— Конечно, мы обе видели Галика с его разносторонними гуманитарными способностями студентом: она — юридического, я — философского факультета. Итак, Валентина позвонила и сказала, что ей необходимо поговорить со мной. К тому времени мы были уже с ней, как говорится, первые подруги. Я ответила, что после второго урока у меня есть окно и я могу к ней заскочить — была суббота. Она сказала: «Тамара, я знаю, как ты любишь мои пельмени. Можешь не завтракать!» Хорошо. Прихожу. Дверь открывает Галактион! Но он-то уже жил у так называемой невесты! Сухо говорю: «Ты здесь?» — «Мать велела принять сантехника». — «А сама она где?» — «На комбинате — какая-то авария». — «Как себя чувствует Лариса?» — «Как пьяная актриса. То ломает руки, то блюет». И вот говорим мы с ним в дверях эти слова, оба никак не можем справиться с нахлынувшей дрожью, оба понимаем, что мы давно уже чужие люди… Он за эти полтора года невероятно возмужал. Я вдруг спохватываюсь, что я-то, следовательно, постарела! Почему-то говорю: «Ты как-то осунулся». И получаю в ответ: «Ты тоже!» Звонок.
   — Пора на урок, — зевает Семен.
   — Звонок телефона! Он идет в комнату. А я, вместо того чтобы хлопнуть дверью, иду за ним — из одной только вежливости — сказать «до свидания». Тут необходимо одно уточнение: через час мне предстояло войти в олигофренический девятый «В», собранный из отбросов соседних школ, и объяснять образ Болконского и историю его разрыва с Наташей. Дети и прежде с трудом воспринимали этот материал. Но для нынешних любой психологизм — китайская грамота. И вот! Я с этим проснулась, с этим ехала — с этим и вошла в их гостиную, когда Галик уже отвечал кому-то: «Ее нет дома». Вошла и говорю: «Ты понимал, почему Болконский не смог простить Наташу?» Уж поверьте! Без всякой задней мысли! И вдруг он падает передо мной на колени и целует мои грязные сапоги! Не снимать же мне их было, ведь я — на минуту! Я тяну его вверх, а он только теснее прижимает к ним лицо и говорит: «Ударь или скажи, что простила!» Вот, Геннадий, такая история. Надеюсь, что это хоть чем-то поможет всем нам!
   — Я тоже надеюсь, — тем же голосом с автоответчика.
   — На его мальчуковой кушетке — это было ужасно, тогда бросили на пол… на полу, как когда-то мы с Севкой, — голос скачет, как будто он там же, на ковре, вместе с ними. — Не скажу очищением. Селем с гор! Все сметающим на своем пути! Не настаивайте, Геннадий… Дальше я не смогу!
   — Конечно, конечно! Я и не…
   — Раз не настаиваешь, Гениашенька, — это Аня — похоже, с улыбочкой, — то вставай, прошвырнемся.
   — Нет уж, коллега, не увиливайте! Ваша очередь рассказать все, как было на самом деле, а не так, как вам это хотелось преподнести — без цензуры свидетелей! И про крысиный яд, и про похищение младенца! И про записочки подметные! — Тамара, по тону судя, загибает пухлые пальчики. — Мы с Семеном готовы вам ассистировать!
   — Яд? Анюша, какой такой яд? — мямлю, полагая, должно быть, что удачно скрываю волнение. — Ты никогда мне…
   — Короче, Склифософский! Ты встаешь и приводишь Севку! Раз Тамаре Владимировне так приспичило поставить все точки под вопросительными знаками — мне ассистировать будет Всевочка!
   — Мы, Анюша, ведь вместе хотели пойти.
   — Иди, моя радость! А то еще в сговоре нас заподозрят. Мало ли что я тебе нашепчу по дороге? В текст войдет, а наша классная, страшно подумать, не сможет исправить ошибки!
   — За вычетом, Анна Филипповна, вашего тона, все справедливо! Мой муж порой тоже зовет меня моя классная, вкладывая, как вы понимаете, в это слово совсем иной смысл!
   — Барышни, отдыхайте! — нежно — Семен. — Пиво, барышни! Между прочим, есть рыбий хвост. Между прочим, Томусик, торчит из-под твоей левой пятки. Будь! Бывай! — это вслед мне, наверно.
   А я отошел уже, стало быть. И сюда не долетает мой голос.
   — Хорошо! — Аня громко, в ответ? Чуть темнее, чем было! Это странно.
   Я там ухожу… Интересно, налево или направо? Мы ведь встретиться можем! Впотьмах, если будет вот так же темнеть. Разминемся?
   — Если это Галактион!.. — оглушительный вопль. — Скажите, что я здесь одна, что без мужа! Иначе он ни за что не пойдет!
   — Ути хосподи, масик какой застенчивый! — канючит Семен. — И твой, Нюха, тоже… И нудный какой — у-у!
   — Мой — нормальный! — (Анюша, спасибо.) — Только доверчив не в меру. Сейчас ему Севочка тоже навешает на оба уха лапши, а мой дурачок и поверит. Приведет и скажет: «Встречайте, я автора вам привел! Старомодный, но вечный финал: бог из машины!»
   — А Севочка: процесс пошел? — Семен, взяв октавой выше. — Пошел? Пошел… А пошел он!..
   Смеются. Анюша всех громче. Вот уж это она умеет. Отсмеялась, но по инерции весело:
   — Что там с ядом крысиным-то за история?
   — Вы в Норильске травились?! — Тамара победно.
   — Я травилась?! По-моему, это вы в Москве!.. — Нюша в раже.
   — Кто — я? С чего бы?! Семен, ты слышал?
   — Ведь пиво же, барышни! Пиво и звезды! Желаете — морские, желаете — небесные.
   — Кто вам мог сказать такую глупость? — Тамара.
   — Всёвочка и сказал!
   — Ой, как беззастенчиво-то, Анна Филипповна!
   — И построим мы с вами, барышни, домик из одних морских звезд. Точно пряничный. Маха моя махонькой ой как эту сказку любила! И станем в нем жить-поживать, дурью маяться!
   — Да знаете ли вы, вы оба, как Севка дочку хочет до сих пор? И что он делает ради этого буквально каждую ночь!
   — Томусенька, что же ты ему не объяснила, что такое ой не каждую ночь сделаться может? Ну, ты прорва, ну, ты лярва!
   — Лярва по-итальянски — личинка, — едва слышно Аня.
   — А пиявка по-итальянски как?! Можете не отвечать! Я вообще предлагаю без Геннадия, одним словом, пока мы вне контекста, воздержаться от слов!
   — Просто, молча, друг дружку за волосы потаскать? — хмуро Аня. — Я все поняла! Корыто — это купель. А воды нет. Вода ушла в песок. И ждем мы не Мессию, как, с точки зрения автора, должно, а Всевочку ждем. Вот придет он, и снова будет весело, небывало, надзвездно!..
   — Это только евреи Мессию ждут! Да, Семен? Нам еще этого не хватало, чтоб о нас, чтобы нами… какой-нибудь Розенцвейг! — деланный Тамарин смешок. — Семочка, не сердись. Но посмотрим правде в глаза! Быть первоклассным поэтом, переводчиком, музыкантом — можете! Тут я готова снять шляпу! Но проза — это слишком глубинное и исконное дело. И инородцам при всем их желании…
   — Инородец, Томусенька, это такое инородное миру тело, которое куда ни помещай — а вот везде ему инородно. От обалдения он и малюет — чернилами, красками… Иногда даже очень народно! Ну, уж это — как Бог даст…
   Что-то Анюша моя там примолкла.
   — Как Бог даст?! В этой фразе — ты весь! Ладно. В качестве гипотезы я готова обсудить и это… Но только тогда, когда вернется Геннадий!
   — Никогда не вернется Геннадий, — нахально Семен.
   — Почему?
   — Надоел потому что. Все ему расскажи! — и опять там хлебает. — А если в рождении моем — тайна, а в томлении — неисповедимость?
   — У нас одна женщина убирается в архиве, — вот и Анюша, тихо-тихо. — Говорит, ее сын в морг устроился. И к ним из абортария каждый день зародышей привозят. Так вот они их спиртуют и дарят друзьям. Говорит, самый прикольный подарок ко дню рождения. Называется «Вася в детстве» или «Не ждали!» или «Недолго мучилась девчушка».
   Она думает, что ее голос спокоен и в меру насмешлив. Нюша, Нюшенька! Хвост морковкой. Я приду. Я уже к вам иду. Только зря вот темнеет. Очевидно, от этого кусты кажутся гуще и непролазней. Не-об-ходимей! Ничего, обойду.
   Я вернусь от пустого корыта и скажу, что я видел… себя. Того себя, который сидел у разбитого корыта — тот я, который, Анюша, у тебя на посылках. Ну, а если мы все же встретимся: я и я — и вернемся вдвоем, я скажу, что один из нас автор, а другой — образ автора, ну-ка, ребята, скорей отыщите десять различий! Тамара от этого перевозбудится до безобразия: Онегин, добрый мой приятель… но вреден север для меня!.. Торжество национальной традиции! Ну конечно же! Левый Гена и площе, и бледней, а вот правый — он настоящий!.. Расскажите скорей, правый Гена, как у вас это все родилось, ай да Пушкин, ай да сукин сын, ведь это он, он вас вдохновил, не отпирайтесь!.. Но ведь были и иные влияния, не говорите, я хочу угадать сама!.. Вэ Одоевский? Пиранделло?!
   Лучше просто приду и скажу: «Я все понял! Корыто — купель! (Нюша вскрикнет: „Что я говорила?!“) Но вода не ушла. Вода есть. Я летел, и я видел ее!» Аня, мешая восторг с изумлением, замотает головой, а глаза неподвижно зависнут… у ее глаз есть удивительное свойство — парить в пространстве еще несколько мгновений, даже после того, как сама она отвернется. Не уверен, что она дотерпит до рассвета. Ей захочется немедленно встать, и пойти, и найти эту воду, чтобы всем вместе войти в нее! Как Саша Дванов?
   В «Чевенгуре» есть чудная рифма к «Двенадцати»: чевенгурская голь объявляет наступление второго пришествия и тут же приступает к расстрелу местной буржуазии — со словами: «Они его сами хотят, пускай и получают».
   Горячечное ожидание конца истории, подменившее собой религию самоустроения и самоочищения — вот это и есть наше все. Наша почва. И какие семена в нее ни брось, вырастет то же:
 
Для вас — века, для нас — единый час.
Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы (ить мы!).
 
   Или же — если вкратце:
 
Тьматьматьматьматьмать…
 
   Впрочем, ведь я еще раньше хотел дать какую-то сноску. Забыл!
   Аня хочет креститься. Она говорит, что «страх Божий» — это единственное, что удержит ее от того, что она уже делала дважды. Но об этом я расскажу в своем месте и — как можно подробней. Потому что сама она, подозреваю, оговорила себя и наверняка — с упоением! Что бы Нюша ни делала — моет ли она окно, дерзит, ест ли арбуз, корчит рожицы или поносит нечистоплотность соседки, — это всегда акт бытийный — акт, в который она вовлечена вся целиком. Без этого предуведомления, а впрочем, вероятней, что — послесловия, будет трудно понять ее главу.
   А иначе — зачем бы я здесь? Фиксировать обрывки чужих фраз?!
   Все труднее не наступать на водоросли. И на звезды! (Это что же — метафора?)
   Мысль держать все трудней!
   В самом деле! Мой голос — в неведомо кем сочиняемом романе! Потому ли, что в собственной прозе он едва различим?
   Обо что-то… Ворох! Ворох листов. Но стемнело настолько!.. Так, посмотрим. И текст совершенно слепой! Не иначе шестой экземпляр!
   «Эта жалость — могущая вырваться вдруг из горла — отчего она? Я не так уж и жалок! Я всего только смертен. Я вижу это — я впервые вижу это! Его конечности подрагивают, точно в тике, о котором я столько мечтал… Тело — это конечность. Я отваживаюсь снова поднять глаза. Мы бессмертны, пока мы не видим себя… так. Он протягивает мне брошюру. Я ему — по зеркальной привычке — Мандельштама (я год издания ведь хотел посмотреть!.. он посмотрит?). И уже не понять, как взялась здесь Тамара. Шумно дышит, стремянка прижата к груди…»
   Это Всевочкина глава! Ну конечно! Аня когда-то мне говорила, что он еще в школе от руки переписал чуть не всего, тогда совершенно ведь недоступного Мандельштама. Все, поплыли слова. Я ведь тоже когда-то о тике мечтал…
   Да! Вот это находка. Сотни полторы страниц! Аккуратно сложить… И дождаться рассвета! И понять наконец… ну, хоть что-то понять! Чем лицо о колючки, можно будет на мягком вздремнуть. Жаль, что я разорвал тот листочек с «Устами Лидии». Ну да что уж теперь? Утро вечера мудреней. Да, мой собственный голос… когда стихли все прочие голоса — не пора ли подать? Вот что я расскажу для затравки.
   Лет, наверное, в семь или в восемь, засыпая… здесь, наверно, надо оговориться, что все наше детство прошло под фильмы про фашистов… Так вот, уже натянув на ухо одеяло, я себе говорил: пришли фашисты, и главный из них приказал убить одного человека из вашей семьи, но решить должен ты, кого именно, можно и Джильду. Джильдой звали дворняжку, умнейшую рыжую псину, которая, когда я только начинал думать о ней, уже поднимала на коврике ухо! Бабушку было не то что жалко меньше других, но она ведь свое пожила!.. Значит, бабушку выводить? Сердце мое разрывалось. Ведь Джильда — собака, и честнее, как Павлов, — ее?! Мне делалось трудно дышать, я не плакал, но нос набивался соплями… Чтоб не выдать себя, я тихонько сморкался в край простыни. Джильду я не мог им отдать ни за что! Значит, маму?! Насколько я помню, моя собственная персона в жутковатом этом отборе участия не принимала. Весь ужас игры как раз и был в том, что я решал за других, я распоряжался другими! Иногда вместо фашистов приходили басмачи, тогда условия могли меняться: они согласны были просто отрубить кому-нибудь из нас руку и ухо или же Джильде — две лапы и язык, — ну, Гена?
   Почему всякий вечер я изводил себя этим? Я только и помню из этого времени, что — волшебное пятно на потолке, прямо над головой — помимо моей воли преображающееся то в верблюда с поклажей, то в двух сражающихся воинов, то в «Катюшу», которую партизаны срочно катят нам на подмогу… Только это пятно и душившие, самовольно мной вызываемые кошмары! И я ведь ни разу не принял решения. Обессиленный, я засыпал, чтобы следующим вечером начать все сначала!
   Душа, еще не ведавшая о границах возможного и посильного, забиралась в пространство, принадлежавшее Господу-Богу, — как и мы забирались в чужие сады не за кислыми яблоками — за сладостной жутью.
   Да, о чувстве пути, о пределе и беспредельном… О «при деле», которое только и может тебя удержать на пределе, когда ты уже на заборе, но все же еще не в запретном саду — так и строить главу!
   Впрочем, в этом вся суть: усидев на заборе, ты лишаешься чувства пути! Не вкуси Ева плод — ни истории, ни ожидания конца истории…
   Вот такой краткий план: я — лишенный истории.
   Но начну по порядку.
   Впрочем, как повезет.
   Честолюбие и чувственность — для А.А.; в моем же случае — чувственность и честолюбие — как источники аффекта, всегда мучительного и всегда желанного, ибо всегда возвращающего в пределы грудной клетки, просто в пределы клетки, чуть было не отлетевшее «я». И рождение сына окажется лишь следствием чувственности и честолюбия — если! Очень крупными буквами: ЕСЛИ «я» не предпримет побег за пределы.
   (Попробовать записать! Героя зовут Я., при этом все повествование ведется с кафкианской отстраненностью: «Я. хотел ее погладить, собака зарычала, Я. отпрянул, заметил струйку слюны, бегущую из ощеренной пасти, собака впилась Я. в левую руку чуть выше локтя. Я. вскрикнул, упал… Упершись обеими лапами в грудь Я., собака учащенно дышала. Но, странное дело, только что испытавший почти инфернальный ужас Я. кротко лежал и разглядывал с любопытством — если бы только с любопытством! почти с любованием — ее мощную шею, жесткую шерсть и едва просвечивающий сквозь нее мягкий светлый подшерсток. Она была его страхами (его страстями?), отчего-то уже не страшными ему… Очевидно, заслышав шаги, собака как-то по-щенячьи взвизгнула, завиляла хвостом, и Я. увидел неспешно идущего к ним старика».
   Старика же зовут ТитЫгорыч — Т.Ы. зовут старика и хозяина сада…
   «Т.Ы. коротко свистнул и наклонился. Собака уже сидела у его ног. Я. скривил рот, пытаясь улыбнуться… „Вот наконец-то и ты“, — сказал старик, на что Я. почему-то промямлил: „Я?“ — Старик хитровато нахмурился: „Ты! Я сказал: вот и ты!“)
   На досуге — додумать. Кстати, чем не рассказ о пути?
   Звезд не стало. И звуки… Ведь пространство было чем-то наполнено. Тишина. Нет, беззвучие. И оно-то как раз и гнетет. Куда больше, чем тьма. Воздух странно разряжен. Как ружье, промолчавшее весь пятый акт.
   Ни души. Ни звука. Не ночь. Я не знаю, что это.
   Тьма, ни зги.
   Черное на черном. Как аналог «белого дракона»?
 
   ЧЕМ ОБЪЯСНИТЬ МОЮ ТЯГУ К РЕЕСТРИКАМ:
 
   1. Желанием выразить невыразимое.
   2. Неумением выразить выразимое.
   3. Тоской по упорядоченности.
   4. Испугом перед беспредельным.
   (Но вот же оно! И я, в общем, спокоен.)
   5. Ментальностью, распространяющей принцип матрешки на устройство Целого: малое упаковано в большом и отличается от него только размером.
   6. Попытками выбраться за пределы столь деревянной ментальности.
   7. Любовью к числу семь.
   8. Вообще любовью к числу.
   9. Непостижимолостью…
   (Странное слово — и откуда бы? Не мое! Наверняка не мое, потому что ведет к бессловесности…)
   10. Страхом немоты.
   11 — это Анюшин этаж.
 
   Аня — это моя невеста.
   Неужели застряли?
   Нет, трос скрипит и влечет… Просто лампочка!..
   — Перегорела! Надо же!
   — Нюшик! Ню-у!
   Чуть отпрянула, вежливо, а вернее, гостеприимно:
   — Есть коньяк и немного шампанского.
   Я целую ее и серегу. О сереге скажу в свое время. Обо всем — в свое время. А пока, чтобы как-то начать: мы приехали, свет слепит ей глаза, но и в них тоже свет, столько света — как будто она и не узит их…