой же чужой и корректный голос — мой: «Говорить начинайте после сигнала».
   Я там с ними! И нам там славно. И ждут там, стало быть, не меня.
   Анюша, конечно, надулась. Молчит!
   — Геннадий, постойте! — (Это значит, я встал! и Тамара мне вслед?): — На полуслове! Кто же так рвет повествовательную ткань? Я закончу — вы зафиксируете…
   — Читатели обчитаются, — умильно — Семен.
   — Севка заблудится, — мрачно — Аня.
   — Вы помните мою последнюю фразу? Значит, это пойдет прямо к ней встык: я оказалась заложницей своей собственной порядочности. Я пошла на это ради еще не рожденного ребенка — его ребенка! Не без мучительных колебаний и, да, скажу и об этом: не без некоторого отвращения! Геннадий, пусть вас не шокирует моя сверхоткровенность…
   — Мы все здесь поставлены в похожее положение. — Я — и каким же извиняющимся тоном!
   — Я никак не могла смириться с тем, что должна принять его из объятий другой! Моего, мной вылепленного мальчика! Я довольно обстоятельно в свое время и в своем месте уже описала, чего мне стоило отдать ей его. Но ни одна душа в целом свете не ведает, чего же мне стоило его принять! Я — есмь. Ты — будешь. Между нами — бездна.
   — Томусенька, не томи! — Семен там прихлебывает что-то; из родника? — А то читатели звонят и спрашивают: будет ли продолжение и как в дальнейшем сложилась судьба Галика и Тамары?
 
— Я пью. Ты жаждешь. Сговориться — тщетно.
Нас десять лет, нас сто тысячелетий
Разъединяют. — Бог мостов не строит…
 
   Лучше бы я в те дни твердила молитву. Но я твердила Цветаеву!
   И какое-то перешептывание. Я не слышу! Тамаре оно ничуть не мешает. И, значит, не я там отвлекся. Наверно, Анюша с Семеном.
   Тамара же:
   — Роль его матери на этом этапе наших отношений — не последняя, странная, в чем-то зловещая роль! Разберемся подробней. В свое время ее ко мне ненависть-ревность не знала границ. Чтобы не повторяться, напомню только эпизод, описанный выше — историю на волейбольной площадке, где Валентина меня поджидала с учителем физкультуры, и ужасную сцену на нашей лестничной площадке, учиненную к тому же в присутствии Всеволода. Однако решимость Галика, вполне мимолетная, как оказалось в дальнейшем, связать свою судьбу с девочкой, мать которой дважды пытались лишить родительских прав, одним словом, с потомственной алкоголичкой, в корне изменила мои отношения с Валей. Теперь, когда девочка забеременела, а она решила во что бы то ни стало расстроить этот брак, все свои надежды она связала со мной. Но я-то об этом — ни сном, ни духом!..
   — Сев-ка-мы-тут! — дуэтом, громко, Анюша и Семен. — Три-четыре. Сев-ка! Мы-тут! — с петухами и визгом.